Последний День Осени
Последний день осени.
Осень сдувает мертвые листья
Их ускользающий силуэт
На белом листе белой краской без смысла
И лишь бесцветие времени – цвет.
Сколько помню, здесь всегда воняло сыростью и болью. За лучи света, что проскальзывали сквозь решетки на окнах, хватались грязными руками и били себя по лицу, что бы очнуться от пожирающего осознания собственной отвратительности. А вой ветра с чавканьем старых гнилых ставней заглатывал тех, что умели мечтать. Было дозволено ныть от грызущих страхов, отсутствия оных, выковыривая грязь из-под ногтей, бродящим босяком по пустым и до омерзения одинаковым коридорам. Были зеркала и были в лица в них: без зубов, волос, глаз, губ, чувств. Их били и резали стёклами кожу, дабы верить, что все одинаковы. Глядя на последнюю дверь с позолоченной ручкой, продолжали стоять в кишащем крысами тазу, что без конца кусали за левый мезинец. А всё, что оставалось под гаснущей керосиновой лампой – яркая обёртка от невообразимо вкусной, но всегда единственной шоколадной конфеты...
Все что я помню – это глухой туман в глазах своей матери, которая в ту ночь топила в ведре новорожденных котят. Мне казалось, что если бы ведро было чуть больше, она бы засунула в него и меня. Она покупала дешевое курево и, раскачиваясь на детской качели, ненавидела всё, что её окружало. Она была мертва все двадцать два года, а в последний день осени повесилась на связке рваных капроновых колготок рядом со своей качелей. Но я не знал ни лиц, ни имен, ни дат. Меня научил этому старик, в течение шестидесяти лет не останавливаясь твердивший себе под нос: «Не обращай на них внимания».
Сколько помню, я всегда ненавидел его, вечно таскающегося за мной по пятам, натягивая на свой разум веру в нашу безграничную дружбу; ненавидел эту белену на его глазах, сквозь которую он воспринимал окружающий мир. Хотя мира и не было. Была лишь эта зловонная дыра, в которой мы гнили с растущей ненавистью к самим себе. Только не он. Его трахали с шести лет, а он приходил ко мне, улыбаясь, и рассказывал о звёздах, уверяя, что их не возможно сосчитать.
Нас было много и мы все были одинаковы, все разные и все знали, что все умирают. Наверно, поэтому Санта к нам никогда не приходил. Нас всегда учили неумению верить, наверно, поэтому Санта к нам никогда не приходил. Нет... тенями по облупленным потолкам ползало чувство пустоты, которого с излишком хватало на всех. Мы пялились на бетонную стену, что стояла перед каждым, и знали, что никогда не попытаемся её сдвинуть, обойти или разрушить. Всё это было не важно, а что было важно – этого не понимал никто.
Его притащили в приют две отвратные жирные старухи. Он был похож на лабораторного крысеныша, такой же жалкий, с неестественно белыми волосами и глазами разных цветов. Все тыкали в него пальцем, и гоготали, а тот молча улыбался нам в ответ, еле держась на тощих ногах. Он никогда не был человеком. Он не мог быть человеком... нет... человек не мог быть таким как он. Спустя время по ночам его начали забирать монашки, а к утру, он возвращался в свою кровать в синяках, засосах, из которых не вылезал, и коробочкой шоколадных конфет. Всегда разных. Монашки даже не стригли ему волосы, что бы тот больше походил на девчонку. Дети в приютах взрослеют быстрее и к третьей весне его присутствия все начали понимать, что приют существует на деньги, которые старые извращенцы платят за задницу этого щенка. Никто никого не осуждал.
Были мы, были они и были те, которых не было. Все драли глотки за свою гордость, иные молчали, озираясь по углам и шастая за пятиногими пауками. Последний глядел на серые потолки стеклянными глазами и вечно улыбался, протягивая свои костлявые руки к моим плечам. Я мог лишь ненавидеть его, позволяя забираться к себе в постель во время грозы. Он трясся от холода и нашёптывал моей мокрой от слёз подушке сказки о звёздах. Я не верил ему. Каждый раз, спотыкаясь о собственные ноги, он раскладывал конфеты по одной рядом с каждой кроватью. Благодарности не следовало, но на утро угощение поглощалось с чавканьем и охами, доносившимися из грязных ртов. Во время тихого часа, сидя на ободранном мраморном фонтанчике в мёртвом саду, путаясь в длинных волосах, он черкал на желтом клочке бумаги слова, что тенями расплывались в его голубом глазу, потому что цвета второго я никогда не знал.
Оскал кривых зубов, смердящие пасти, истекающие слюнями, лапы хватались за осколки света и пожирали всё, что попадалось под ноги. Словно стая голодных зверей выли от удовольствия, утопая в собственном дерьме. Его имели по очереди шестеро старших воспитанников приюта. А он улыбался, впившись в меня своим взглядом, и без конца терял сознание. Тоненькие струйки крови сползали по его ногам, и меня тянуло блевать. В ту ночь он подарил мне четыре строчки.
Сухие, морщинистые взгляды шарили по дырам в полу, а голоса трещали в потоке брани за бестолковость подонков, но ночь была похожа на старательный ластик, которому под силу отковырять с листа жизни даже самые грязные пятна. «Жизнь»... она воспринималась как угол в кладовой у господа за убийство себя в раю.
В последний день осени его четырнадцатого года он умер.
...Когда облака расступаются, обнажая синеву небес, я вижу звёзды. Они прекрасны, и их не возможно сосчитать. Они сияют и вечны, а падают лишь те, что должны упасть, ради новых и еще более прекрасных. В последний день осени своего сорок второго года я крепко сжимаю в своей руке другую руку, мне есть куда вернуться и есть куда идти, есть кому рассказать о том, что мне есть о чем мечтать. И я уже давно забыл о нём.
\Nia Luts 2009\