Подросток
Наверно, возможности у него защитить свою территорию были невелики. Поэтому он так и стерег тревожно свои границы. Вот он, в любимое время свое прогулок, в сумерки, теряясь в синем загадочном городе, бредет: в тяжелых ботинках, коротком пальто, запутанное пятно волос. Он очень себе хорошо представляет свой силуэт. Вот, скажем, Борнео… нет, кажется, Целебес на карте похож на ящера, Италия – на сапог, Гренландия – на собачий язык. А это его границы – его силуэт. И в этих границах множество брешей. А внешний мир, который не тетка, который не свой брат (он в этом уже успел убедиться) подступает со всех сторон.
Во-первых – и, может быть, это самая первая брешь, и с этого началось – отказ от защиты родителей. Об этом никто не сказал, но как-то само собой стало ясно: ну, все, пора уходить от родителей. Здесь смысл открывался само собой. Тем более, что ни образ жизни, ни способ защиты, их праздники, будни, как он это видеть привык у родителей – и так никогда не перло.
Могла быть (и очень многими избрана) защита вполне и такой: ходить в костюме при галстуке и, скажем, носить комсомольский значок. Обычные бытовые агрессоры старались не зацепить малолетних вельмож, в их адрес не разворачивались. Но быть на пробор причесанным комсомольцем не перло тем более. А с ним, между прочим, уже приключилось, вчера или позавчера: почти возле самого дома шел мимо пивного ларька на канале и там фабричный рабочий (по виду), физически немолодой и ничтожный, и с ним два подростка, все трое с пивными кружками как раз его зацепили. – Иди подстригись! – вдруг выкрикнул пожилой утиным скрипучим голосом, и засмеялся. – Эй ты, огурец, еще нам пива купи! – икнул один из подростков, и тоже был всеми поддержан. И все? И все. Но он им в ответ – ни звука, он шел мимо них, коченея от напряжения, надолго запомнил поставленную самому себе плохую оценку.
И, если уж дальше перечислять, еще оставался не укрепленным, и он это помнил, участок границы. А он отрекался хоть пальцем пошевелить, чтоб себе помочь. И трудно было понять, почему он не мог в этом сдвинуться с места. Он должен был высмотреть место, где можно наращивать силу и набивать кулаки. Ну два, ну три раза в неделю. Ведь ходят же, сколько людей туда ходит. Да сколько угодно могло пригодиться. Любительский спорт существует для всех. Но все было кверху ногами у него в голове. Сама даже мысль угнетала его бессмыслицей. Казалось, что это – как если полдня провести поглощая пищу в расчете, что сможешь потом неделю не есть. Поэтому он и решил не грузиться, не начинать ничего. Зато оставался самим собой.
На Мойке серой ребристой свечкой – ДК связистов, архитектура конструктивизма, 30-е годы 20 в. На первом – кинотеатр. Там Мотя (Матвей) с подростком в фойе сидели и ждали начала сеанса. Матвей был гравер. Он был уже принят в секцию графиков Союза художников, хотя нигде не учился. Способный мужик. Ему было 32 – в два раза старше подростка, и он деликатно его опекал. Матвей даже летом (на босу ногу) являлся в бесшумных войлочных ботах на молнии и в мятых штанах.
- Меня вчера педик на Невском атаковал возле «Хроники», стемнело уже, - подросток сказал. – Лет сорок. Здоровый. И весь желтовато-белый, как сало. Глаза тоже белые. И крошки на желтых зубах совсем уже белые, когда он рот открывал, не знаю, что он там жрал, наверное творог.
- Да он у кого-то сосал, да так во рту и застряло.
- Не знаю, мне надо ли заводить себе эти резцы? Хоть ту же возьми Остроумову-Лебедеву… Я всех их ценю. Такая там красота, тишина… А следом идти не хочется. А краска какая там применяется?
- Я научу. Мотя прищурился на желтый плафон. – А я люблю Остроумову. Тут важно не то, что кто-то уже сказал. Да люди всегда понимали и волновались, чувствительно откликались, и в древности тоже, всегда на одно и то же. Тут важно, что ты это сам уловил и этим живешь. А то бы о чем говорило искусство прошлых веков? А ты посмотри, как для них это непосильная тяжесть, и они его нервно стараются удержать, эти черные ветки, а потом все равно, не спасенный их женской заботой осыпается комьями снег, и летит, как в забвение, в черную воду каналов… Мотя все больше в себя уходил и слышался удаляясь все менее внятно.
- Так этим одна что ли только гравюра заведует? Это и для живописца посильно… Ну, и для писателя. Ладно, попробую. Адрес давай.
Мотя порылся и стопку нарезанной рисовальной бумаги достал из дешевой нейлоновой куртки, карандашом написал: БКЗ, 4-й, Смирнов Вас. Ник.
- Да может я в магазине дождусь?
- Пока будешь ждать в магазине, Смирнов пять раз тебе сделает. Да главное ты уловил или нет? Смирнов – Страдивари. Ну, есть у меня резцы из лавки Хуафонда. Но я выбираю от мистер Смирнофф. А девочка есть у тебя?
- Секрет.
Тут двери из зала раскрылись, раздался первый звонок.
Но полчаса не прошло, как Мотя с подростком покинули зал. Они угодили на фильм оскорбительно глупый. – В Европе тоже есть племена пигмеев, - Мотя сказал, когда они вышли на улицу. – А чей он? – Там что-то мелькнуло, но я не заметил. – Я тоже.
И Мотя к себе на первый этаж и вход со двора остался на Мойке, а сгорбленный (- не сутулься!), хотя и широкоплечий, с темнеющим над пальто силуэтом волос направился к Театральной, - нельзя сказать, далеко, а там уклонился по улице Декабристов немного, - и к дому над мостиком каменных львов на улице Малой Подъяческой.
Кондукторша в темном заношенном, а когда-то нарядном пальто и в толстом сером платке стояла к нему спиной за входом в вагон. Она ему объяснила: - Когда уже мочи не будет ехать соскучишься – вот тогда и доедешь. Садись. Но он, опустив билетик в карман, решил почему-то мгновенно, что будет стоять на площадке пока не начнется в мире какой-то переворот. Вагон это был того типа, где длинные общие лавки сидячих мест с обеих сторон тянулись под окнами, и если на поручнях между ними никто не висел, сидящие по сторонам рассматривали друг друга. А в данный момент вагон был почти пустым. Сидели со стороны кондуктора там несколько изможденных старух, поглядывали на подростка сквозь застекленную дверь. А слева, плотно закрыв глаза (хотя и не спал) сидел человек средних лет, массивный, высокий и крепкий, в коротком, понятно, что по заказу пальто какого-то несерьезного зеленоватого цвета (оливковое). И мальчик за ним (наверное, с ним). И в первом вагоне народу было не густо: он виден был сквозь совпадающие окошки, покачивался далеко по ходу.
- А девочка есть у тебя? – он вдруг повторил со злостью. – А как поживает жена Лариса? Это как это «к маме ушла»? Да ну вас всех с вашим спортом! Да нет, даже цирком. Случалось, он видел о девушках сны. И он покидал их с отчаянием. Он жизнь был готов отдать сгоряча за то, чтобы видеть их снова. Он знал уже о ней кое-что, он видел ее не раз. Она была робкой. Хорошее, простое лицо. Но удлиненное. Глаза обязательно серые. А волосы темные, но не черные. Не маленькая, но не выше среднего роста. Ну где же она? Ее не было. Неужели вот так всю жизнь проживешь, и придется сказать: «А девчонку ту я так и не встретил»? А от крепконогих и со свекольным румянцем нормальных блядей шарахался как монах. Трамвай летел и площадку теперь непрерывно болтало. «До следующей» увеличились расстояния, но там, когда он замедлялся и останавливался, никто не садился и не выходил. Он снова стоял перед дверью в вагон, удерживал равновесие, не хватаясь руками и вдруг он почувствовал прикосновение, как если бы кто-то к вискам приложил холодные пальцы, его обошла и к нему обернулась от двери высокая девушка, - высокая? – да она раза в два была выше трамвая, а в данный момент прикасалась к его потолку и в дверь бы она вошла без проблем, ему показалось, что вся побеленная снегом высокая стройная ель его обошла, она улыбалась и белая шуба на ней продолжалась внизу белым платьем и волосы по соседству с ее совершенно юным лицом, и волосы были белыми, она улыбнулась ему и сказала: - Скоро будет зима! и в сторону откатила тяжелую дверь, и вошла в вагон. Его эта встреча не только не испугала – даже не удивила. Он улыбнулся, рукой провел по лицу и тоже вошел в вагон. – Садись, а то отдохнуть не успеешь, теперь уже мало осталось. Четвертая остановка, - сказала кондукторша. В вагоне, конечно же, девушки не было. И было ясно, что не с кем о ней говорить. Осталась одна старуха – две уже где-то вышли, и грустный тяжеловесный мужчина все в той же позе, и он его обошел и сел с его стороны подальше, со стороны его мальчика. Он тоже закрыл глаза и голову уронил на грудь, и все-таки продолжал считать остановки.
- Студент, выходи! – услышал он наконец. Попутчик и мальчик вышли следом за ним и сразу свернули в сторону, а он позади необъятного сквера увидел метровые буквы: БКЗ, и пошел на них. Он оказался в обширной, с наружной стеклянной стеной похожей на вестибюль проходной. Охранник в черной шинели в зеленых каких-то нашивках сразу к нему подошел. – Мне надо наладчика из 4 цеха Василия Николаича вызвать Смирнова. Срочно. – Зачем же его вызывать? – Семейные обстоятельства. Очень важные. Срочно. Охранник подумал и показал ему на окошко поодаль в мелком, как соты внутреннем застеклении. Там точно такой же, но только фуражка рядом лежала с его телефонами, выслушал и позвонил. Смирнов оказался с седыми и русыми ровно наполовину усами, встревоженный и настороженный, и в стильной кепочке. – Меня Матвей… резцы заказать. – А на работу зачем? – Смирнов поморщился. – Ты что, здесь близко живешь? Домой ко мне заходи… через две недели. На Маклина, это площадь Труда. – Да я же на Театральной, от вас в двух шагах! – подросток громко сказал, но мастер ткнул его в бок, успокоил. – Я к вам сюда остановки сбился со счета считать! – А Мотя у нас – лунатик, - сказал Смирнов на прощание. И повторил для запоминания: 14,32.
Все небо никак не могло затянуться надежно и до конца зимы. Зима уже сколько раз начиналась и снова срывалась. Похоже, что не было решено, какое же время года должно наступить: уже под ногами вечером лопался лед, а небо над Академией, через Неву желтело 30-го октября остатком белых ночей.
Когда-то, и это был именно день в таком духе, подросток с ровесником-однокурсником вдвоем забрели в Таврический сад. С утра неизвестно откуда примчался табун дождевых облаков, и все опрокинулось в город – не ледяным, не осенним, а неожиданно теплым дождем. Затем облака унеслись. В промытом дождями небе светило солнце. Они подошли к водоему. Над ним поднимался пар. От берега выдавался дощатый причал, но лодки уже были на зиму эвакуированы. На этом помосте расположился среднего роста студент, уже перед ним возвышался раскрытый этюдник, на нем небольшой холст. Он через пруд смотрел на деревья дальнего берега.
Причал был от берега отгорожен перилами с разрывом посередине, наверное, для билетера, и почва над ним незначительно возвышалась, а вдоль перил уже собирались зрители. Бросался в глаза здоровяк с кудрявыми темными волосами, с румянцем на белом обширном лице. Не парень, а бык, превратившийся в человека. На нем было черное дорогое пальто, подчеркивающее его атлетизм, и длинной шинелью свисающее до земли. Подростку и однокурснику он подмигнул дружелюбно: - Студенты? Он вряд ли и сам старше был 25-ти лет. При нем было двое казавшихся рядом невзрачными парней помоложе, с заплатками из мешковины на новеньких джинсах, как видно, его адъютанты. – Он – мэр, - обратился к подростку один из них, - он мэр на Таврической и Тверской, от Киречной до Шпалерной и от метро Чернышевской до Смольного. Не будем же говорить: он король, это будет нескромно. – Я – мэр, - повторил за ним мэр, - не буду же я говорить: я – король, это будет нескромно. Еще подошли две невзрачные женщины, вернее сказать, непонятных лет, они вели мальчика лет 12-ти. Одна из них говорила другой: - Наш Боря в районный дом детского творчества ходит на шахматы, и там говорят, что в шахматах у него интересное будущее, он станет большая величина. А Боря спросил: - Чем это пахнет? – Ай, Боря, все тебе надо знать! Озоном! У мальчика под бейсболкой удивительно близко, в ущерб переносице посажены были глаза.
Еще у начала перил стоял старичок, который то отстранялся и щурился, то голову наклонял на плечо разглядывая работу студента, при этом с длиннющим курил мундштуком малоемкую трубочку, которую как бы давал рассмотреть. – Гранд-Жатт! – и мэр опять подмигнул студентам. «-Ага!» - подумал подросток, - «он где-то учился!»
Казалось, все сейчас породнилось в природе, охвачено было каким-то общим взлетом и вдохом. И даже стоял опьяняющий гул. Взлетающий пар превращался в парящих младенцев, они повисали на тонких лучах, пробившихся сквозь предзимнюю черную зелень. Но с этим никак не вязались события на холсте и это бросалось в глаза. Там парень все уточнял какие-то веточки, никак не сдвигался с места. И мэр добродушно и громко сказал: - Рисует как пишет. А пишет как Лева. А Лева пишет хуево. И сразу раздался истошный крик: - Рая! Идите, идите оттуда! И Борю скорей уводи! А мэр со своими подручными на выход пошел на Таврическую. А двое подростков насквозь пошли через парк, поскольку они вознамерились пешком прийти в «Великан».
И все-таки кончилось, кончилось несбыточное для этого времени года тепло и беззаботное солнце. И первое наступило притихшее, чуткое утро. Он в это поверил не открывая глаз. Потом он встал, и мимо соседнего дома свернул на канал. Привычно желтели гладкие спины каменных львов. Он к ним не стал приближаться. Он очень старался все делать правильно. Направо вел тротуар. Лепился к фасадам домов на канале. А вдоль перил ограждения, над водой – еще одна полоса, указанная пешеходам, она была вымощена широкими плитами. И плиты – не покороблены, не расколоты – облизаны были временем, как леденцы. Еще бы! Здесь все петербуржцы Гоголя и Достоевского то падали и на глазах умирали, а то скрывались из виду. Вовсю суетились, то есть. Да если бы только их имена, лишь только одни имена, всех тех, кто здесь успел побывать, насколько бы их хватило! Ходил Блок. Блок. Там дальше на тонких витых колоннах навис козырек над входом в подъезд, во всю ширину тротуара, - да вряд ли в персидском, вернее уж в мавританском стиле (- попробуй пойми! Декаданс!), но, он это знал, то место, куда он идет, оно было ближе. Он шел и смотрел под ноги. «- Не буду заглядывать раньше времени!» - он решил. Висела завеса утреннего тумана, туман был неплотным и даже окошки на том берегу канала чернели. В чугунных перилах ограды имелись прямоугольные ниши, как будто там маленький нависающий над водой балкон на двоих был устроен, такие балконы там кое-где попадались. Все так же не поднимая глаз, и незначительную пересекая проезжую часть он с тротуара к ближайшей подобной нише пошел. Он видел короткие, как ботинки – да нет, сапоги, на стоптанных небольших каблуках, прямые ноги в коричневых теплых чулках, и приближался. Она нерешительно закрывала узким плечом слегка наклоненную голову, в коротком светлом плаще, и руки держала в карманах. И темные волосы, качнувшись вперед, слегка закрывали щеку. Лицо было бледным, припухшим, глаза у нее были серыми… Она на него смотрела.
«- Знакомься!» Он должен был что-то сказать. Он слышал над ухом горячий шепот. «- Вы с ней должны познакомиться. Как люди знакомятся? Ну же, знакомься!»
Опять он проснулся...
И все-таки зима началась. Сначала застыли лужи, дорога до остановки стала казаться длиннее и под ногами мело. Уже в подогретой воде каналов похожие на осколки стекла плавали льдины. При первых морозах пар валил от воды. Отклеившаяся афиша на Театральной тоскливо билась пойманной птицей.
Однажды он после занятий в уже иссякающем свете серого дня от остановки на Театральной к себе на канал Грибоедова шел кратчайшим путем и вдруг он заметил, что в мягком последнем свете не стало ни уличных фонарей, и даже вечерних светящихся окон не стало. Там дальше, где транспорт пересекая канал летел по Гороховой, они горели, на Театральной тоже. А здесь – ни огней, ни прохожих. Он поднял глаза, посмотрел на окна четвертого дома по Малой Подъяческой. Они не горели. И тут повалил снег. Понять было трудно, светлее от этого стало или темнее. Он падал в безветрии, валил непрерывным бесшумным потоком. Он поднялся на второй этаж. С квартирной хозяйкой не встретился. Пощелкал пустым выключателем. Света нигде еще не было. Вошел к себе в комнату, подошел к окну. Он долго в пальто простоял под окном.
На следующий день с утра была композиция, первая пара. Он делал пояснения к своей домашней работе. Группа была одиннадцать человек. Каждым поэтому занимались подробно, времени отводилось достаточно. Он мог сказать все, что казалось нужным. Преподаватель – с крупным обтянутым выдвинутым вперед подбородком – была терпелива, доброжелательна, она внимательно слушала.
- Когда на канале шел снег… Еще до сих пор на канале липы – зеленые. Их там идеально стригут, они одинаковые, как шары. И снег очень быстро их залепил, шары стали белыми. И три полумесяца справа внизу сохранились зеленые… вот эти. Ну, как бывает освещено небесное тело. Потом я увидел, как сквозь снегопад летят три вороны. Они над каналом летели от этих лип, потом мимо дома куда-то, и скрылись.
- А почему ворон было – три, и лип тоже три? – спросила его однокурсница.
- Да это не ради чего, а просто так было на самом деле!
Он дальше заговорил неуверенно: - Когда они подлетели поближе, я разглядел, что у каждой был маленький снежный холм на спине, как избы с засыпанной крышей под снегом…
- Да прекратите, - вдруг возмутилась преподавательница, - уймитесь, Петров, сейчас же! Ну как это может налипнуть снег на летящей вороне? И что это за устройство крыла? Сходите в музей палеонтологии… орнитологии…
- А это… - он продолжал совсем уж упавшим голосом, - мы так играли в аэродром, побольше зеленых стручков гороха, фасоли, мы их протыкали фанерными ложечками от мороженного и ставили рядом, крылом к крылу, чем больше, тем лучше, и нам все казалось, они вот-вот полетят, ряды боевых зеленых машин…
- Вот-вот. Я и вижу, у вас не ворона, а самолет. Работайте. И чтобы добиться и выразить, что вам понравилось в снегопаде, юродствовать не обязательно. Пока незачет.
Но дальше пошло еще хуже!
И снова летел густой непроглядный снег в квадратном формате, а посередине месяц, красно-кровавый, разбрасывал возле себя угасающий розовый свет. И снова распри, что с месяцем повидаться – когда очистится небо, закончится снегопад, а так не бывает, что сразу то и другое. Потом появился мотив – горизонтальный, подчеркнуто вытянутый, и там безлиственно-тусклая роща тянулась от края до края, над ней молчаливое серое небо, и нижняя доля под ней была – чистый снег. На этом пейзажном фоне – плечи и голова Александра Блока. Пальто какого-то тусклого цвета и с черными лацканами, овал имбообразных волос, а все, что в лице графически помечено было – нос, губы, глаза – не черной, как ожидалось, краской было помечено, а белой.
И снова такой же формат, и небо, и роща, и тот же снег под ногами, на том же месте и Блок, но только затылком, он повернулся к роще.
Потом повторились и небо, и роща, и снег под ногами и как бы над рощей, над скушной ее как забор полосой одна то ли филина, то ли совы голова возвышалась, она заставляла задуматься о размерах и желтые неподвижно горели глаза на фоне потемок серого дня.
(- Петров, не юрудствуйте!)
- Чего не бывает! Вот, посмотрите, завел я себе домашних животных, четыре каменных льва, охраняющих мостик через канал Грибоедова. Вороны, теснясь, взлетели и с криком влетели в серое небо, как брошенных камешков горсть исчезает в воде. А голос какой-то все трудится, настроенный упрекать, уличать, опять он напоминает, предостерегает, не отстает: - Что толку, ты начитался Блока, ты знаешь его до последней строчки. От этого ты же не станешь Блоком. «А все-таки странно, ведь я на концерты в консерваторию раньше начал ходить, чем стал посещать Эрмитаж. Ну, разве, что каждый день я мимо ходил, сворачивал с Театральной к себе домой на Подъяческую.» «Как это глупо – над верхней губой как будто намазано сажей, так и ходить. Так дети играют, рисуют себе усы. Надо побриться.» Впервые в жизни напился до свинского состояния: - Ребята, меня в темноте мутит. Надо выйти из зала! – За нами что, кто-то гонится? – А что? – Куда мы спешим? Поэтому я и хожу на прогулки один. – Да живи ты один сколько влезет! – Валя, я ссориться не хотел! – Сама доберусь! – А кто эта Валя? – Да так, кто попало. – А все от того, что один! – Да что это с ним? – Ну, как ты? – Да так. Все один и один. А что тут такого? Ну, склонность есть у меня, все черное выдавать за белое. Да, все вы позитивисты, а я вот негативист. От черного Адмиралтейства белая тень. Все очень здорово было, но быстро проходит!
Под солнцем последних дней мая подросток и Мотя бегут по перрону. – Ну и поставили! – оба ворчат. Хвост на посадку стоящего поезда от них на порядочном расстоянии. Подросток бежал в том осеннем пальто – которое, впрочем, носил всю зиму, что в летней толпе если не с первого взгляда, так со второго уже наводило на размышления. Подросток к тому же приподнимал над землей большой подрамник с холстом с оклеенной лицевой стороной. Так что бежать это было скорее для них намерением, которое не удавалось, а выглядело – не стихи и не проза, а черт знает, что, - тем самым спортивным шагом, как называют. – Да не болей ты, теперь уж понятно, что успеваешь, - Мотя сказал, заглядывая подростку в лицо. – Да… как бы дождется. Смотри, вдоль состава уже никого, одни проводницы стоят. – Ну, как тебе первый год жизни в Питере? – Город самоубийц, блядь. – Ну… это пожалуй… и все? - Ну что ты, конечно, не все… Все очень здорово, только быстро проходит. – А… это я тебе объясню. Сначала – непонимание, сначала – очарование. – А что же потом? – О… это секрет, но тебе я открою. И дальше все то же самое – непонимание, очарование. Тебя еще не отчислили? – Нет. – Ну, все еще впереди. И отчислять еще будут, и восстанавливать. А что у тебя с Эрмитажем? – А, слушай! там рядом сейчас с торцевой стеной такой куст сирени, огромный, великолепный… - Да я не об этом. – Я начал туда ходить с зимы регулярно. Сначала, понятно, на 3-й этаж. Два эти панно Матисса. Там будущие телепузики. В одном панно – скачут, другое панно – сидят. – Ага. С Матиссом, значит, не ладите. Все у тебя впереди. – Послушай, а вот Пикассо… Какая-то глина, бидон, жестяные воронки… А «Фермерша»? Скупые по цвету, казалось, - ну что там пофантазируешь? А я перед ними, случалось, стою и дрожу. – Ну, тут я тебя понимаю. На вот. – Тут что? – Вот твой 8-й, садись. Да бутерброды, в дороге сжуешь. Подросток пожал плечами.