Непорочные в ликовании, ч. 2, гл. 12-22
Станислав Шуляк
Непорочные в ликовании
Роман-особняк
Ч а с т ь в т о р а я
Гл. 12-22
12
Иванов сам сел за руль и повел фургон, и Гальперин втайне даже чуть не перекрестился. В этом было нечто непостижимое и удивительное. Неужто тот опять взялся за ум, сказал он себе, неужто он бросил свои глупости и вновь решил стать человеком?
Иванов замурлыкал что-то наподобие песни, должно быть, от удовольствия, которое получал, ведя машину, слов Гальперин не знал, но мотив казался знакомым, Гальперин хотел даже подпеть, но Иванов неожиданно оборвал свою полуприметную неказистую песню.
– Ох, – элегически сказал Иванов, – если бы ты только знал, как я раньше любил психологию!..
– А что, – отозвался Гальперин, – я тоже любил, я и сейчас люблю.
– Нет-нет, я больше. Я, буквально, грезил. Я еще в школе знал, что обязательно стану психологом. Никем не хотел больше быть.
– А, ну тогда – конечно, – отозвался Гальперин. Жалко ему было, что ли, подыграть своему ностальгирующему товарищу?!
– Я в институт поступил не с первого раза, но, зато как поступил, так учился, как зверь. А сколько я разных новых тестов придумывал!.. А курсовые я не только свои делал, но и другого потока тоже брал и делал. Так-то вот!... Я хотел знать все и уметь все!..
– Да-а!.. – протянул Гальперин. – Это, конечно, настоящий интерес, ничего не скажешь! Не за страх, а за совесть!..
– Но зато я и в людях разбирался, как никто. Вот только взгляну раз на человека, и все тебе сразу о нем расскажу. И кто он такой, и чем занимается. И о чем думает, и что скрывает. И что любит, и что ест и пьет... Все-все!..
– Вот, – сказал Гальперин. – Куда потом все девается? Все самое лучшее в нас: было оно, и – вдруг нет его!.. Отчего так?
– А еще, бывало, так: с девушкой познакомишься, пообщаешься с ней, буквально, минут пять, а потом посмотришь на нее особенным, психологическим взглядом (у меня был такой свой взгляд) и говоришь ей: я знаю, тебе нравятся два парня, один умный-умный и учится хорошо, а другой поглупее и попроще. Но зато тому, что попроще, больше нравишься ты. А тот, что умнее, он о себе высокого мнения, и на тебя даже не смотрит. И вот ты не знаешь, что лучше. А она так: «Ой, – говорит, – а откуда ты все знаешь? Ты так все про меня хорошо рассказал».
– Да, – сказал Гальперин, – это уже даже и не психология.
– Как не психология? – раздраженно насторожился товарищ его. – А что же? Очень даже психология.
– Да нет, я в том смысле, что это даже выше, чем психология, – поправился Гальперин.
– А, ну да!.. – успокоился Иванов.
Возвращались другой дорогой, Иванов знал город как свои пять пальцев, с этим уж трудно было поспорить. По пустынному широкому проспекту с трамвайными путями ехал их черный фургон, по обеим сторонам теснились грязные мрачные заводы, и ни один трамвай им не попался по дороге. Должно быть, те вовсе сейчас не ходили, но даже и машины встречались нечасто. Город не вымер, но казался на последнем издыхании больным, который давно уже опостылел его равнодушным домочадцам и родичам. Жители города старались пореже выбредать на его скудные улицы и все теснились по своим жалким жилищам, равнодушно исполняя свой убогий размеренный обиход.
Иванов повернул в сторону центра, хотел проехать переулками, но тут их фургон неожиданно остановили военные, прапорщик и трое солдат; один из солдат махнул полосатым жезлом, у остальных были автоматы наизготовку, так что особенно-то не поспоришь.
– Кто такие, не пойму? – говорил Иванов, пока военные подходили к фургону. – Десантники, что ли? Или инженерные войска?
– У десантников нашивки другие. И не инженерные войска. Вспомню – скажу, – пообещал Гальперин. – Сейчас из памяти выскочило.
– Ну-ка из машины оба! Быстро! – скомандовал прапорщик.
Останавливали их вообще редко, а если останавливали, так обычно отпускали тут же, даже не смотря документы; фургон их, да и они сами были весьма приметны. Иванов к такому обращению вообще не привык и раздраженно вылез из кабины. Гальперин тоже соскочил на асфальт.
– Что происходит? – ощетинившись говорил Иванов. – У нас особые полномочия. Нас весь город знает.
– Здесь только у меня особые полномочия, – рявкнул в ответ коренастый прапорщик. – Что в фургоне?
– Ничего особенного, – встрял Гальперин. – Инвентарь и приборы. Мы – научные работники.
– Открывай!
Иванов побледнел от возмущения, но – нечего делать – пошел открывать. Все вшестером они обошли фургон, Иванов долго возился с двустворчатой дверью, как будто бы там заело замок, но потом все же открыл. Один из солдат запрыгнул в фургон и стащил пленку с лежавшего на полу мальчика, и в руке у того была маленькая серая с коротким жестким застывшим мехом белочка. Солдат присвистнул от увиденного и обернулся к своему начальнику.
– Это ваши приборы? – говорил прапорщик.
– Несчастный случай, – убежденно отвечал Гальперин. – Мы везем его на исследования по просьбе вдовы. То есть, матери. Очень срочная работа!..
Еще один солдат залез в фургон, и вдвоем они стали осматривать тело.
– Вроде, задушен, – сказал он.
– Знаете, что по закону с вами сделать можно? – спросил прапорщик у приумолкшего злющего Иванова.
– А может, и нет, – усомнился другой солдат.
– Так, – сказал прапорщик. – Звоню в прокуратуру.
Он взялся за мобильный телефон, набрал какой-то номер и довольно долго ждал соединения, иногда потрясывая головой, будто от тика.
– Дежурный? – сказал он. – Дежурный? Подскажи-ка мне телефон прокуратуры. Какой? Записываю. Запиши-ка или запомни – бросил он солдату и стал диктовать номер. – Спасибо, – говорил он в трубку. – Да, задержали тут двоих гавриков. Подозрительных. Да. Разберемся. Ну, ладно, бывай!..
Гальперин стоял и губы покусывал – нервничал, значит. Иванов раскраснелся от злости и неотрывно глядел на прапорщика. Тот, вроде, снова собрался звонить, но Гальперин его упредил.
– Слышь, командир, – медовым своим тенорком говорил он. – Разговор один есть, не при посторонних.
– Никаких с вами разговоров, – оборвал того прапорщик. – Пускай с вами в прокуратуре разговаривают.
– И правильно, – решительно вдруг говорил Иванов. – Какие могут быть разговоры?! Долг – он превыше всего, это мы понимаем, я вот и сам такой же!.. Вот предложи мне кто долг мой нарушить – так прибью я того, честное слово, и не усомнюсь. Правильно я говорю? – спросил он у окрестных серых кустов и асфальта. – Женился недавно, да? – спросил он у прапорщика.
– Чего? – переспросил тот.
– Нет, отчего ж, дело хорошее, – одобрил Иванов, – только хлопотно немного. Я вот когда во второй раз женился, так жену на четырнадцать лет моложе себя взял. А тут еще этот стал сразу крутиться... Она молодая, и он молодой... Нет, ты плохого-то ничего не думай, там просто разговоры одни. Кто он тебе, племянник, что ли?..
– Кто, Мишка-то? – машинально говорил военный.
– Может, и Мишка, – неопределенно головою кивнул Иванов. – Это все ничего, просто знакомы с детства, душевная привязанность, так сказать, воспоминания юности!.. Ты, главное, лишнего чего не думай!.. За соседними партами сидели, может. Или там в параллельном классе...
– А ты откуда?.. – опомнился прапорщик. – Откуда, говорю, знаешь-то?..
– Так он племянник тебе? Да, ты не тушуйся, психологи – они завсегда все знают. Работа такая!..
– Не племянник он, сосед ее бывший... Ну, Мишка!.. А ты, что знаешь, давай рассказывай быстро! Ну!..
– Да я тебе говорю: ничего там страшного нет. Уж мне-то можно верить!.. Психолог – это навроде доктора, только по нервам и по душе.
– Точно, что ли, что ничего?
– Да, точно, точно, любит она тебя! Что ж я врать стану? Ну, сам подумай, какой мне смысл врать-то?
– Нет, ты поклянись, что там точно ничего.
– Да я тебе клянусь! Клянусь! Ты ее только не оставляй одну надолго. Женщины оттого скучают и в мыслях сворачиваются. Закон природы такой есть. Как ее зовут, жену, в смысле?
– Ее-то? Валентина, – трепетно сказал прапорщик.
– Во! – сказал Иванов. – Это имя! Я так сразу и подумал. И вот еще совет тебе мой. Ты сегодня как домой придешь, так возьми жену за руку, в глаза загляни и скажи: «Ты у меня, Валюха, – скажи, – самая-самая!» Слышишь? Вот так прямо и скажи! Запомнил, что ли? Хочешь, я тебе запишу, что сказать надо?
Прапорщик ожесточенно заходил из стороны в сторону.
– Ну, Мишка! Ну, Мишка! Ну, сосед! Удружил! А мы-то еще с ним по выходным сидели...
– Мишка-то? – говорил Иванов. – Мишка – это тьфу! Ты сейчас даже с ним ничего не делай. Ты его потом отвадишь, понемногу, да по чуть-чуть... А резко не надо, оно еще хуже выйдет. Тут главное – постепенность. Да ты не сомневайся-то, я тебе всю правду сказал. Кандидат наук как никак. А уж как я людей люблю!.. Если б ты знал, как я люблю человека!..
– Не, но Мишка-то, а?
– Что Мишка?! У Мишки своя дорога, а у вас с Валюхой своя!.. Ох, какая у вас дорога-то!.. Всякому такую дорогу хочется, да не всякому такая дорога дается!.. Так-то!.. Ты у нас счастливый! Ты и жена твоя!..
– Точно!.. – благоговейно прошептал Гальперин. Глаза его увлажнились слезой мимолетной. – Ну, дорога!.. Черт, – пробормотал еще он. – Извините!.. Я хоть и психолог, но так сентиментален... А ведь нельзя нам, психологам, быть сентиментальными!..
– Ну, ладно, заболтались что-то, – одернул себя Иванов. – Ты уж извини, что я тебе все это говорить стал. Не сдержался я. Ты документы наши посмотри, пожалуйста. Ты хотел...
– Документы! – крикнул прапорщик. – Какие еще документы могут быть на хер?! Ты мне такое!.. Такое!.. – он отвернулся и только рукою махнул, валите, мол.
Гальперин беззвучно дверь прикрыл, и оба психолога на ватных ногах пошли к кабине.
– Такие люди!.. Такие!.. – шептал прапорщик. Солдаты взяли под козырьки, провожая психологов.
Фургон рванул с места и помчался по переулку.
Гальперин молчал минуту-другую.
– Да-а!.. – наконец протянул он. – Сегодня я впервые гордился тем, что я тоже психолог.
– А я вот все думаю, уж не Икрам ли навел на нас этих... Видел, как они вцепились в нас? Не оторвешь!.. Такого раньше не было.
– Икрам? – удивился Гальперин. – Так мы ж соратники.
– Соратники!.. – недовольно крякнул Иванов. – Соперники!
– Да ну, Лиза никогда не допустит...
– Лиза!.. – с сомнением хмыкнул психолог. – Как же – жди!..
– А может, он думает, что мы на кого-то еще другого работаем?
– А откуда это он может знать?
– Да, вроде, неоткуда.
– Вот то-то и оно.
– Нет, а я-то!.. Я-то!.. Думал уже деньги давать. Не знал только – триста или лучше пятьсот сунуть.
– Деньги беречь надо, – весомо говорил Иванов.
– Как же их беречь, когда тут такое?..
– Казимира, вот жаль, с нами не было.
– Да, – сказал Гальперин. – Это был человек!.. Он такие истории тоже очень любил. И уж он-то бы не оплошал, конечно... Он из любого переплета умел выходить с достоинством.
– Морпехи, небось, были-то? – задумчиво перебил Иванов товарища своего.
– Во! – воскликнул Гальперин. – Я же вспомнил! Никакие не десантники, никакие не морпехи, это ж новый род войск. Об этом и в газетах было. Да, точно. Переулочная пехота, – значительно говорил Гальперин.
13
Настоящий документ (если он когда-либо все же будет завершен), станет носить характер целеполагающий, контримперативно-побудительный, дидактивно-просветительский... впрочем, довольно!..
Общие положения!.. Это необходимо, безусловно. Да, и здесь, конечно, нужно подробнее...
Главное Управление Региональных Комиссариатов Внутренних Дел является структурным подразделением органов правопорядка (юридического плодородия), деятельность которого осуществляется в строгом соответствии с федеральными конституционными нормами и муниципальным Уставом. Если Конституция противоречит Уставу, предпочтение отдается, пожалуй, последнему. Вышеуказанное подразделение пребывает в вертикальном подчинении у Федерального Министерства Внутренних Дел и входит в состав горизонтальной структуры действующей муниципальной власти.
Главное Управление Региональных Комиссариатов Внутренних Дел состоит из Региональных Комиссариатов Внутренних Дел, количественно совпадающих с числом административных территорий (регионов). Деятельность Региональных Комиссариатов Внутренних Дел регулируется собственным уставом таковых. Действие федеральной Конституции на территории подконтрольной Региональному Комиссариату Внутренних Дел сохраняется, но ослабевает прямо пропорционально удаленности от федерального центра и компенсируется (уравновешивается) горизонтальными связями (стяжками). Конституция (ее действие) для рядовых граждан не является обязательной (ым), ибо размывается их превалирующими индивидуальными (частными) представлениями. Результирующая частных представлений народа имеет степень легитимности, соответствующую закону, и должна повсеместно учитываться властными структурами всех уровней и мастей. Сопряженность народа и власти (именно в такой последовательности) выполняет роль духовного акционирования. И пока довольно об этом!.. Граждане выдают власти некие властные векселя (кванты власти), получая обратно по мере необходимости ренту миропорядка и гражданского обустройства (неустройства)...
Региональные Комиссариаты Внутренних Дел имеют ряд исполнительских должностей в соответствии со штатным расписанием, утверждаемым Министерством Внутренних Дел, но с учетом регионального аспекта. Основные должности (по возрастающей) – инспектор-стажер, инспектор, старший инспектор, заместитель комиссара, комиссар (руководитель Комиссариата). Имеются еще технические должности, которые в данном Положении временно не рассматриваются.
Основные функции Региональных Комиссариатов Внутренних Дел – правоохранительная, оперативно-розыскная, следственно-надзорная, репрезентативно-коммуникативная, патрульно-постовая. В дальнейшем желательно присовокупление карательно-исправительной (пенитенциарной и истребительной) функции, это вполне в духе времени и доминирующих народных представлений.
Региональные Комиссариаты Внутренних Дел обеспечивает своих сотрудников обмундированием и амуницией, вооружением, транспортом, средствами связи и доступа к информации, а также материальным довольствием в соответствии с должностными окладами, утверждаемыми руководством Комиссариата и Совета Акционеров. Региональный Комиссариат Внутренних Дел является закрытым акционерным обществом со своим Уставом, расчетным счетом и собственным оборотным капиталом, и этим практически все сказано. Понимающий – да поймет и не усомнится!
Не дóлжно смущаться неудачей. Пусть не вышло сейчас, не вышло с первой попытки, все еще может выйти потом (если бы знать хоть, сколько дней мне дано на творение). А если не выйдет и тогда, значит задача неверно поставлена, следует переменить ее избранные основания, и сделать новую попытку. Впрочем, теперь об этом некогда. Созерцать и мыслить, только лишь созерцать и мыслить, не щадя живота своего!
К черту! К черту! К черту!..
14
Комиссар Кот нарочно немного опоздал, знал, что начнут вовремя, и никто больше не опоздает, потому что не принято здесь опаздывать, и так можно было произвести некоторый эффект. Вошел без стука, прервал выступавшего коллегу своего на полуслове, не расслышав этого полуслова, буркнул какие-то невнятные извинения, и поспешно прошагал к своему месту за длинным столом. Сел будто взмыленный, будто и впрямь торопился и, глаза полуопустив, быстро и незаметно огляделся.
– Опаздываете, комиссар Кот, – говорил начальник Главного Управления Комиссариатов генерал Ганзлий, впрочем, без особенных ноток осуждения.
– Извините, серьезные обстоятельства, – еще раз сказал Кот, и снова к себе на мгновенье внимание привлек, и очки его непроизвольно кратко блеснули.
– У всех такие же серьезные обстоятельства. Однако, остальные пришли вовремя. Продолжаем, – говорил генерал.
Выступал коллега Кота и соперник комиссар Драчнов, территории его и Кота граничили, и потому им обоим нередко приходилось пересекаться и сталкиваться. Кот поглядел на Драчнова и на остальных комиссаров, потом на генерала, а в углу он заметил на стуле сидящего сутулого человечка в сером свитере грубой вязки с оттянутым воротом; человечек этот не смотрел ни на кого. Бородатое широкое лицо человечка было Коту немного знакомым, нетрудно было догадаться, что это, пожалуй, кто-то из новых интеллектуалов, с которыми в последнее время так полюбил заигрывать шеф.
– Наша задача осложняется тем, – продолжал Драчнов, – что вокруг жилые кварталы и затруднено применение артиллерии. А уж стены там метровой толщины, – он широко развел руками, показывая толщину. – Храм постройки конца восемнадцатого века, памятник истории федерального значения, а уж вой, который поднимут на Западе...
– Там уже подняли, – перебил генерал Ганзлий. – Мне принесли интернетовские распечатки, лента новостей... Вы бы только видели заголовки!.. «Вандалы в мундирах разрушают историю»!..
– Этих хлебом не корми – дай нам фитиль вставить! – буркнул Кот, не поднимая головы.
– Вы не совсем правы, Кот, – возразил Ганзлий. – Вот, например, ваша собственная акция (я имею в виду сегодняшнюю акцию), воспринимается там вполне сочувственно. Хотя поначалу и у нас, и там были определенные сомнения. К счастью для нас, демократический мир в глубоком кризисе. А кроме того, во всем важна систематичность и правильные акценты. Да-да, это главное: систематичность и правильные акценты. Вот, коллеги, хочу обратить ваше внимание: рейтинг Регионального Комиссариата, возглавляемого комиссаром Котом, до последнего времени был неизменно высок!..
– Почему «до последнего времени»?! – раздраженно бросил Кот. – Он и сейчас также высок.
– Вы знаете, комиссар, почему! Про ваш детский сад мы еще поговорим.
– Преступления совершаются везде. И людей похищают везде. От этого никто не застрахован, – выкрикнул Кот с некоторой даже непроизвольной и неожиданной визгливостью.
– Похищают везде. Но, во-первых, не всегда детей и, во-вторых, не в таком количестве зараз. Это все-таки редкость, – парировал Ганзлий. – Но у вас, Кот, и без того много хвостов.
– Мои парни вторую неделю на казарменном положении, недосыпают, недоедают и уже валятся с ног от усталости.
– А что это вы теперь повадились отстреливать задержанных прямо у себя в кабинетах?
– У нас за этим «задержанным» много чего числилось. В газетах же он будет подверстан к мероприятию на стадионе, – ожесточенно блеснул очками Кот.
– У вас на все готов ответ, комиссар Кот! Меня же, как вы понимаете, интересует реальное продвижение дела, а не только его освещение в прессе, – повысил голос генерал.
– Делается все возможное! – твердо говорил Кот.
– Мало! Мало делается! – крикнул Ганзлий. – Не забудьте, что у нас на носу ежегодное собрание совета акционеров. С чем я буду выступать на собрании? Я ко всем обращаюсь! Кот, то, что произошло, это небывалый, вопиющий случай! Одно из самых резонансных дел последнего времени!.. Какие версии вами разрабатываются? Педофилия? Пересадка органов? Детская проституция? Рэкет? Что с детьми? Живы? Умерщвлены?
– По нашим сведениям, детский сад специально создавался, чтобы сделать то, что было сделано.
– И вы говорите об этом так спокойно, Кот?!
– Это вопрос не ко мне, а к регистрирующим органам. И резонансных дел сейчас много. Каждое второе дело – резонансное.
Комиссары опасливо и почтительно молчали, наблюдая за перепалкой их шефа и дерзкого их коллеги. Тот умеет перетянуть одеяло на себя, хорошо знали они; и вызвать весь огонь на себя, но и снискать все лавры. Лучше уж просто переждать, коль теперь такой оборот разговора.
– Кстати, если уж у нас возникли незапланированные прения, – говорил шеф, несколько понижая тон, – давайте послушаем соображения нашего концептуалиста, известного философа, можно сказать, философа с мировым именем Александра Нидгу. Кот, вы, наверное, не знаете, что идея проведения ваших мероприятий, вроде сегодняшнего, также принадлежит Александру Нидгу. Пожалуйста, Александр. Скажите нам несколько слов.
Человек в сером свитере вскочил со своего стула и, глубоко засунув руки под мышки и ссутулившись, ожесточенно и беспокойно заходил за спинами сидящих комиссаров.
– Храм!.. Храм!.. – возбужденно говорил философ. – Вот оно точное слово! Храм – это замечательно! Храм – это великолепно!.. Храм как символ! Храм как концентрированное выражение отстоявшейся и даже перестоявшей, перебродившей идеи. Храм как Карфаген! Храм – многовековая институция, отделившаяся от человека и отделившаяся от своего первоначального замысла. Строение отделилось от идеи, камень отделился от духа! И вот теперь, если Карфаген должен быть разрушен, так под обломками его должен обязательно погибнуть праведник!..
– Мы не говорили о том, чтобы разрушать храм, – помягчевшим и будто плюшевым своим голосом говорил Ганзлий. – Мы как раз думали о том, чтобы он пострадал как можно меньше.
– Разрушен, разрушен!.. Что же еще?.. – говорил философ. – Судьба Карфагена – быть разрушенным. Его предназначение – быть разрушенным. До основанья – а затем... на его месте восстанет новый храм, удивительный, непостижимый храм!.. И воссияет праведничество. Праведничество как носитель чистого духа всечеловеческого напряжения. Праведничество, как известно, размножается вегетативно, а мертвый праведник есть патентованный катализатор изощренной духовности. Черт побери! – крикнул еще Нидгу. – Я никогда не говорил, что надо расстреливать людей на стадионе и показывать это по телевизору!
– Это не люди, это нелюди, – вставил лишь Ганзлий.
– Ныне мир охвачен новой предапокалиптической динамикой, – без запинки сказал Нидгу. – Мы все пребываем в ожидании дня последнего, и можно даже сказать, что и весь мир теперь на казарменном положении. Решимость и готовность написаны на его знаменах.
Кот поерзал на стуле своем, генерал Ганзлий взглядом влюбленным смотрел на философа.
– Вот чертовы краснобаи! – насмешливо шепнул один из комиссаров, склонившись к уху своего пожилого, седого соседа. – Они даже сморкаться норовят золотом. – Тот, другой, закивал испуганно, но согласно.
– Повнимательнее, пожалуйста! – постучал карандашом по столу генерал, одергивая шептуна.
– Я всегда говорил о концепции новой публичности потаенного, – продолжал меж тем философ, одушевляясь на глазах самопроизвольным своим словом. – Сокрытое, сокровенное должны быть освещены светом всенародной пристальности, и тогда откроются новые божественные кладовые и тогда воспрянут новые подспудные ресурсы. Человек осознает себя не продуктом Творения, но существом зазора. Зазора между Замыслом и его Воплощением. Не перехода, как у Ницше, а именно зазора. Существо зазора и надлома, скажем мы, уточняя!.. И в этом зазоре, как в черной дыре могут уместиться все дела человеческие и все устремления человеческие, все ментальное и все онтологическое. Человек и мир ныне погрязли в трясине жестких взаимодействий. А власть, что ж такое власть? Власть есть чистая энергия, есть чистый и мужественный дух. Что же касается злоупотреблений... то они, конечно, возможны!.. Но злоупотребления – это всего лишь пятна на Солнце, это магнитные бури, это протуберанцы власти, не следует опасаться их!.. А если необходима будет жертва, так нам следует раз и навсегда лишить ее статуса самоотречения и сочувствия. Ореол сарказма должен окружать всякую жертву. Шлейф беснования должен тянуться за ней. Сотворите насилие безмерным, катастрофическим и сверхъестественным, и оно само собою очистится от груза осуждения. Придайте обыденному литургическое наполнение, насытьте день человеческий ликованием, сделайте машинальное праздником, и потоки благодарности и восторга захлестнут вас с головой!.. И испытаете вы тогда высшее наслаждение, которое дано человеку. И будьте просты тогда и незатейливы, как и младенцы просты и незатейливы! И будьте искушенны и сосредоточенны тогда, как и старцы искушенны и сосредоточенны! Как и постояльцы смертного одра искушенны и сосредоточенны! Вот и все, что я скажу вам! – крикнул еще Нидгу и бросился на свой стул, будто спасения в нем или на нем ища.
Возникла пауза, комиссары переглядывались между собой, Кот улыбался рассеянною своей, ванильной улыбкой, и маленькие очки его удовлетворенно поблескивали.
– Вот, коллеги, – говорил начальник Главного Управления Комиссариатов генерал Ганзлий, – я полагаю, мы все сможем сделать должные выводы из слов нашего уважаемого гостя. Не правда ли? Что же касается меня, так я их уже сделал, – говорил еще он.
– Я велю своим парням, – говорил Кот с ехидством полуприкрытым и нестерпимым, – этого господина носить на штыках своих и в своих кобурах.
Коллеги Кота захмыкали, зашевелились, кто-то дыхание свое переменил да и сел поудобнее.
– Комиссар Кот, – сказал Ганзлий, взяв более официальный и каверзный тон; тяжелый, угрюмый свинец был будто вставлен в глаза генерала, – доложите, что за истекшие сутки было вами предпринято с целью розыска похищенных детей.
Кот встал со стула своего и неторопливо огляделся. Собственно, все еще только начиналось.
15
Он заранее заготовил для себя эту пошлость: в сущности, жизнь – это только цепь узнаваний и неузнанностей, сказал себе он. Если бы удалось ему стреножить душу свою, так, по крайней мере, было бы меньше беспокойства, сказал себе он. Что, собственно, с того, что Ф. уже был здесь прежде, и подворотня была ему знакома, и двор был знаком? Вступил ли он дважды или трижды, или четырежды в один и тот же двор, был ли он сам тот же, что и утром сегодня или необратимо переменился на некую величину в себе, незаметную и неуловимую?
Плакатики и картинки в окнах были те же, но он, как раньше их не рассмотрел, так и теперь не стал рассматривать. Раз уж не читались те с одного взгляда и на расстоянии, так пусть и останутся они для него скопищем цветных пятен и непрочитанных надписей. Дверь парадной, к которой подошел Ф., была на кодовом замке, но он, приглядевшись к кнопкам, легко определил, какие нужно нажимать. Дверь открылась, и Ф. удовлетворенно в парадную Ванды зашел барсучьим своим шагом. Гиблое время, пропащие люди, жалкие рассуждения, сказал себе Ф. Безо всякого напряжения сарказма сказал себе Ф.
Он старался угадать присутствие Ванды и в этой парадной и на этой лестнице, может, учуять запах, увидеть ее отражение в стекле, услышать эхо ее голоса. Ничего этого, разумеется, не угадал, не увидел, не услышал, не учуял, но зато на него снизошло спокойствие, все тревоги дня полупрошедшего исчезли, ему казалось, что он домой возвратился, в дом родной и бесконечно знакомый, хотя, на самом деле, никогда прежде и не был в этом доме. Все есть лишь – минувшее, проходящее или зачинающееся, но ни в чем нет нисколько тяжести и беспрекословности истинного, незаурядного содержания.
На втором этаже было две квартиры, и Ф. по наитию своему сообразному, да по угаданному расположению окон выбрал левую. Позвонил и прислушался. Он прислушивался теперь с чуткостью и скрупулезностью эксперта по всему случайному и непроизвольному. Дверь другой квартиры, почудилось ему, не была заперта, а только прикрыта, плотно прикрыта, и, может, там стояли за дверью и тоже прислушивались, ожидая, позвонит ли еще Ф. и вообще скоро ль уйдет. Он напустил на себя всю возможную независимость отстраненного существования, он позвонил еще дважды, но за дверью было так же тихо, как и до того. Если и вправду за ним наблюдали, так могли теперь торжествовать. Ныне ему в одиночку предстояло осваивать территорию новой риторики, зону внутреннего красноречия, и вот он теперь к тому и готовился, усердно готовился к будущим мобилизациям подспудного блеска его ума самозваного. Ф. стал спускаться по лестнице, он, собственно, так и думал, что Ванды теперь нет дома, он был почти уверен в том и лишь хладнокровно испытывал себя самого.
Во дворе он еще раз посмотрел на окна Ванды, они были серыми и безжизненными, ему же хотелось, чтобы в них дышала жизнь, колыхались занавески, слышалась музыка и голоса, и возможно, чтобы один из голосов был его собственный. Что ж, ничего еще не потеряно, сказал себе он, и можно немного подождать. Если бы появился кто-то сильный и безжалостный и вырезал бы из меня все откровения, подобно аппендициту, сказал себе Ф., я был бы, может, тому даже благодарен. Сказал себе Ф.
– Кант велик, оттого что он мыслит. Ф. велик, оттого что он не мыслит, – сказал себе он. – Значение Ф. – в том, что он не приумножает массивов рассудительного в пространствах ментального универсума, – сказал себе Ф.
У него теперь было два дела: нужно было где-то обменять немного долларов и, пожалуй, наконец, съесть что-то, по возможности только не подцепив при этом ни дизентерии ни гепатита.
И вот Ф. отправился теперь на поиски.
16
Помещение было практически идеальным для целей, к которым предназначалось. Разве что потолок был невысоким; впрочем, не так уж он был невысок, и все же под ним вполне уместились на блоках две небольших лебедки, которые позволяли поднимать приличные тяжести, например, передвигать или наклонять огромные, выше человеческого роста, железные чаны с тяжелыми плотными крышками, когда возникала необходимость опорожнить их или, предположим, очистить. А делать это приходилось частенько – грязи и непорядка он не переносил.
Он был здесь один, он был всегда один, даже когда приходил кто-то, например, приносили новую работу, новый заказ, приносили эскизы или наброски – нужно было сделать так-то и так-то, такая-то поза, такой-то костюм, такое-то выражение лица. Впрочем, иногда этого всего могли бы и не говорить; подчас он и сам знал, как сделать лучше всего. Однако, он не спорил, но всегда подчинялся, без возражений и без обсуждения. Что заказывают, то и получат, говорил себе он, а его основная задача – сделать лишь все качественно.
Зал был велик, без окон и с глухими дверями с электроникой и сигнализацией, и, кто первый раз попадал сюда, так совершенно не мог определить, находится он выше или ниже поверхности земли. Невозможно было здесь определить и время суток; сам он часов носить не любил и иногда, бывало, зарабатывался до глубокой ночи или до утра, не зная, что уже ночь или утро. А бывало, что начинал работать ночью, а заканчивал только на другой день после обеда. Работы он не боялся, он ее скорее не замечал, руки сами уже знали, что нужно делать, вся последовательность операций сидела у него глубоко в подкорке. Резать – значит резать, зашивать – значит зашивать, помещать полуготовое изделие в чан в необходимой позе на специально изготовленном металлическом каркасе, заливать доверху нужными реактивами – он делал и это. А нервов у него, кажется, не было вовсе. За это его и ценили. И вознаграждали к тому же весьма достойно. Оттого и сторонились его, как будто бы он был прокаженный. Но это-то его беспокоило весьма мало.
Впрочем, он никогда не бывал один; он любил разложить на столах пять или шесть тел сразу и понемногу работать с ними со всеми поочередно. Были ли души всех этих мертвецов где-то рядом, или все это чушь и блажь, и есть одна только физиология, он не задумывался, но ему иногда казалось, что некоторые тела издают голоса, когда, например, он впервые их касается скальпелем (тогда они всхлипывают или вскрикивают), а когда он уже долго работает с ними, и они устают его умолять или упрашивать, так начинают разговаривать вполне умеренно и рассудительно. Он им отвечал редко, ощущениям своим доверял не слишком, и уж, во всяком случае, тех не пугался.
Меньше всего он был маньяк, сумасшедший или садист; такое предположение даже абсурдно. Он был исполнитель в чистом виде, без ненужных эмоций, он никогда не задумывался о постороннем и несущественном, а может даже, и вообще ни о чем не задумывался. Вот и сейчас он спокойно готовился к работе; он знал, что станет работать весь остаток дня и часть ночи. При помощи лебедки он неторопливо разложил на столах шесть тел, в том числе Казимира, Максима Перевалко – голова у того ни к черту не годилась, и ее следовало бы сразу удалить, – тела еще двоих молодых людей с огнестрельными ранами и двух женщин с различными повреждениями, потом установил свет так, как ему было удобнее, включил вентиляцию, размотал шланг и, бросив его на цементный пол себе под ноги, открыл воду. Потом надел фартук и резиновые перчатки, поправил на лице круглые очки с тонкими проволочными дужками, натянул на лицо маску, а черную косичку, стянутую аптекарской резинкой, заправил сзади под воротник. Еще он разложил хирургический инструмент на нескольких столах так, чтобы все было под рукой, и огляделся. Теперь уж все было готово, можно было начинать.
17
Они воспользовались короткой передышкой, наехали чуть не на десятке машин, к тому же еще и сопровождение; словом, кавалькада вышла впечатляющей. Собственно, дела у них никакого не было, так просто, интересно было взглянуть, а то, что Ганзлий на совещании несколько раз возвращался к вопиющей ситуации захвата православного храма, было лишь очевидным поводом. Остановились за несколько кварталов, их встретили здесь два офицера из команды Драчнова и смущенные обилием высоких визитеров повели комиссаров дворами.
– Снайперы размещены на всех чердаках и крышах, – на ходу докладывал офицер как бы Драчнову, но, на самом деле, идущему рядом с Драчновым Коту. Был он известен благодаря его телевизионным расстрелам; в последнее время он вообще становился звездой, настоящей звездой. – Высунуться мы им не даем, но и для штурма у нас сил маловато.
– Отрезать свет и воду, и пусть сидят там пока не передохнут! – раздраженно бросил Драчнов. – А кто высунется – на месте укладывать!..
– Свет и вода уже отрезаны.
– Ждать результата можно до второго пришествия, – возразил Кот. – Попы себе ни в чем отказывать не привыкли, у них там запасов на полгода.
– А пить они святую воду могут.
– Надо применить газы и бронетехнику, – сказал кто-то из комиссаров, догоняя идущих впереди.
– И авиацию, – съязвил Кот.
– Черт! – крикнул тяжеловесный злой Драчнов. – Почему именно у меня случилось такое?!
– Потому что храм на твоей территории.
– Храмы есть на территориях всех комиссариатов, – возразил Драчнов.
– Твой все равно лучше.
– Очень остроумно!..
Кот, покусывая свои тонкие губы, молчал.
– Ну так что, – сказал один комиссар, – нам сегодня покажут что-нибудь?
– Сейчас, сейчас, – успокоил того провожающий офицер. – Еще два шага. Мы уже почти пришли.
Толпа комиссаров зашла вслед за офицером в парадную во дворе; громко топая, все поднялись на третий этаж по кривой черной лестнице, и один за другим зашли в квартиру с незакрытою дверью.
– Здесь наш наблюдательный пункт, – пояснил офицер. – Хозяев пришлось временно удалить.
В самой большой комнате с эркером находились несколько офицеров с радиотелефонами.
– Смирно! – звонко и ретиво выкрикнул кто-то, и офицеры встали навытяжку перед высокими гостями.
– Из этого эркера все хорошо видно, – сказал провожатый. – Но осторожнее, оттуда иногда палят без разбора.
Комиссары поочередно подходили к окну и, отодвинув занавеску, рассматривали уже обстрелянный и порядочно поврежденный храм. Видно и впрямь было все как на ладони.
– Где наши? – спросил кто-то.
– Заняты чердаки, крыши, подвальные помещения, – докладывал наблюдатель. – В храме три выхода: главный и два боковых. Все у нас под контролем – мышь не проскочит.
– Под контролем! – досадливо бросил Драчнов. – На месте топчемся.
– Ждем военных!..
– Военных! Неизвестно еще, кого они станут выкуривать!..
– В храме есть твои люди? – спросил Кот у Драчнова.
– Связь потеряна, – мрачно отозвался тот.
– А попы?
– Часть они отпустили. Часть сама там осталась.
– Много их там?
– Попов?
– Нет, этих...
– Человек сто. Или двести. И снайперы на колокольне. Главное, они хорошо вооружены!..
– А мы что, плохо?
– Причем здесь это?..
– А заложники?
– Прихожане – заложники. Ну, или эти... как их там? Молящиеся.
– Много их?
– Четыреста. Или пятьсот. Храм большой...
– И красивый!..
Лицо Драчнова сморщилось, будто от зубной боли или будто от лимона кислого сморщилось его толстое добротное лицо.
– А известно, кто такие?
– Кто? Прихожане?
– Нет. Эти.
– Какая разница? Экстремисты.
– Все равно, лучше бы знать, что за группировка.
– Работаем, работаем!..
– Заявлений они пока никаких не делали?
– Обычная политическая ахинея.
– Может, еще сделают...
– Все может быть.
– А красивый все-таки храм, – еще сказал кто-то.
– Восемнадцатый век!..
– А будет еще красивее.
– Не надо этого цинизма, – просил Драчнов. – И без того тошно.
– Можно из гранатомета разбить двери, а потом штурмовать.
– Но тогда необходимо хорошее прикрытие.
– Отвлекающий маневр.
– Одновременно со всех сторон!..
– Сколько своих положим!..
– А что ж, лучше как есть оставить?
– Нет, но, может, все-таки выждать. Пусть у них промеж собой разложение начнется. Пусть нервничают...
– Ну, как хочешь.
– Если ничего не делать – никакого разложения не будет.
– Тупик какой-то!..
– В голове у тебя тупик.
– Так что же мне все-таки делать?
– Долг исполнять.
– А заложники?
– Дело заложников умирать, – хмыкнули рядом. – На то они и заложники.
– Для того и захватывают!..
– Да.
– А наше дело – карать потом!..
– Кого?
– Оставшихся. Хотя живыми лучше не брать.
– Да. Станешь судить их, а тут их как всегда какой-нибудь крючок-адвокат и отмажет.
– Или по амнистии...
– Безобразие!..
– Ну, ладно, – подвел черту Кот. – Дело ясное! Будет совсем плохо – звони. Чем смогу помочь – помогу. – И, козырнув остающимся, к выходу направился. Другие комиссары, помедлив немного, тоже скучно потянулись за ним вслед.
18
Всю жизнь его стучали по голове предметами постылыми и нестерпимыми, и были долгие тяжелые проводы на вокзале, они повторялись раз за разом, он хотел прервать уже свою тягостную обязанность быть провожаемым и не мог, и вокзал был далеко, где-то на краю нынешнего серого тусклого света, и он был на вокзале, зачем он там был и куда собирался он не знал или всего лишь не помнил. Как было вырваться из этих объятий, как было освободиться от этих слез и вздохов, раз и навсегда, чтобы переменилось что-то и больше не мучило его своим однообразием и повторяемостью?! Все червяки были для него на одно лицо, и вот разнятся теперь между собою только длиной их безмозглого тела. Между тем ему, похоже, все ж таки придется быть начальством, и никак от этого не отвертеться, понимал он. Содом, Содом, город называется Содом, амебой бесформенной расползся над почвой, город и сам тоже – почва, стучало у него в голове, в извилинах его полумертвого или полупрозрачного мозга, он входит в совет города, и все члены совета называются содомиты, и он тоже содомит, а это уж совсем что-то странное, думает он, но его отвлекают, ему не позволяют на том сосредоточиться.
– Вставай, – говорила сестра. – Там тебе звонят.
Неглин машинально садится на диване, он еще там, в этом странном совете, он еще содомит, как и все остальные, это для него теперь привычно и необходимо, но ему все же не дают там оставаться. Разве ж он спал, разве ж он отдыхал хотя бы минуту, минуту жизни его заскорузлой, непредначертанной?
– Слышишь, что говорю? Иди скорее к телефону. Тебя вызывают.
Неглин мокрый от пота, растрепанный, идет в коридор, вспоминает мгновение, где у них телефон, и после берет тяжелую трубку.
– Фишка! – слышал он в трубке, казалось ему, что на весь коридор разносит сильная мембрана уверенный голос Кузьмы. – Дрыхнешь, чертяка? Давай, быстро собирайся и выходи. Через десять минут мы за тобою заедем. Дельце есть интересное. Ну все, бывай!.. – и трубку повесил на другом конце провода длинноволосый инспектор Задаев.
– Замуж бы выйти скорее, да никто меня не хочет, – сказала сестра, проходя мимо него. – Уехать хоть к черту, чтобы никого больше из вас не видеть.
– И нарожать детей-чертенят, – поддержал ее Неглин, вслед за сестрою на кухню входя, разбитый, полупроснувшийся.
– Уходишь сейчас?
– Ухожу.
– Когда?
– Через десять минут.
– Ты бы хоть умылся. А то, посмотри на себя, сам на черта похож.
– Воду дали?
– Я там тебе оставила каплю, – сказала сестра.
– И что мне делать с твоей каплей? – спросил Неглин.
– Мыться, – сказала сестра.
Неглин молча разделся до пояса, фыркая, отплевываясь и шумно дыша, стал растирать по лицу и телу воду, которую ему скупо поливала на руки сестра Алла. Чище он от того не стал, но холодная вода хоть немного встряхнула его.
– Как Машка? – спросил он, вытираясь.
– Спит, – ответила Алла.
– Пусть спит, – рассудил Неглин. – Это полезно.
– Ее-то тебе жаль. А меня кто пожалеет? – спросила сестра.
– Твой будущий черт, – хмыкнул тот.
– Я тебе брюки зашила, – сказала сестра. – И замыла. Но они еще не высохли.
– Ясно, – сказал Неглин. – Пойду в мокрых.
– Никакой благодарности.
– Я лишь констатирую то, что есть.
В комнате он быстро оделся, посмотрел, что там было нового или не такого, как всегда; впрочем, ничего особенного он не обнаружил: отец мычал и бурчал что-то невнятное, старшая сестра храпела за шкафом, Неглина передернуло – от отвращения ли? от обыденности ли? от того и другого, совокупно взятых? – и вот он уж вышел поспешно.
Алла сидела на табурете на кухне, просунув свои руки между тощих острых коленей, и курила дешевую мятую папиросу, сама сутулая, растрепанная, измученная, злая. Ей бы, может, поплакать над жизнью своей незадавшейся, неуклюжей, нелепой, но слез в глазах не было.
Бог не сочувствует тому, кто сам себе не сочувствует.
19
Кота с ними не было, ехали они на двух машинах, Кузьма сел на переднее сиденье, Неглин уместился сзади, где уже сидели два бойца спецназа. В другой машине, видел Неглин, тоже были двое бойцов. Кузьма казался возбужденным и собою довольным и губами своими все выделывал какие-то хитроумные коленца, и Неглин подумал, что тот затеял, возможно, какую-то авантюру.
– Ну что, кто скажет, что Задаев не молодец? – поминутно повторял длинноволосый. – А? Который день уже носимся, как угорелые, и вот Задаев выследил. А то ругают Задаева, пистолеты отбирают!.. Несправедливо! И ты, Неглин, тоже потом так и скажи комиссару, что несправедливо.
– Далеко еще? – спросил Неглин, чтобы прервать бахвальство Кузьмы.
– Да, вот. Приехали уже, – возразил тот. – Мы за тобой заехали, потому что ты рядом живешь. Да и с шариками в голове у тебя все в порядке.
Машины остановились за два квартала до нужного места, из соображений предосторожности. Оба офицера и бойцы вылезли из машин и пошли вперед. Вскоре им по дороге встретился щупленький чернявый паренек, который, увидев Задаева, кивнул тому и остановился.
– Ну? – бросил Кузьма.
– На месте.
– Черная лестница?
– Там тоже.
– Давно уже?..
– Около часа. Я сразу позвонил.
– Ну, все, – сказал Кузьма. – Перчику каюк!
– Да, – сказал паренек.
– Сейчас мы на место встаем, – сказал Кузьма пареньку, – и вы оба свободны. Во какие у меня наблюдатели! – самодовольно говорил он спутникам своим. Неглин машинально головою кивнул, соглашаясь.
– По-над стеночкой, – понизив голос, говорил паренек. – Чтобы из окон...
– Это понятно, – подтвердил длинноволосый.
Далее разговаривали только шепотом или объяснялись знаками. Двое бойцов остались у парадного входа с улицы, но заходить им пока Кузьма не велел, до своего возвращения. Остальные, прижимаясь к стенке, дошли до арки, а оттуда короткими перебежками добрались все до черной лестницы. Стали подниматься, и здесь по дороге им попался невзрачный мужичонка, чем-то неуловимо похожий на их паренька, быть может, отец его или дядя. Кузьма мужичонке и пареньку рукою махнул: валите, мол, отсюда. Те бесшумно ретировались.
На третий этаж поднялись, Кузьма указал на дверь квартиры, окрашенную в такой цвет, грязный и неопределенный, какого, наверное, и вообще не бывает.
– Чердак! – тихо скомандовал он одному бойцу. Тот на цыпочках стал подниматься наверх. – Неглин здесь, – говорил Кузьма. – Если появится – сразу глуши его, ничего не жди! Мы тут же появимся. – Хотел было еще что-то сказать Кузьма, но тут вдруг залаяла собака за дверью. Все встрепенулись.
– Черт, собака! – зло прошипел длинноволосый, и зашептал Неглину быстро-быстро:
– Если оружие у него – стреляй, потом разберемся! Так! Все! С Богом! Ты внизу, прикрываешь! – говорил он оставшемуся бойцу, и оба они побежали вниз, стараясь только не производить лишнего шума.
Проклятая собака все не унималась; Неглин достал пистолет и, если что – изготовился сразу стрелять. У него теперь ничего не болело, вернее, он не ощущал, что бы болело, он был в немалом напряжении, сердце разрывало его грудь, и стучало в ушах; никогда он не научится быть таким хладнокровным, как Кузьма, например, или как эти бойцы, сказал он себе, а всегда будет только подавлять страх и напряжение напущенными на себя злостью и небрежностью. Он огляделся и приметил все вокруг, выход из другой квартиры на площадке был закрыт наглухо, площадка ограничивалась лестничным колодцем, довольно широким, одним маршем выше и ниже, на площадках были окна, но достаточно высокие. Неглин взглянул на часы и заметил время, для отчета, возможно.
Все-таки, может быть, здесь была какая-то ошибка: например, в квартире никого нет, несмотря на донесения наблюдателей, или и был, да неприметно ушел, например, пока парень ходил встречать их; и тогда ничего и не состоится, думал Неглин. Ведь вот время идет, а ничего не происходит, и даже собака, побрехав немного, вроде стала успокаиваться, а был бы хозяин дома, так уж, наверное, продолжала бы того предупреждать о чужих со всею льстивой муштрою своего преданного собачьего сердца, говорил себе Неглин. Да нет же, точно Кузьма и наблюдатели его ошиблись; может, вообще не та квартира и не тот дом...
И тут вдруг грохот услышал он, далеко где-то, на другом конце квартиры, в другой парадной; должно быть, как обычно, дверь входную гранатой вышибли и теперь ринулись в квартиру или уже подбегают к ней. Дверь содрогнулась, штукатурка посыпалась сверху; Неглин слышал крики в квартире, топот, лай собачий остервенелый слышал Неглин, потом несколько выстрелов, один за другим. Он замер перед дверью, держа ее под прицелом. Он снова ощутил себя несмышленышем перед Кузьмою, например, или вообще всеми, кто служит давно и знает свое дело досконально. Дверь перед Неглиным вдруг ожила, и был скрежет за нею; должно быть, отодвигали щеколду или снимали запорный железный крюк. Неглин видел, что дверь открывается, бесконечно медленно открывалась дверь, показалось молодому человеку, высовывалась рука из-за двери, и в руке был тоже пистолет, и тут вдруг Неглин решение принял мгновенно.
Он налетел на дверь и всем весом своим придавил руку с пистолетом. Человек за дверью заорал, пистолет у него выпал, ударился о ступень и выстрелил, но пуля не попала ни в кого. Руку человеку вряд ли сломал Неглин, тот был силен, очень силен, он оттолкнул Неглина вместе с дверью. Неглин успел схватить того за одежду, выдернул человека из-за двери, здоровенного, небритого, черноволосого, страшного, и ударил его по голове рукоятью пистолета, раз, другой, третий... Человек обмяк на мгновение, но вдруг вздохнул и с новою силой пошел на Неглина. Он оттолкнул Неглина к перилам, которые зашатались под тяжестью их обоих, Неглин хотел стрелять, но небритый ухватил его руку и стал выкручивать ее, чтобы Неглин выстрелил в себя. Неглин слышал топот, к нему бежали на подмогу снизу и сверху, еще немного, и они не успеют, подумал Неглин.
Но тут дверь распахнулась снова, оттуда вылетел боец спецназа, за ним Кузьма; боец с размаха двинул небритого в висок и схватил его за руку. Кузьма налетел на небритого в такой ярости, какой Неглин у него не видел никогда. Одним движением он оторвал небритого от Неглина и нанес тому страшнейший удар в скулу. Он должен был себе руку сломать или тому челюсть, это уж точно, удивился Неглин. Перчик спиною и головой пересчитал все ступени до следующей площадки снизу. Тут его встретил боец и несколько раз ботинком заехал по почкам и по печени. Но Кузьма еще отнюдь в себя не пришел, он бросился вниз, одним рывком поставил Перчика снова на ноги, двинул ему снова с размаха в висок и по горлу и вдруг прижал того спиною к перилам и с силою толкнул.
Перчик попытался еще ухватиться за перила, когда был уже на той стороне, но не сумел и с воплем полетел вниз, в лестничный колодец.
Он не успел еще долететь до первого этажа и удариться грудью об пол, как шестеро ошеломленных и возбужденных мужчин уже бросились вниз. Перчик был живуч страшно; голова у него была разбита, и с позвоночником тоже, должно быть, было все ясно, но он еще пытался ползти. И тогда Кузьма, добежавший одним из первых, достал пистолет, и, еще никто ничего не успел сказать, выстрелил тому в спину дважды. Перчик дернулся несколько раз и затих.
– Зачем?! – заорал Неглин, сползая по стенке от внезапной боли и отчаяния. – Ведь он же!.. Ведь это же он!.. Мы ж его так долго!..
Кузьма обернулся к стажеру, и вид его был страшен.
– Я знаю, что делаю! – свирепо говорил он.
– Зачем? Зачем? Зачем?.. – едва не плача от обиды, повторял Неглин.
– Дурак! – сказал Кузьма.
– Я напишу рапорт!
– Пиши, что хочешь! – крикнул Кузьма.
Спецназовцы топтались на месте, ожидая распоряжений длинноволосого.
20
Когда Ванда приехала в театр, на улице было уже темно и тревожно, тучи со злою монотонностью мчались к западу, и луна покачивалась в небе, будто дырявая лодка на привязи. Женщина прошла через служебный вход и услышала третий звонок. Он имел свой собственный, особый голос, знала Ванда, он был не похож на другие звонки. За кулисами у арьерсцены она видела занятых в спектакле актеров, в костюмах и в гриме, Ванда подошла к каждому и обняла его или ее.
– Ребята, – сказала она. – Спокойно! Не нервничать! Вы все хорошо помните и все умеете. Мы много репетировали.
Все взгляды были устремлены на нее, они ждали от Ванды ответа, единственного, определенного и точного ответа. Потом, потом, отмахнулась она и постаралась улыбнуться ободрительно; улыбка, возможно, у нее не слишком-то вышла. Уж они-то хорошо знали Ванду.
– Ну? – наконец не выдержала одна актриса, Ольгою звали ее.
Ванда помедлила и головой покачала отрицательно. Разочарование отразилось в лицах ее питомцев.
– Спокойно, – снова сказала Ванда. – Еще не вечер. Еще не все потеряно.
Поверили те ей или нет – Бог весть; скорее, что и не поверили, да только что ж они все, даже вместе взятые, поделать могли?! Ничего не могли.
– Я пошла в зал, – сказала Ванда. – Начинаем.
В зале было человек тридцать пять или сорок, а могло бы поместиться двести, но и это было неплохо, ради такого результата можно было и потрудиться. Ванда села сзади, чтобы понаблюдать за зрителями и при необходимости бесшумно уйти. Заиграла музыка; вернее, и не музыка вовсе, а так – только вздохи, всхлипы и шепоты, и лишь иногда, нежданною и непрошенной, прорывалась мелодия, горькая и безнадежная. Поначалу было пиццикато контрабаса, иногда откликалась гитара дисгармоничным арпеджированным аккордом, потом над этой нераздельной и неслиянною парой повисла завеса двух валторн, долгая-долгая завеса, заплакал и закашлялся фагот, запели альты, потом резко и напряженно ворвалось искусственное электронное звучание, потом все рассыпалось, недавнее гармоническое согласие рассыпалось на осколки, и вдруг грянул жуткий, зловещий, душераздирающий хорал, от которого у всякого человека чувствующего и слышащего мурашки пробегали по спине, и волосы вставали дыбом. Беззвучно раскрылся занавес, и вот взорам зрителей открылась голая сцена, на которой были видны все обычные театральные механизмы и приспособления, те, что обычно стараются прятать при помощи кулис, падуг и задников. Театральная машинерия и была частью сценического оформления спектакля.
Потом появлялся человек в серой, будто больничной одежде, и серой она была не от скорби и не от грязи, но от великого смирения.
– В те времена, когда правители истребили будущее дней у рабов своих, – говорил человек, глядя в воздух, глядя в никуда, – когда дерзость городов превысила терпение державы, а в оной мятежи узаконились, когда человек говорил «да», держа в сердце своем «нет», и «нет», подразумевая «возможно», тогда рожден был на свет ребенок пола мужеского с двумя феллусами на теле его, и люди поняли, что Бог отвернулся от них. Смятение снизошло на плечи человеков, и руки их были в растерянности. Я был посторонним дней их неизведанных, я человек о двух руках, о двух ногах, и я призван свидетельствовать стук сердца моего, я птица, поющая на пепелище. Имя мое – HS, – сказал актер и написал это мелом на доске, единственно только и бывшей на сцене. – Я призван взирать, но не связывать, я избран содрогаться, но не рассуждать, я не тело, я нерв, я – один из рода проигравших, песнь моя – жалобы мои. Жили мы в доме сомнения, но кровля его обветшала, и стены его разрушились. И разбрелись мы, лишенные смысла, по дорогам беззакония, много нас, и мы одни, мало нас, и мы расточаем себя без счета... – говорил человек.
В зал потихоньку вошла Лиза и села радом с Вандою.
– Привет, – шепнула она. – Я все-таки сумела вырваться ненадолго.
Ванда кивнула ей едва приметно и отвернулась. Женщины молча следили за происходящим.
Печально запел хор, и на сцене появились еще актеры: совсем юная девушка (в пьесе ее называли Ритой) и молодой человек, игравший старика, еще женщина и мужчина, который потом оказался Рыжим. Был еще один, который говорил, что у него нет ноги, хотя обе ноги у него были на месте, но все ж таки иногда казалось, что у него и вправду только одна нога, с такими причудливыми ужимками, с такою страдальческой хромотой он перемещался; его звали Генрихом. И были еще двое соглядатаев, то ли из спецслужб, то ли они были дьяволовы посланники. Потом все они ехали на автобусе, который стоял на месте, и ехали они то через одну границу, то через другую, и на обеих границах они были свидетелями сцен насилия, ужасных, неожиданных и необъяснимых.
Вскрикивали засурдиненные валторны, бранились тромбоны сфорцандо, ворчали фаготы, будто пастушьи псы в непогоду. И скрипки пели пронзительно, остро, саркастически, недовольно.
Лиза сидела со сжатыми кулаками, ухоженные ногти ее до боли врезались в мякоти ладоней, но женщина этого не замечала. Она глядела на сцену, не отрываясь.
Потом все они, те, кто был на сцене, отдались некоему странному, аритмичному, завораживающему танцу, а хор опять пел печальную песню. Генрих, кажется, кому-то задолжал, давно, двадцать четыре года тому назад, и вот кредитор, невидимый и неотвратимый, явился за своим долгом. А у Риты (она сошлась с Генрихом) родился ребенок, на которого невозможно было смотреть без содрогания. Быть может, это только было местью жуткого хтонического кредитора. И вот все они, те, кто на сцене, собравшись в кружок, удавливают Ритиного ребенка подушкой.
– Если бы я была королем... – сказала себе Лиза. – Но нет, и тогда... совесть моя не была бы в ловушке...
Зрители стали перешептываться, удивленные, возмущенные и ошарашенные, кто-то свистнул, рассчитывая сорвать представление, но на него зашикали остальные, тот еще возмущался, потом встал и вышел из зала, хлопнув за собою дверью. Рассеянная улыбка мерцала на губах Ванды.
– Черт, опаздывают, – вдруг с досадой шепнула она.
– Что? – переспросила Лиза.
– Темп потеряли, – ответила Ванда.
– Ты потрясающая! – сказала негромко Лиза подруге своей.
Ванда поджала губы и покосилась на Лизу.
А они все танцуют, потом они устают от своей истории, пытаются разыграть другую, но и она не выходит также. Как и первая история не вышла у них; они знают это, они чувствуют это, но не могут тем даже озаботиться всерьез. Они будто машинально и непроизвольно существуют в потоках холодного времени. Странные существа без стержня, без должных оснований, таковы и есть люди, и те, кто на сцене, и есть самые обыкновенные люди, только лишь их заурядность и безосновательность показаны выпукло.
Потом был суд, саркастический суд, и судьею был Рыжий, он был глух, слеп и беспомощен, и им как марионеткою руководили двое соглядатаев.
– Ты все еще сердишься? – спросила вдруг Лиза.
– Нет, – ответила Ванда.
Она встала и стала проходить мимо Лизы, и Лиза задержала Ванду, коснувшись ее рукава.
– Прости, – сказала она. – Эта пьеса... Я забыла, как она называется.
– «Притчи мертвой земли», – ответила Ванда. И вышла из зала.
Лиза осталась досматривать. И был суд, и никто не был ни осужден, ни оправдан на этом суде. Все как-то само собой сошло на нет, и все персонажи казались растерянными, они не выполнили предназначения своего, они его даже не угадали. Но они так легки и беспричинны, что не могут надолго задерживаться ни на каких своих чрезвычайных обстоятельствах. И вот уж они беззаботно пьют чай на террасе деревенского дома, разговаривают, смеются и стараются не вспоминать о прошедшем. Впрочем, был это уже почти конец или даже совсем конец.
21
Строго говоря, это работа была не для одного человека, но для целого коллектива или лаборатории. Со времен профессоров Воробьева и Збарского наука ушла далеко вперед, и он теперь применял совершенно другую технологию, он использовал полимерные материалы, вода и жиры замещались силоксановыми полимерами. Для начала следовало изделие зафиксировать, потом промыть в проточной воде, заморозить, потом при помощи специальных растворов обезводить и обезжирить и под конец пропитать разработанной им силиконовой композицией при пониженном давлении. Тогда изделие могло храниться без видимых повреждений недели, месяцы, и даже годы, впрочем, слишком продолжительное хранение от него не требовалось, проще было изготовить новые изделия. Хотя поверхности созданных им фигур и так не были подвержены высыханию, иногда он по требованию заказчика покрывал их тонким слоем воска, облик их при этом менялся, становился более общим, рутинным, расплывчатым, зато при этом добавлялся эффект скульптурности и статуарности.
Иногда, когда работы было невпроворот, он просил дать ему помощников, и ему тут же их давали. Впрочем, помощники были скверными, случайными, или чересчур уж болтливыми (чего он не переносил), либо бездарными и заносчивыми, кто-то падал в обморок прямо во время работы, кто-то слишком уж быстро уставал, когда еще нужно было работать и работать. Тогда он жаловался на своих помощников, и они тут же исчезали. Когда он снова просил помощников, ему опять давали их без звука. Были ли это студенты-медики или нет, он не знал, да и знать особенно не хотел. Некоторые из них чем-то владели, что-то умели, но глубоких систематических познаний не было ни у кого. Может, таковых познаний не было и у него, но у него накопился громадный практический опыт, он знал, понимал и – главное – чувствовал свою работу. И он никогда не ошибался. Он тоже был артист в своем роде.
Когда он работал, он всегда запирался изнутри, чтобы его не отвлекали. Еще он включал музыку, чаще – моцартовского «Дон Жуана» или Генделя, еще в ход шли Перголези, Скарлатти (оба – и Доменико и Алессандро) или Глюк, и тогда он не слышал, даже если ему стучали в дверь, зато и не отвлекался. Вот и теперь он не услышал телефона, хотя тот трезвонил, должно быть, несколько минут, но скорее почувствовал его звонок, или, может быть, боковым зрением заметил резкий зеленый огонек вызова на аппарате.
Он медленно пошел выключать арию донны Эльвиры. Потом так же медленно взял трубку телефона и, поднеся ее уху, равнодушно молчал.
– Антоша, – услышал он в трубке льстивый старушечий голос. – Я тебе и стучу и звоню, чуть ворота не снесла, а ты не отзываешься. Я зайти к тебе хотела, а ты не отпираешь. Ты уж открой, Антоша, а?.. – просила старуха.
Он положил трубку и пошел открывать. Однообразно гудела вытяжная вентиляция в стене, труба ее толстая была под самым потолком. Вошла Никитишна. Кажется, хотела перекреститься у порога, но все же удержалась, не перекрестилась.
– Здравствуй, Антоша, – сказала старуха.
Тот посмотрел на старуху, как бы и не смотрел вовсе. Старуха смущалась и робела перед этим сильным, невозмутимым человеком.
– Я хоть посмотрю только, – попросила старуха. Она обошла столы, увидела разбитую голову Максима, уже отделенную от тела и лежавшую в тазу. Подошла к Казимиру.
– Ты у него, Антоша, мозг вынимать станешь-то? – спросила она. – Как египтяне делали, что ль? Крючком через нос, да? Все лучше трепанации-то!.. Эх, Казимирушка! Что за человек был!.. Что за мозг!.. Только вы двое – настоящие люди и есть!.. Ты да Казимир, а остальные не люди, а людишки только!.. Чего об них думать-то?.. А вот о Казимирушке я думаю. Ты на меня, Антоша, сильно не ругайся: я посмотрю только, да и пойду.
Антон смотрел на болтливую старуху без досады, но и без удовольствия. Что ж, терпеть так терпеть; а терпением он не был обижен!..
Никитишна обошла остальных, неприязненно взглянула на мертвых женщин.
– Эх, девки, девки, – сказала она. – Разлеглись тут бесстыжие! При жизни были бесстыжие, а сейчас еще бесстыжей стали!.. Ну, ничего, Антоша-то вас теперь в порядок приведет.
Старуха вздохнула, но осмотром, кажется, осталась довольна.
– Да, ты, Антоша, конечно, в своем деле мастер, – сказала она. – Ты только музыку-то не включай пока чуть-чуть, а то к тебе начальство пожаловать хочет, а ты и не услышишь. Хорошо у тебя тут, Антоша. Чисто. Не то, что на улице-то. На улицу-то теперь выйдешь, а там такая канитель, такая канитель, что плюнуть хочется. А ты живешь правильно, ты при смерти-то пребываешь. А это так и должно быть. Я вот чего, собственно, и приходила-то, – оборвала вдруг себя старуха, – начальство к тебе собирается, Антон.
– Лиза? – спросил Антон.
– Лиза-то Лизой, – отвечала старуха. – Разве ж в ней дело? Я же говорю: начальство. Так что ты своих моцартов-то не включай.
Попросила старуха.
22
Тяжелый заскорузлый вечер опустился на город, захватил все дворы, проспекты и переулки; пешеходы попрятались по щелям, горожане засели в своих постылых квартирах; ничего нет хорошего в их скудных жилищах, но так все же спокойнее. Нет, безопасности полной нет и там, но, быть может, Отец Небесный пронесет мимо меня Свою чашу, думает обыватель за своею вечерней газетой, за своим вечерним телевизором, за своим вечерним пивом с нехитрою закуской; быть может, хотя бы сегодня пронесет, думает он. Да и кто я такой, чтобы мне предлагать подобную чашу?! А уж дальше – как выйдет, думает еще он, чего уж там загадывать на завтра; может, его и вообще не будет, никакого завтра.
Когда Ф. вошел во двор театра, освещенный только рассеянным и скупым светом из окон, он сразу заметил, что и в окнах Ванды во втором этаже за занавесками – свет. Он нарочно еще помедлил, теперь уж все время было его; прошелся по двору, двор был замкнутый, но немаленький, посреди его раскинулся даже миниатюрный изящный палисадник с фонтаном, впрочем, истребленным и замученным многие десятилетия тому назад. Несколько угрюмых облезлых тополей перешептывались в палисаднике, подобно заговорщикам, и потирались своими изнуренными верхушками в графитной черноте неба. Никаких особенных, дворовых фонарей здесь не было, или и были, может быть, да не горели теперь. Слышались чьи-то шаги за аркою, на улице, но Ф. на те внимания не обращал. Слышались еще какие-то звуки; вроде бы, голуби; уж они-то, кроме как весною, никаких звуков не издают, такие молчаливые птицы, а тут как будто даже, сволочи, каркали. Волновался ли он? нет, волнения в нем не было, он был достаточно опытен в разнообразных перипетиях своего изощренного обихода, ему ли было занимать у кого-то находчивости или своеобразия? Иногда он вдруг решался создать универсальную и всеобщую теорию сарказма, но ему тогда только недоставало тотального навыка творчества.
– Полна дивных и невероятных женских округлостей, – только и шепнул себе он, легко обезоруживая кодовый замок на двери.
В парадной было темно, хоть выколи глаз, и до первых ступеней ему пришлось идти ощупью. Шел он вверх, дыхание затаив; черт его знает, в такой темноте всего возможно было ожидать. Эти перила днем уж запомнили его руки, и не нужно ему было лучшей опоры или проводника. Вот Ф. идет к женщине, но у него с собою не хлыст, но пистолет, сказал себе Ф. Хотя не следовало, конечно, позволять себе никаких чувственных шествий под водительством его лихоимца-ума. На втором этаже он еще раз помедлил, помучил себя, достигнутое разочаровывает, машинально сказал себе Ф. и позвонил.
И была тишина за дверью, но Ф. тишине не поверил. Черт побери, отчего бы ему верить тишине?! Он позвонил еще и ждал довольно долго, шагов он не услышал вовсе, но сразу прямо от двери его негромко и осторожно спросили:
– Кто?
– А и вправду: кто бы это мог быть? – сказал Ф.
– Это ты, Ф.? – сказала Ванда из-за двери, узнав его голос.
– Я тоже спрашиваю себя об этом, – сказал он.
– Ты там один?
– Нет, я привел с собой всех друзей детства в виде разрозненных воспоминаний, – Ф. говорил. Реплики их были, будто скоротечные ходы дебюта за пестрой шахматною доской.
– Ф., уходи, – сказала Ванда и открыла дверь.
Ф. взглянул на нее и был ослеплен, ошеломлен неброской обыденною красотой Ванды.
– Почему? – сказал он.
– Я тебя не пущу, уходи! – повторила она.
– Разве ты меня не ждала?
– Я и сейчас жду. Но только не тебя, – сказала Ванда, отступая.
Это было жестко, бестактно, безжалостно. Этих женщин никогда не поймешь, сказал себе Ф. и шагнул вслед за Вандой.
– Только на минуту, – пробормотала она.
– На минуту, – повторил он.
– Закрой дверь, – сказала она.
Ф. подчинился. Они прошли через прихожую по узкому коридору в гостиную.
– Ты, правда, меня не ждала? – спросил Ф.
– Я, правда, жду не тебя.
Все это еще может быть и выдумкой, сказал себе Ф., его долго не было, а тут он вдруг появился, досада гложет ее, и Бог знает, что может сделать или что может выдумать женщина от одной только досады!..
– Значит, ты здесь живешь? – сказал Ф., оглядываясь.
– Ты всегда был мастером никчемных вопросов, – сказала она. Тусклой неподвижной сурьмою блестели глаза Ванды, темные и непокорные.
– Сколько у тебя здесь комнат? – снова спросил он никчемно.
– Три, – ответила Ванда.
– Ты всегда умела наложить свой отпечаток на все свои жилища, – Ф. говорил, жарко и неотрывно глядя на Ванду.
– Мне всегда хотелось, чтобы самое временное и случайное казалось постоянным и незыблемым.
– Ты все для этого делала всегда.
– Для чего?
– Чтобы казалось, – Ф. говорил.
Он шагнул к ней, хотел положить ладонь на ее лицо, хотел притянуть ее к себе, обнять за шею, за талию, много еще всякого мгновенно вообразил себе Ф., но она ускользнула, отстранилась, и он остановился на полпути.
– Не надо, – сказала она.
– Почему? – сказал он.
– Потом, – сказала она.
Что будет потом, он не понял; было ли это обещание чего-то или, наоборот: намерение потом объяснить что-то неприятное, что сейчас хотелось просто отложить на будущее? Второе, пожалуй, даже вероятнее, решил Ф. С нею никогда нельзя расслабляться, с нею всегда поединок; когда же закончатся все поединки? все битвы, когда же наступят затишья? когда же наступит – пусть не мир (и не меч) – но лишь перемирие? сказал себе Ф. Но ответа у него не было, ответа вообще не было, и уж, тем более, ответа он не знал.
– Я плохо теперь стал понимать, что такое «потом», – сказал Ф.
– Уходи, – сказала она спокойно.
– Дудки! – возразил он.
– Я, правда, говорю: проваливай!
– Я все равно тебе не верю.
– Ты хочешь, чтобы я ушла?
– Я хочу, чтобы ты осталась и была прежней.
– Той меня уже не существует.
– Почему?
– Я другая.
– Это я понял. Но почему?
– Я теперь не одна.
– Кто у тебя есть? – нахмурился Ф.
– Может, тебе это будет неприятно... У меня есть мои ребята, о которых я должна заботиться, потому что без меня они пропадут. Или, по крайней мере, им будет гораздо труднее.
Ему это не было неприятно, ему это было никак, пожалуй; хотя он ожидал услышать другое, и даже приготовился к тому своим внезапным и мгновенным напряжением.
– Театр, театр!.. – пробурчал он.
– Ты от этого слишком далек, Ф.
– Ты тоже далека, – возразил он. – Ты всегда была слишком в себе, в своих ощущениях и переживаниях. Ты сейчас прилепилась к этому, и тебе кажется, что ты вся в этом без остатка. А это самообман, и самое смешное или грустное, что ты это чувствуешь. Не можешь не чувствовать.
– Ты очень жесток, Ф., – помолчав, говорила Ванда.
– Разве ж это я жесток? – пробормотал Ф.
Он вдруг заходил по гостиной, он не знал, куда ему девать свои руки, быть может, это они во всем виновны, его руки, это им все что-то надо, что-то щупать, что-то ощущать, что-то теребить или бередить, чем-то наслаждаться... Так все и будет мир играть на засурдиненных моих нервах, сказал себе он.
– Я устала привыкать к тебе, отвыкать от тебя, потом снова привыкать, потом снова отвыкать. Я ничего этого уже не хочу. Мне это не нужно. Мне нужно не это, – сказала Ванда.
– Что тебе нужно? – спросил он.
– Ф., я наркоманка, – печально сказала она.
– Не верю, – покачал головой он.
– Ты не веришь, потому что решил, что я колюсь или нюхаю кокаин. Нет, это не то. Я сделала несколько спектаклей. Меня знают в этом городе. Обо мне пишут в газетах. Но мне этого мало. Мне кажется: вот я выпущу еще одну премьеру, и все займется, все подхватится, все вспыхнет... Всего лишь еще одна премьера – и все разгорится!.. И я готова работать для этого как сумасшедшая, как одержимая!.. Мне нужно лишь, чтобы на меня, нет – на нас, обратили внимание. И только-то!.. Разве это так много? Скажи, Ф., это так много? Я готова для этого пойти на все, даже на преступление. Я готова продавать себя!.. Я готова продавать душу, как это ни смешно и ни банально звучит!.. Вот видишь, с кем ты связался, Ф.!.. Или хочешь связаться!..
– Ванда, я хотел бы помочь тебе. Я очень хотел бы помочь тебе!.. – сказал он. – Если бы я мог, конечно...
– Чем же ты можешь мне помочь? Чем можно помочь наркоману? Понюшкой кокаина?
Ф. засунул руку к себе в карман.
– Но это еще не все, – сказала Ванда. – Нам предложили гастрольную поездку по ряду европейских стран на два месяца. Мы очень хотели поехать, мы хотели вырваться из этого ада, из этого безумия. Нам была обещана эта поездка. И вот сегодня совершенно неожиданно я получаю отказ. Представляешь? Нет, ты можешь себе это представить, Ф.?
Ф. молча вытащил пачку долларов и веером, будто карточную колоду, разложил ее на диване. Сам отвернулся и сел на стул возле стола.
– Что это? – воскликнула Ванда. – Деньги? Ты разбогател?
– Ну, это отнюдь не богатство, – снисходительно отозвался Ф.
– Я понимаю. Я имею в виду, что ты стал зарабатывать деньги. Ты хочешь отдать их мне? Нашему театру?
Ф. внутренне поморщился, но промолчал.
– Слушай, ты мог бы быть нашим меценатом. Это было бы написано на афишах. Весь город бы узнал об этом. Ф. – наш меценат! Представляешь? Нет, ты, правда, хочешь отдать это мне? – говорила Ванда.
Ф. собрался было сказать, что хотел бы отдать ей не только деньги. Что деньги? деньги – мусор, деньги – хлам, деньги – говно, независимо от того, как они ему достались и как они вообще достаются, он хотел бы ей отдать... Он, впрочем, подавил свой бесполезный монолог в самом зародыше. Он хотел было еще посмеяться над собою, хотел было посмеяться над собою Ф. смехом лютого безразличия.
– Странно, – сказала Ванда и сама расхохоталась вдруг. Расхохоталась звонко и беспокойно.
– Что? – спросил Ф.
– Сегодня все мне предлагают деньги. Или не хотят с меня их брать. Какой-то особенный день!..
– Кто же эти все? – Ф. говорил.
– Нет, этого не рассказать, – качнула головою она.
– А ты попробуй, ты хорошая рассказчица, – предложил Ф.
Ванда хотела что-то ответить ему, но не успела. Во дворе был шум, будто въехал автомобиль, на мгновение осветилась занавеска светом фар, и загремело что-то там, внизу. Ванда подошла к окну, Ф. сидел, не шелохнувшись.
– Там какие-то придурки въехали в дерево, – сказала она.
– Не высовывайся, – ответил Ф.
Хлопнули двери автомобиля, кто-то возился внизу, в полумраке двора, бормотал что-то или бранился. Ф. уже усмехнулся принужденной и напряженной своею усмешкой.
И вдруг они услышали.