вертеп
отрывок из повести - малыш
Пусто на улице. Мёртвый дождь. Снег неживой. Сегодня покойников будут возить из каждого дома.
Ещё не расцвело. С неба летят капли маленькими бомбами. Им упасть да взорваться. И не белость, а снежная серость лежит на асфальте. Сапоги добивают её в размазню. По лицу сечёт ветер. Затекая с водой в пустые глазницы.
Под шапкой холодно, сыро. Голове не хватает ухода, волосы плохо растут. Да и сам скелет отощал. В сапогах то ли хлюпает, или грякают кости. Скверный скрип слышен в коленных чашках. Пора уже вкачивать смазку.
Давно болят зубы. Их, ноющих, может два-три, а кажутся все. Они перестают ныть только во сне, потому что хотят спать. Но потом днём добирают своё.
Сердце болит. Вроде без причины тоска. Жалеет себя, недолюбленое. Сам не любил и другим запрещал.
Это всё муть. Всё терпимо. Но вера. Вера пропала. От дома ключи, кошелёк, и она. Неделю назад ещё к небу с утра обращался в молитве, глаза видел господа. Огромные, во весь вселенский горизонт. Чуть ниже там всадник на белом коне, князь серебряный, а сзади него войско белое. На моей стороне воевать за добро собирались. Шли спёхом. С каждым днём приближались, с каждым облаком весточку слали. То жар-птицу увижу в сиянии дня – то закатное зарево ночь подожжёт. И счастлив я был как сиротка, которого мать забрала из детдома.
Но семь дней назад приютил у себя я двух путников. Мужчину и женщину. Семейную пару, как они мне сказали. Тихи в общении; раболепствуют даже, в униженьи величие зря.
Я им много внимания не уделял. За них знакомые попросили – паломники, мол. Нынче все едут в наш город – пресвятую богородицу привезли монахи издалека. А у меня как на грех потекла батарея, да ночью, и соседей слегка подтопил. Ну конечно, хозяин пришёл – покричал большим горлом. Потом сантехники грязными сапогами затоптали уют и сварочным аппаратом окошко сожгли. Как сказали мои постояльцы – содом и гоморра. А у них хорошо на душе: в зальной комнате песни поют, да таких же своих на чаи привечают. Я не против, даже пряники им покупал.
Пока третьего дня не вернулся с работы. Пораньше, свою батарею проверить. И чую с порога, что воздух спёртый будто в конюшне. Либо скачки по дому устроили – лошадей, ля, случали. Захожу нераздёванный в зал – а они там все склющились жопами, письками, трясясь от похоти в искушениях сатаны. Я поначалу обезумел от вида этого распутного действа, и признаюсь, от сладости их плотских утех. А после со зла на себя растащил как собак в подворотне, и выгнал из дома как были, прямь голышом. Но искусительные видения меня теперь мучают – почему я не с ними. Не хочу быть один в этом мире, в котором уже донага всё позволено.
Только не мне – потому что я кукла.
Я кукла. Самая настоящая. Не деревянная а живая, но меня всё равно многие держат на крючке. На ниточках моей обязательности. По отношению к любви, дружбе, родственным связям и знакомствам. Я в этом кукольном вертепе играю множество ролей – друг, любовник, коллега – и поэтому приходится спешить к каждому спектаклю.
Правда, на ролях второго плана я чувствую себя намного лучше, чем в героях; здесь можно схалтурить, можно опоздать к выходу со своим кушать подано – да и вообще, при одной-то маленькой реплике всякий может меня заменить. Самое главное, что казалось бы прозябая в статистах, я никому не дорог – и первый режиссёр этой жизни, и главная героиня судьбы легко обходятся без меня – и тогда я свободен, даже волен в своих словах, жестах, я уже малость похож на человечка а не на куклу; и хотя у меня нету славы, но нет и спроса.
Сладостнее, но и страшнее, играть роли героев. Сладостно – потому что все на меня пялятся, заглядывают в рот что я скажу, тревожатся за мою жизнь и здоровье. Ведь это я делаю аншлаг этому спектаклю: а если талант мой достаточно могуч, то и всему последующему репертуару. Главная героиня целует меня в губы – и моё тело содрогается от упоения; все называют меня другом – клянясь вечной преданностью. Зал в эйфории экстаза бешено орёт – браво! бис! – а я кланяюсь, от короны до ботинок забросанный цветами и овациями, и счастливый воодушевлённый вдруг ужасно понимаю, что я их вечный раб, живая безвольная кукла.
Я – кукла. Самая, настоящая. Я давно полюбил безответно, но должен смириться, потому что мальвина моя уже замужем. И согласно прописанному сценарию мне суждено подчинить свои тайные желания и страсти явным условностям нынешнего спектакля, который ставит не яростный новатор, а закоренелый поборник морали. Я мечтал в режиссёры дьявола, отвергающего устои кукольного театра, но высокие сферы на должность назначили бога, приверженца ниток, крючочков и масок. На лице моём личина смешливого бравурного арлекина, но в душе воет от безысходности тоскующий пьеро. Его никто не слышит; все партнёры да зрители смотрят только на улыбчивую нарисованную гримасу, застывшую яркой краской великодушной радости – а мне хочется при полном зале вывернуть пустые карманы с корявыми дырками и мелочно попросить немного счастья взаймы, хоть бы медными грошами.
Я-кук-ла. Когда этот спектакль закончится, когда выйдет из моды и репертуара, то меня положат в деревянный сундук вместе с другими ненужными куклами. Посыпят бальзамином – вернее, нафталином – и режиссёр скажет десяток хороших слов о моей талантливой игре, в которой правда не было места волшебной импровизации, но зато я очень чётко, ответственно следовал сценарию судьбы, не отдаляясь от неё на полшага. Новые актёры займут моё место – хотя и будут подвешены на те же старые линялые нитки; они возрадуются премьере, и тому что теперь сами стали главными героями – отдаляя от себя мнительную, пагубную мысль о деревянном сундуке, который когда-нибудь примет всех кукол театра. А с ними уйдёт и сам режиссёр, которого придумали, создали и сподобили на игру маленькие разноцветные куклы.
Интересно – как буду я на самом-то деле помирать во тьме своей поднебесной ночи? Затрубят ли по мне иерихоны, разевая огромные рты, похожие на белые маски чёрных хэлоуинов, и от этого слоновьего ража пробудится ль весь спящий сопящий мир, воздеваясь в великой тоске – великана хоронят! – а потом на миг всё затихнет, потому что меня сам господь отпоёт, скорбным шёрохом ветра виясь по кронам деревьев и слёзным плачем дождя колыша стебли трав.
Прощайтесь! – громыхнёт грозный бас из-под сводов всепланетного дома; но я не услышу вослед ему никаких траурных музык, а в душе моей будет звучать одна лишь печальная мелодия покоя, которая слышится динь-линь-колокольцами всем уходящим, отпетым и погребённым.
Когда первый гвоздь, ловко забитый равнодушными могильщиками, пригвоздит моё сердце к Земле, то моя небесная душа сладко почувствует себя оторванной, отрезанной, отрубленной от этой вечно мятущейся плоти, коя будучи живой так невыносимо насиловала её своими беспредельными фантазьями да безумными авантюрами, то призывая к себе в миг милосердной любви, то проклиная от себя в часы злобной ненависти.
Когда последний ком земли плюхнет по грязному пристанищу греховной плоти, я взвою от яростной радости, устремляясь в геенну иль в кущи на святое блаженство и на смертные муки.
Можно было б поторопить это вечно прекрасное событие – кровавокрасное, гематомножёлтое, коматозносерое и невиннобелое – но мою душу, не тело, пришвартовали к земле крепкие обузные нити, верёвочки того самого насмешливого кукловода. Это юнцы так падки на самоубийства, потому что не знают о смерти. Она им кажется уходом и избавлением, но не чёрной бездонной пропастью. Взрослый человек уже яво понимает жизнь – работа, карьера, семья – и ему слишком много терять. К тому же он чует, сколько мучительной боли причинит своим близким – а боль он и сам испытал от ножа и ожога, от ран – поэтому, сознавая свой смертельный уход, и почти решившись на него силой да волей характера, взрослый поминутно, посекундно даже отдаляет его, представляя себя на месте безутешных родных. У взрослого помимо телесных ран есть ещё болевые язвы любви да дружбы, к которым как рыбы-подлипалы присасываются сострадание а потом и милосердие – и ещё не покончив с собой, но лишь только задумав убийство, он уже раздирает когтями в заболевшей душе зуд и чесотку, мучаясь не за себя, а за тех кто остаётся жить после него.
Я слышал что мужики, которые стреляются из длинных охотничьих ружей, нажимают на курок большим пальцем правой ноги. Глупость. Ведь надо просто отпилить дуло, сделав короткий обрез, и тогда можно пулять хоть даже в висок, держа приклад в правой руке. Или левой, если мужик тот левша, и всегда им был: маленьким школьником, за которым мамка носила портфель, красивым юношей, от коего беременели влюблённые девчата, или фабричным токарем за штурвалом револьверного станка. Вот так бы он, пока отпиливал дуло ружья, то вспомнил всего себя от пуговиц до шнурков, и может, погодил бы стреляться – ведь были мгновения, часы, даже годы радостей и счастья. А сейчас лежит дурак с разбитым от пули затылком, да так что лица вообще не узнать – тёплое месиво. Можно хоть сей миг всё это на сковородку, пока не протух – и жарить, парить свежее мясо на поминки.
Во мне тоже была подобная серая муть. То было не чёрное или мерзейшее – а равнодушное время. Мне стало всё равно, что будет происходить со мной в этом спокойном мире – покойном как труп. Яростная кровь из него вытекла после монтажной гибели моего отца, а ласка нежных прикосновений, поцелуев, обьятий истлела в душе от разлуки с любимой, и два этих праха сразу же в громоздких катафалках легли мне на сердце.
Я стал глухо и слепо пить водку; сероватый и мутноватый, так называемый белый свет, крутился вокруг каждодневной своей каруселью. Конечно, в нём менялись краски и звуки, великое множество их – но для меня они были только лишь кляксы да скрипы эшафотной дороги, на которой убогенький висельник всё дальше, всё к плахе, теряет связь бытия с ускользающим разумом.
Петля стала бы избавленьем. И я стал вязать её: поначалу в мыслях – придумывая новый узляк, чтоб не струсить не вырваться. А потом наяву – то и дело вздевая свой палец на нитке как труп. Но меня обузно заботила ужасная дума: вправе ль я сам – нет, не судьбой – а смертью распорядиться. Потому что в аду гореть ох не хотелось, зная по отзывам благодетельных попов как оно там.
И пришло всё же трудное самое время. Убедил я себя в небывальщине бога. Тем что не помогает никто обделённым униженным слабоумным больным. Надел на шею верёвочный галстук – без мыла, чтобы не быть похожим на пошленький анекдот – и вздёрнулся.
То есть, так только говорят малоопытные люди; а на самом деле вниз скользнул по водоводной трубе, глотнув свой язык, и засучил ногами по кафелю ванной. Слева сильно кольнуло. Это сердце испугалось так мощно, словно бы я лечу без парашюта на полдороге между землёю и небом. И в первый раз можно серьёзно возрадоваться, что нет у меня никакой страховки от бога ль, от дьявола – и рукам моим зломужицким, на которые я всегда рассчитывал, уже не за хер уцепиться.
Маленький демон, провокатор уродец, добился теперь своего. Я последняя сука на свете, и заполошно трясусь перед подступающей смертью. А ведь всю жизнь я себя убеждал, что буду отважным героем, достойно уйду под конец, и моя позорная лужа окажется меньше других.
Сколько же у меня осталось? минутка, наверное. Хочу вместить в них всю жизнь, а уже не получится. Для вселенского мира сто лет – единый лишь миг. О господи, мне бы его сюда. Когда любимую ждал на свидании, когда стоял в магазинной очереди, или в пробке на светофоре – вот бы вернуть те мгновения, крошки собрать соскрести – и в часы. Пусть идут.
Удивительно, что всё моё нутро дрожит бесстыжей зайчатиной, а гордость сопротивляется. Ну откуда у зайца она, чтобы прыгнуть подранком в харю небесному охотнику, плюнуть и тут же обделаться на цевьё его оружейного приклада? Но есть, последняя, словно сгусток той крови, которой смертяга пломбирует сердце, пересыльный сургуч из этого мира в иной – прекрасный и окаянный.
Не успел я об этом подумать, причаститься как следует, а в мою душу тут же впёрлась телега со всяким хламом, и раскорячилась посреди дороги – всем остальным не давая пройти и проехать. На возу неуютной расхристанной кучей набросаны старые воспоминания, лица-любови-привязанности; и вот они торчат во все стороны, кыляются ржавыми остяками; так что того и гляди – наширнёшься сердечком на гвоздь да гангрену, и получишь в два счёта гниенье души.
Им задние – кто на крепких машинах, блестя новыми ликами из моей новенькой жизни – орут, давя на клаксоны с презреньем:- эй, ветошь! очисть горизонт и отчаливай в небыль!- цепляйтесь лошадкой за трос, я вас всех переправлю на свалку!
Но старики, сцепив зубы на вожжах, кряхтят:- не куражьте себя в ясный день, потому что пройдёт и по вам непогода, смоет в грязь на обочину