наив
В старых домах, где живут-доживают согбенные тёмные бабушки в узорных чепчиках, витает по комнатам стойкий запах опрелости. Пахнет так, словно в маленькой норке после зимней мороки отмякла от долгова полусна мокрая мышка, тоже в чепчике, который связала ей та самая добрая бабушка.
Ещё пахнет поздравительными открытками, что пожелтевши висят на серой стене, едва-едва приплюснутые к глиняной дранке ржавыми кнопками-слабыми ручками; это тихие преславные воспоминания о детях и внуках, коих последний раз здесь видели мыши аж десять лет назад – но старушка молится им каждый день, подменив себе открытками икону лампаду алтарь.
В комнатке с бабушкиной постелью больше всего подпахивает лекарствами: ей трудно вставать ночью туда-сюда, сонной размякшей, и поэтому она сразу кладёт подле себя на плюшевый пуфик все нужные ей таблетки-микстуры; тут же на пуфике лежат древние очки с истёртыми стёклами, и выкроив себе тёплый маленький уголок притулилась зеленоватая кошка, которая такой кажется из-за зелёного абажура на вензельной лампе.
В изножье старушкиной кроватки, которая по пышности одеялок похожа на детскую колыбель, на полу стоит небольшой сундучок, сундук, сундучище. У него так много обличных имён, потому что для здорового атлета он мал и невместен, а для бабушки давно уж громоздок, весом – со всем своим славным добром, что схоронено в нём.
А вот буфетная кухонька, с рукомойником и газовой плитой. Невысокий рукомойник похож на беленького шустрого писающего мальчика, а тяжёлая чугунная плита на сварливую тётку, которая приняла его сироту в свой дом на правах дальнего родства, и теперь то и дело торкает за всякие шалости. Дверка буфета плотно прикрыта; но оттуда всё равно ароматится вареньем и шоколадными конфетками – они ждут, наверное, праздничного чаепития в какой-нибудь день с именинами сердца, когда вдруг старушке самой захочется необъявленной радости и она безо всякого повода примется печь пироги да ватрушки.
В дом с улицы тихонько вползает хозяйка-бабушка, едваедва обтрёпывая короткие валенки от рыхлого снега. Кажется, будто черепашка семенит на двух лапах, кряхтя – охохох – и поражаясь холодной погоде северных широт. – ох, будет сегодня метель, хорошо хоть я ставни закрыла, - шепчет она, раскутывая себя от тяжёлого но тёплого панциря шалей и шуб. – кыскыс, - и кошка бросается с пуфика в ножки старушке, чтобы приласкаться к пушистым валенкам и понюхать почти незнакомый ей снег. Мышка выглядывает из своей норки, не боясь, а с любопытством на эту долгожданную встречу – ей хорошо что хозяйка вернулась, что кошка ей рада, и вообще здесь все если и не совсем по-людски любят, то точно дружат и берегут друг друга.
Через полчаса в домике гаснет свет; и из-под ставней-претёмных век не пробиваются даже отблески ночной лампы. Домик, старушка, мышка и кошка уморенно засыпают то ли до завтрашнего утра, то ль до нескорой весны.
=============
Оживлённый перекрёсток. Автомобили несутся с четырёх сторон, прохожие сутолочатся по пешеходным переходам, собаку какую-то рыжую раздавили прямо посреди дороги и никто не удосужится её останки убрать, милиция проскочила с визгом сирены по своим криминальным делам.
Всей этой кутерьмой управляют спешащие люди, которые озадачены сегодня, и вообще впредь, очень важными заботами. Только один из них стоит у перекрёстка никуда не торопясь, и глазеет на золочёный крест едва видимой церквушки, почти всею упрятанной за фасадами торговых павильонов. Он неловко хрестится, едва ли попадая на лоб, на плечи и в пояс. Он уже перепутал знамение, а к тому ещё и кладёт его на себя всей щепотью ладони – совсем не так как учили церковники. Большая голова его укрыта тёплой вязаной шапкой, из рукавов торчат шерстяные варежки на резинке, и ноги в войлочных ботинках тихонько притопывают по асфальту вместе с шептаньем молитвы.
Скорее всего, он совсем ненормальный, потому что не знает обряда, да и просто потому что дурак. Это видно по его лупатым безвеким глазам, сильно похожим на поросячьи, и по лишнему ожирению тела, которое свою бесформенность тащит на себе с малолетства. Поэтому неудивительно, что он так откровенен в своём псевдоверующем таинстве – для него это игра, которой научила его нормальная мамка, которую родили нормальные дедки, которых сотворили нормальные предки; а этот вдруг получился в самом конце родового древа полным дебилом, и теперь на нём закончится старинный отпетый род. В нём когда-то давно жили-были помещики и графья – но вот именно потому, что они в угоду голубой крови переженились друг на дружке, генетика и дала сбой, выхаркнув из материнского чрева сопливого засерного дауна. Раньше в их роду какие были мужики – ах! – высокие и крепкие, гнущие в ладонях подковы на раз, а на два запарывающие досмерти провинившихся холопов на барской конюшне. Их мужики раньше за раз проигрывали состояния, за два пуская помиру нищенствовать своих подёнщиков целыми деревнями, уездами. В единый миг эти мужики раньше закалывали соперников шпагами на дуэли, в миг второй расстреливая опухших от голода бунтующих крестьян. Ах времечко! ах мужчины в бантах и аксельбантах.
За что же этому такая беда, от судьбы и от бога немилость? Стоит дурачок – и то на солнце прищурившись смотрит, то на золотой крест в его холодных но ярких лучах. Он наверное, хочет, взлетев в поднебесье, прокричать оттуда важную лебединую песню с невнятными словами, но очень завораживающей мелодией – которая проникнув вовнутрь человеческих душ, одним своим музыкальным наитием всё расскажет о жизни и боге, о красоте влюблённого сердца, что может вдруг возгореться волшебными чувствами даже в таком дурачке.