Бабушка
…просыпаюсь под утро, когда мама собирается на работу. Она тихо-тихо включает радио на кухне, но в утренняя тишина такая тонкая, что я все равно слышу… слышу, как шумит кран, как звякает чайная ложка, потом под дверью моей комнаты загорается полоска света, шуршит одежда, постукивают по ковру каблуки, наконец, свет в прихожей гаснет, щелкает замок, и чуть скрипнув, закрывается входная дверь… Как же она старается не шуметь, не разбудить никого, не потревожить ненароком, думаю я беспокойно и не замечаю, как опять засыпаю… В другой раз я просыпаюсь, когда за окном уже рассвело. За тюлевыми занавесками летят крупные хлопья снега. Я валяюсь на тахте и слушаю, как на кухне в полный голос бубнит радио. Дед и бабушка завтракают, громыхает посуда, дед то и дело что-то переспрашивает, он глуховат, а бабушка по десять раз ему повторяет, все повышая и повышая голос, она сердится, а дед переспрашивает снова, я думаю это дед из вредности, чтобы ее позлить. Поднимаюсь с тахты, одеваю разношенные дырявые джинсы, умываюсь, и иду на кухню. Дед уже выпил свою чашку цикория и ушел в их с бабушкой в комнату. Я вижу из коридора, как дед сидит на диване в старом свитере с орнаментом и читает газету. Бледный серенький свет течет с лоджии промеж развешенного на просушки белья и омывает его лицо - небритый колючий подбородок, откляченную нижнюю губу, высокий лоб, собранный в три толстые складки; стекла очков неярко поблескивают и маленьких птичьих глазок не видно, редкие седые патлы топорщатся над макушкой, словно облачко из паутинки и светятся, и чуть поблескивают в сумраке…
На кухне бабушка варит к обеду борщ. Я ем творог, разведенный с молоком, пью кофе. Стою у окна с чашкой. На улице пасмурно, тепло и сыро. С неба летит крупный снег, а земля черная и на мокром асфальте лужи. Я думаю, что снег, наверное, вот-вот кончится или сейчас, как повалит, как пойдет стеной, но, нет, он так и сыпет редкими хлопьями, и падает на асфальт, и тут же тает…
- Я пойду к зубному, - говорит бабушка, - К обеду, наверное, не успею, вы без меня обедайте…
Она выключает газ и ставит кастрюльку с борщом на подоконник, чтобы остыл. Уходит в комнату к деду, долго одевается, собирает сумочку, вечность спустя она зовет меня из прихожей. Я прихожу и помогаю бабушке обуться и застегнуть на сапогах «молнию». Бабушке тяжело нагибаться, у нее сразу шумит в голове и перед глазами летают мушки… Охнув, она поднимается с табуретки. Я приношу пальто и мы с бабушкой долго, с перекурами ее в это пальто запихиваем. Потом она одевает вязаную шапочку, берет сумочку, отпирает дверь и выходит на лестничную клетку. Вызвав лифт, она оборачивается ко мне.
- Ты, деда обедом накорми, - напоминает мне бабушка.
Лампочки в подъезде не горят, с лестничного пролета, из окошка между этажами льется неяркий свет пасмурного дня, и вся площадка завалена мягкими, оплывшими ломтями теней. Бабушка стоит возле шахты лифта, такая домашняя, кругленькая, похожая на пингвиниху, в пальто и своей смешной вязаной шапочке; я смотрю на нее с порога квартиры, будто гляжу на старый черно-белый фотоснимок.
Мы стоим с ханом возле дома культуры «Луч», читаем афишу и пьем пиво.
- Куда вечером пойдем? – спрашиваю, - на ужастик или на комедию?
- Давай лучше на ужастик сходим, - говорит Батый, - там хоть поржать можно.
- С Ольгой пойдешь?
- Не-а… - тянет Батый, - пускай дома одна посидит.
И выдыхает дым и смотрит в сторону, на брошенную стройку через дорогу, словно увидел там что-то интересное.
Пауза.
- Может Коту позвонить?
- Коту нельзя звонить, - говорю, - Кот под домашним арестом.
- Да-а-а, - кивает Батый, - не хорошо в тот раз получилось. Ну, с кем не бывает…
В тот раз Батый с Котом пошли в гараж менять тормозные колодки, а обратно Батый привез Кота на саночках, потому что самогонка с пивом, в конце концов, кого хочешь с ног свалит.
- Оно конечно бывает, - соглашаюсь я с Батыем, - только теперь мы с тобой в кино без Кота пойдем.
Докурив сигаретку, хан аккуратно роняет бычок в пустую пивную банку, оглядывается по сторонам, урны нигде не видно, тогда вздохнув, и пожав плечами, мол, ничего не поделаешь, он ставит пивную банку к стене.
Глядя на неторопливые движения этого крупного спокойного человека, которого я знаю с детства, с дошкольного еще возраста, я переживаю приступ дежавю. Это уже было со мной однажды - будний осенний день, крупные хлопья сырого снега, словно застывшие в воздухе и хан в своей бундесверовской армейской куртке и эта комичная гримаска на его бледном, похожим на пельмень лице. Меня пронзает ощущение уюта и покоя. Мне мерещиться, что я живу внутри остановившегося времени, и завтра будет тот же день, что был сегодня, Кот выйдет из-под домашнего ареста, Ольга помирится с Батыем и раздумает подавать на развод, пройдет зима, снег в лесу понемногу стает, и мы соберемся всей компанией, как год, и два, и три тому назад на нашем месте, на той поляне за лесопилкой и будем жарить шашлык, и запивать самогон березовым соком…
- А ты Панфилову позвони, - советует Батый.
- Так Леха же теперь не пьет, - говорю, – рок-бард остепенился, женился и крепко завязал.
- Ах, ну да, ты же мне вроде говорил… И давно уже?
- Да с того лета.
- Кремень, - вздыхает Батый и цокает языком, – а как бухал, как бухал-то! Страшное дело! Да…
- И не говори…
…я узнаю его сразу по походке, по осанке, правда, сперва думаю, что мне померещилось, обознался, ведь мы только что про него говорили, но, нет, не обознался, просто городок у нас маленький… Панфилов идет немного сутулясь, руки в карманах драного пуховика, снег на плечах, снег на черной вязанной шапочке, идет нам на встречу, по улице Сафонова мимо этих старых, может статься, самых старых в городе домишек в два этажа с оштукатуренными потрескавшимися стенами и чудными широкими окнами. Я очень привязан к этому человеку, я люблю песни, которые он сочиняет, вернее, сочинял, пока не подшился и не сошелся с этой женщиной, которую я в глаза ни разу не видел, и не переехал к ней жить, на самый край города, на Колхозную улицу, в избу с огородом. Я с ним выпил черте сколько всего, а бывали времена, когда Батый ушел в армию, а Кот куда-то пропал и кроме Лехи у меня ни одного близкого человека в городе не осталось… И вот он идет нам на встречу по мокрому от растаявшего снега разбитому тротуару, скорым шагом, пригнув голову и никого не замечая вокруг. Но Батыя хочешь, не хочешь, а заметишь.
- Зазнался, - говорит хан, заступая ему дорогу. – Впадлу, значит, с корешками поздороваться.
Леха Панфилов останавливается. Смотрит на Батыя, потом на меня. Узнает, ухмыляется и качается головой.
- А, Сережка, - говорит он, крепко пожимая Батыю руку,– ух, рожа какая толстая! Ну-ка угости, сигареткой.
- А морда не треснет? - осаживает его Батый, но лезет в карман за пачкой.
- Как сам, сынок? – спрашивает меня Панфилов.
- А ты чего по городу шараебишься?
- Да вот, теща на рынок послала, капусты купить, маркошки…
Хан протягивает рок-барду сигареты.
- Так, что мы сегодня курим? - Панфилов деловито отбирает у Батыя пачку и читает по слогам, нарочно коверкая буквы и неверно ставя ударение, - «Кэ-мэл». Вечно ты Серый, хуйню какую-нибудь куришь…
Панфилов щелкает зажигалкой, закуривает и смотрит на нас своими лукавыми, чуть навыкате глазами. Он всегда был худой, а теперь, когда бросил пить, стал совсем как скелет. Скулы гладко обтянуты кожей, щеки заметно ввалились, вокруг глаз морщинки, губы раздвинуты ухмылкой и видно крупные, все в бурых пятнах от табака, зубищи. Он похож на ту фотографию Хармса начала тридцатых годов, где у Хармса худое и злобное лицо, только глаза у Даниила Ивановича маленькие и волчьи, а у Панфилова, словно два шарика от детского биллиарда и в этих глазах застыло такое выражение, будто он всю жизнь валяет дурака и уже порядком устал.
Батый отбирает у рок-барда сигареты, не торопясь закуривает и спрашивает,
- Ну, Леха, рассказывай, как она, жизнь в деревне?
- Охуительно, - отвечает Панфилов. – Не жизнь, а сказка. Захотелось, скажем, тебе посрать, вышел из избы и садись жопой в огород.
- Да-а-а… - тянет Батый и выдыхает в небо серый дымок, - и ты что же, вот, совсем не пьешь? Ну, ни капельки?
Панфилов улыбается очень широкой, не живой улыбкой и смотрит Батыю в лицо сквозь крупный, медленно летящий снег. Пауза.
- Леха, а помнишь ту песню, которая немного на «Нирвану» похожа? – спрашиваю я рок-барда. – Охуенная же была песня, а мы так ее и не записали. А ведь все на мази было. Олежка на басу, Хома на соло, и аппарат уже нашли. А потом у тебя мама умерла и мы все отменили… Может нам как-нибудь снова собраться? У Хомы теперь своя каморка в ДК. Он там все стены ковролином обил, барабаны в углу стоят, красотища…
Панфилов пожимает плечами.
- Да, можно… Почему нет…
- Я тебе позвоню, - говорю, - давай как-нибудь вечерком, после работы. Посмотришь, как Хома в подвале обжился…
- Попробуем, - говорит Панфилов спокойно. Делает последнюю затяжку и бросает в лужу окурок, - ну, я побег, а то время уже к обеду…
Он пожимает нам руки и быстро уходит в сторону рынка.
- Нет, ну ты посмотри, что трезвая жизнь с людьми-то делает, - вздыхает Батый, - у меня даже настроение испортилось. Пойдем, еще пива возьмем…
…на первое борщ, на второе макароны с котлетами. Напившись чая, расходимся с дедом по комнатам отдохнуть после обеда. Я пытаюсь что-то читать, но читать лень, думаю о том, как мы вечером будем сидеть с Батыем в пустом кинозале и тянуть из фляжки коньяк, и Батый в конце концов совсем обнаглеет, положит ноги в своих высоких берцах на спинку кресла спереди и станет украдкой курить, прикрывая ладонью уголек… Книжка соскальзывает на пол… Просыпаюсь от телефонного звонка.
- Где там бабушка? – спрашивает мама. – Мне нужно с ней поговорить.
Поднимаюсь с дивана, меня немного пошатывает со сна. Прохожу по квартире из конца в конец, за всеми окнами летит крупный снег, мебель, словно чехлы, укрывают серые тени, пусто и очень тихо в комнатах. Дед покойно спит, сидя на диване, газета лежит на коленях, очки поблескивают возле ног на ковре. Поднимаю с пола очки и кладу на журнальный столик.
- Нет, она еще не пришла, - говорю я маме, смотрю на часы и сам пугаюсь того, что сказал.
Уже вечер, начало шестого. Вот-вот и станет смеркаться…
Быстро обуваюсь, набрасываю куртку и выбегаю из дома. Может ничего еще не случилось, говорю я себе, может она долго сидит в очереди или на обратной дороге зашла в магазин, или встретила какую-нибудь свою подругу-пенсионерку… На улице мне отчего-то становиться зябко. Город тосклив и бесприютен, кругом лужи, грязь и еще этот снег лепит в лицо. Я никак не могу сообразить, что же мне теперь делать и где ее искать? Быстро иду по улице, едва ли не бегу. В груди засела и ноет большая льдышка, как же тоскливо, как же мерзко, и надо спешить, надо бежать со всех ног, да только кто-то другой уже знает наверняка, что ничегошеньки теперь не поделать, что случилась беда и нынешнее утро, будничное и самое, что ни на есть обыденное никогда уже не повториться. Никогда.
Я вижу, как вниз к перекрестку катит старый автобус, тот самый маршрут, который ходит по городу. И я загадываю, что если успею добежать, если остановлю этот автобус, то все может быть, еще обойдется, и беда забудется не случившись. И я выбегаю на перекресток перед помятой желтой мордой этого автобуса и размахиваю руками, как мельница. Водитель не вредничает, притормаживает и открывает двери. Цепляюсь за поручень и быстро поднимаюсь по ступенькам, в салоне автобуса сумрак, на дерматиновых сиденьях сидят какие-то тени в шапках. Стою на задней площадке, смотрю за окно и ничего не вижу. Ко мне подходит очень толстая кондукторша, я покупаю у нее билетик… Мы тащимся по Спортивной, автобус едет так медленно, что его впору обогнать пешком или это только мне так кажется. Проезжаем мимо «финских» домиков в два этажа, мимо старых, наверное, первых в городе кирпичных пятиэтажек, с высоченными потолками и крохотными нелепыми балконами. Потом автобус останавливается возле школы, где за оградой сидит на постаменте безымянный и безликий солдат, состоящий целиком из углов и простых линий. Автобус стоит на остановке с открытыми дверьми и никуда не едет, снег залетает в салон, неровно, со стуком, с перебоями тарахтит престарелый, пенсионного возраста мотор. И эта обморочная пауза все длиться, длиться и длиться, я, словно попал в вязкий кошмарный сон, мне становиться не по себе, становиться дурно, я никак не могу понять, почему мы не едем, но я отчего-то не могу решиться и попросту сойти на этой остановки и идти пешком… Отхожу от окна, выглядываю в проход и вижу, как какой-то дедок с клюкой пытается забраться в автобус. Вот он с трудом ставит ногу на нижнюю ступеньку, хватается за поручень, переводит дыхание, поправляет шапку, упирается палкой в асфальт и пробует запрыгнуть на ступеньку другой ногой, он делает рывок, помогая себе обеими руками, плечами, шеей и головой, в этот рывок он вкладывает все свои силы, он полностью отдается борьбе, ему так нужно попасть именно в этот автобус, да только ничего не получается, эта его другая нога, как заговоренная не трогается с места, она будто завязла в асфальте, как в болоте. Старик отступает, он переводит дыхание, поправляет шапку, перекладывает палку из руки в руку и снова цепляется за поручень, и я понимаю, что этот дедок ляжет костьми, но не сдастся… И я уже иду на переднюю площадку, чтобы ему помочь, но меня опережает кондукторша, она затаскивает старика в салон вместе с его клюкой, двери автобуса с дребезжанием и скрипом закрываются, и мы едем дальше…
Автобус объезжает площадь, проезжает мимо булочной, мимо городского парка. Сейчас он свернет на Парковую и покатит вниз, к дому культуры «Луч», к стоящему, на отшибе, возле стадиона, мебельному магазину, и дальше по набережной, мимо пятиэтажек, голубятин, каких-то сараев и погребов, мимо бетонных лестниц с погнутыми, и разве что не завязанными в узел поручнями, ведущих вниз, к эллингам, на пьяный берег Москва-реки… Я вижу, как вхожу в жутковатое и обветшалое здание стоматологической клиники и там все тот же снег за окнами и мягкие тени кругом, и сумрак, и люди, сидящие без движенья на скамьях и стульях, и эта нехорошая ватная тишина. Я ищу бабушку, я прохожу по этому недлинному коридору из конца в конец, и ее нигде нет, нет в кабинетах и на скамейке возле регистратуры тоже нет, и в тупичке у лестницы… И что же мне делать теперь?... И тогда я ее вижу за окном, за летящим снегом, на углу парка, на дорожке возле забора. Сперва я не верю, вижу и словно не вижу, но, нет, это моя бабушка, она как будто оглядывается по сторонам и не торопясь бредет по дорожке… Автобус проезжает мимо, сворачивает на Парковую…
- Остановите, - говорю я шепотом, потом спохватываюсь, бегу по шаткому проходу к кабине водителя, стучу кулаком в стекло.
- Остановите, остановите! – кричу я, - мне надо сойти… Остановите прямо здесь, да черт с ней, с остановкой! Очень нужно… Пожалуйста, остановите…
Водитель останавливает автобус, не доезжая до дома культуры, и я бегу обратно, к городскому парку, на тот угол, где минуту назад видел бабушку. Я еще боюсь поверить, что все обошлось, что мне не померещилось, что я сейчас ее догоню, и мы вместе пойдем домой, и бабушка будет жаловаться, как долго она сидела в очереди к зубному, а потом ее послали делать рентгеновский снимок, а еще автобус ушел прямо у нее из под носа, и ей пришлось идти через весь город, а я буду вести бабушку под руку и идти в два раза медленнее, чем хожу обычно и буду совсем соглашаться, и когда мы придем домой уже стемнеет, дед включит на кухне свет и сядет за стол всё с той же утрешней, не прочитанной газетой…
…перехожу улицу, бегу по дорожке вдоль ограды парка, и как только сворачиваю за угол, я сразу вижу бабушку, она идет медленно, словно сильно устала, в этой своей смешной вязаной шапочке и пальто, похожая на пингвиниху, она здесь в пяти шагах от меня. Я иду следом, я обгоняю бабушку, забегаю вперед и останавливаюсь посреди улицы, бабушка тоже останавливается.
- Бабушка, - говорю, - что же ты так долго? Я уже испугался, думал, чего случилось. И мама звонила. Пойдем быстрее домой. Или лучше сядем на площади на автобус.
А бабушка смотрит на меня и тихо улыбается, и качает головой,
- Нет-нет, - говорит бабушка, - вы, наверное, ошиблись…
И я сперва не понимаю ничего, а потом обмираю от страха. И мне совсем не нравиться эта ее тихая улыбка и ее голос такой спокойный, уютный, но что-то не так с интонациями… Я никак не могу понять… И тогда я заглядываю бабушке в глаза и вижу, что она меня не узнает, и не со мной она говорит сейчас, остановившись на этой странно чужой, бесприютной улице, в незнакомом городе, страшно далеко от дома. Когда бабушка смотрит на меня, в ее глазах ничегошеньки не меняется, она, словно смотрит на чужого человека, на случайного прохожего, я читаю в ее взгляде недоумение, удивление, толику беспокойства, и ничего больше, и этот ее покойный, тихий взгляд хлещет меня по глазам, отталкивает меня, так, что я отшатываюсь и отступаю на шаг назад…
…мелком я вижу город с высоты птичьего полета, я словно смотрю на эту чертову игрушку - хрустальный шар со снегом, и снег все сыпет и сыпет с тусклого хмурого неба, и улицы кружатся, и кружатся черные коробки домов, пятиэтажки, «финские» домики, новые высотки, старые дворы, город совсем маленький, куда не плюнь – везде окраина и огромный, как мегаполис, без конца и края, такой, что ничего не стоит в нем потеряться и по одной из городских улиц, по одной из этих черных трещин бредет моя бабушка, она потерялась и бредет теперь бог его весть куда…
Она стоит передо мной и терпеливо ждет и улыбается, и теперь я вижу, что бабушкино пальто и рукав с одной стороны грязные, словно бы она где-то упала, и еще я замечаю, что в руках у нее нет сумочки, бабушка ее потеряла. Я складываю одно с другим, и, да, нам говорили, что такое может случиться, и были уже первые звоночки и нельзя, нельзя было отпускать ее одну из дома…
Я хочу подойти к бабушке и взять ее под руку, и отвести к автобусной остановки, или на стоянку такси, или к будке таксофона, чтобы вызвать «скорую помощь», но боюсь, что она меня испугается и никуда со мной не пойдет, и я стою под этим медленно летящим с неба сырым снегом, и уже начинает смеркаться, а я все медлю. Я плохо вижу бабушку, потому что на глаза мне наворачиваются слезы, и город размазывается и плывет вокруг меня.
- Бабушка, - говорю я тихо, почти шепчу, - бабушка…
Февраль 2014