Перейти к основному содержанию
Вовка-1
рассказ первый Знакомство Тихо ходики стучат, у дверей танцует эхо – двадцать девять дней назад я решил сюда приехать. Месяц враз пошёл на убыль – двадцать семь, и шесть, и пять – коль играют в сердце трубы, отчего не помечтать. Когда в городе серо от облак, а на душе тягота из мелких ссор или неудач, то я вспоминаю старый бабулин красный кирпичный под шифером с наличниками глазастый дом, у которого есть два детёныша от берёзы под окном. Теперь они уже выросли, распушились невестясь серёжками, и наверное в зальной комнате не так светло как раньше – когда дед пускал по стенам солнечного зайца, зеркальную улыбку, а я так истово ловил его детскими трепетными горстями, словно и впрямь на обед у нас не ничего более, и упустив этого махонького зайчонку, мы всей семьёй останемся голодными. Вспоминаю дырявый сортир, в котором приятно пахло застарелым дерьмом. Оно было ароматно, как и все запахи детства, когда в ещё новеньком народившемся тельце нету ни расстройства желудка, ни заворота кишок. И милая бабушка совсем не брюзгливая надоеда – я даже потрепал жёлтую выцвелую фотографию, надеясь что оттуда вывалится кусочек той шалопутной жизни – а вывалился огрызок травы, да печатка фотографа. Я постоянно мечтаю вернуться в свой дом, сотворить его заново прежним из антикварного мусора, кой, мне кажется, с тех самых времён ещё хранится в подполье – краски, цемент, древесина – ведь в нём давно уже никто не живёт, а если б и жили, то я всем сердцем чувствую, что они не поймут внутренней красоты этого существа – для них он всего лишь пристанище, тёпленький кров. Хорошо проживать на маленьком островке в неширокой речной пойме. И чтобы река протекала сквозь нешумный посёлок, который только в большие дни праздников гулял до утра да полыхал фейерверками, а средь будней тихо и спокойно работал, учился. Можно б было построить узкий деревянный мосток, там где десять шагов до берега, и ходить в гости к людям, коровам, и за продуктами до центрального магазина. Пока дойдёшь, по дороге встретятся едва знакомые люди, которые каждое утро стоят у калитки или сидят на скамейках, со всеми здороваясь – как живёте можете? – и вызнавая свежие новости за то времечко, что не виделись – где были? много ли узнали? Мне нравится губернская неспешность старинных русских городков, коим может быть и маленько лет – но у домов, хаток и изб такие резные морщинистые ставни-веки, что кажется они как гоголевский вий очень многое на своём веку повидали, и на всякий любопытный вопрос у калиток могут такоооое порассказать, что округлившиеся глаза потом три ночи не закроются – от страха и смеха, от любви и вожделения, от ярости. Я вернулся сюда, бросив всё как грошовый медяк. Вот он – его превеликое степенство – маленький русский городок. Начнём хоть с вокзала, где липы высадили зелёную арку от перрона до билетной кассы. Пахнет мёдами, пчёлом и немного подвыпившим пасечником, который перепутал буквы в словах. Колодец. Колодезь. Это не кран с водопроводной водой, что хлоркой отбита – тут целая система пресноводных рек, совмещённых с глубинными озёрами земли через ведро, собачью цепь и деревянный ворот. Выпьешь студёно взахлёб – аж зубы заходятся в смехе да плаче. И дальние пассажиры, снова из долгих лет на родную землю сходя, рыдают и улыбаются. В полверсте отосюда высится зерновой элеватор. Если он среди ночи, да ещё при ужасной грозе, на стремени молний – то кажется обителью демонов; но днём под палящим белым солнцем он заморено спит, ожидая страду и жёлтый поток урожая. А пока в тишине да спокое на кучах гнилого зерна греют брюшка свои, греют пуза серозелёные ящерки, тихонько переговариваясь:- ты спишь?- нет, дремлюууу. В пыли у дороги купаются воробьи. Раньше все улицы и улочки были грунтовые, даже песочные – но теперь кругом положили асфальт. Оно и правильно – грязи меньше; а только воздуха запах уже чуть изменился – к аромату скошенной травы и грозовому озону дождя прибавился стойкий чадух гудрона, которому ещё года два висеть над землёй, пока весь к небу не выветрится. И вот воробьи, те что раньше кубырялись в дорожной колее, брызгая друг на дружку пылью да песком, теперь бесятся на обочине у водопроводной колонки, ныряя то в грязь, то под струйку воды. У кладбища тишина – кладбищенская. Тут даже если колонна самосвалов мимо проедет, то внутри за оградою мёртвый покой – и кажется, что ангелы с демонами чёрнобелыми крыльями отмахивают все бренные звуки, пропуская только музыку скрипок и виолончели. В центре погоста, под сенью берёз, маленькая старушка ткёт длинную серую холстину на тоненькой прялке для всех кого знает – кто жив, и ещё не родился. А вон показался белёный двухэтажный особняк, длинноватый – которых таких не особенно много в посёлке, и все они заняты для общественных нужд. В этом размещалось культпросветучилище – культурка, короче – и из маленьких окошек второго этажа, с ажурных балкончиков, постоянно звенели детские голоса под гармошку или рояль – весёлые, когда песенка была в радость, и не очень, если хотелось не петь а футбол погонять. Девичий хор тогда вступал в музыкальную перепалку с мальчишеским, потому что девчата всегда ответственнее пацанов, и сострадательнее к своему взрослому дирижёру. Первый этаж видно занимали молодые художники. На его подоконниках грудились, уже не вмещаясь, талантливые творения из пластилина и глины, акварельные полотна, разноцветные вышиванки – и каждому ребёнку хотелось, чтобы именно его поделка сияла на самом видном месте. За этим особняком – мне ещё не видать, но я помню – стоял большой старинный кирпичный дом. Может и не был он великим строением древности, но что до революции в нём проживало семейство богатых купцов о том все соседи болтали. Опирался домяра на куриные яйца – так называется цементная кладка, когда в готовый раствор добавляют корзину яиц, и обязательно с жёлтым а не бледным желтком как сейчас, когда не поймёшь то ли куры неслись, то ли немощи в пёрьях. Рядом с ним возносился сарай: худощав, узкоплеч, но на две головы выше дома – потому что в нём до самого верха устроены были насесты для птиц, и наверно средь них были дикие, которым под крышным коньком хозяин тот бывший выбил окошко для взлёта. А внизу, на полу земляном, и доныне наверно накиданы горки помёта, тоже старинного – и если бы антиквары не сильно привередничали, а собирали всё добро с тех далёких времён, то и птичье дерьмо можно было бы сдать в магазин за хорошие деньги. Чем берут за душу старые зодчие постройки? тем, что кажется сейчас вот выйдет из кованых ворот бородатый мужик с большим кулём на плече и крикнет глухим натруженным басом:- Чего стоишь как пень? Запрягай! Я отставлю в сторону к висячему сальному фонарю свою пижонскую золочёную трость и толстый портфель с документами, а сам, засучив манжеты накрахмаленной рубашки, стану под ражую лошадь натягивать усохший хомут, заводить удила и прочую упряжь. Маленький сын купца, почти совсем шкет, будет у моих ног крутиться, пища:- не так, дяденька! да не так!- и голосок его звонкий понесётся вдоль полуденной зевающей улицы к сморкающим в два пальца торговым рядам. И оттуда вернётся ко мне дроблёным ярмарочным переплясом-пересмехом, словно спелые семечки сыплются с поседевшего подсолнуха:- станови, выгружай, заноси!.. А вот и дюжий грузчик по торговой площади вертится – рыжий высокий худой, но не в меру что жилистый – который и бычка на себе унесёт, если хозяева за услугу без жады накормят. Неужель это Вовка?! Вот так встреча! тот самый... Я помню Вовку с похорон своего деда. А раньше я о нём и не знал как о человеке: просто бабуля частенько повторяла – вова, володька – и мне он представлялся воробушком, который везде здесь летает, и кормится то в нашем дворе, то в соседских. Но не бесплатно – потому что он и сам затак брать не хотел – а обязательно чем-то поможет по мере сил своих волшебно-блаженных. Бабуля всегда говорила, что мощен тот Вовка как бык. Был он на пять лет старше меня – вернее на пяток, потому как тут точно не скажешь; у них ведь, боголюбеньких, свои категории возраста, разума и любви. Но уже был взрослый парень по виду, и на похороны его пригласили за несуна. У гроба я его первый раз и увидел. Что рассказывать? меня поразила его мирозданческая улыбка – как будто это он построил весь белый свет, и теперь радуется как в нём живут люди, даже не зная кто стоит рядом с ними. А вот я догадался; и понял, что теперь, когда ушёл дед, только рыжий лопоухий Вовка защитит бабулю да нас, и всё прочее человечество. Ведь главная сила в доброте, а из его глаз она истекала таким сиятельным морем, что казалось до самого днища проржавеют все атомные бомбы Земли... Он или нет? В моей памяти давно всё смешалось, и события недельной прошлости я путаю с голожопым детством. Я уже не разбираю где сны, где явь – и мечты с грёзами самому себе, да и знакомым людям уже, предъявляю как сущую действительность. Моя жизнь проходит в воображаемом мире параллельностей, причуд и волшебства – но не знаю, к хорошему ль это. Он. Уж больно похож на того кто стоял будто солнце среди пасмурных лиц у дедовского гроба. Хотя эти блаженные юродивые бестолмашные все одинаковы, словно с первой древней языческой летописи их рожают девки-потомки единой дурной бабы – не той что ева, а ещё дурее. Уши слоновьи, глаза лупаты, и веснушки как из мультфильма – всё один к одному. Вот только возраст... Не он. Тому уже должно быть лет сорок, в соплях да морщинах, и ноги не гнутся; а этот как живчик по площади носится, заглядывая светлым лучиком в равнодушные или злые глаза, и только всегда добрые к дурачкам старухи иногда гладят его по рыжим кудрям, суя дешёвый леденец иль завалявшийся пряник. Я неуверенно окликнул его:- Вовка!..- с очень маленьким восклицательным знаком, размером чуть больше точки. Он, почти уже проскочив мимо в очередной своей затее, тут же обернулся ко мне и сказал – привет! – ещё даже не узнавая. Да он и не собирался меня узнавать, а просто был рад, видимо, любому вниманью к себе, скромной особе. Я уже понял что обознался, вернее сказать – запамятился; но объяснять все эти мозговые мудрости блаженному человечку было глупо. Поэтому мне пришлось обрадоваться этому старому новому знакомству, чтобы не выглядеть дураком на глазах у прохожих; и я панибратски похлопал так называемого Вовку по кургузым плечам в мелкоразмерном пиджачишке. Хотелось поскорее уйти; но глаза и рот как нарочно имитировали радость, бросая улыбки да тёплые слова. - Привет! Давно не виделись! Как живёшь? - Холосо.- Вовка лучезарно улыбался в ответ, не имея при себе ничего другого. Беседу поддержать он не мог по своей малоразвитости. Но что говорить про него, если многие умные люди теряются в разговоре друг с другом, не храня, не бережа, а только лишь подражая личным отношениям. Я и сам всегда убегаю от сторонних людей. Вот и сейчас я, сказав пару слов, уже стал закругляться:- Ну ты молодец – живой, здоровый. Хочется с тобой обо всём поговорить, да времени мало. Извини, Вовочка, нужно спешить. В глазах его было море недоумения, которое он не смог бы выразить словами. Как же так случилось – думал он – кто ты? откуда? зачем в моей судьбе появился и куда опять убегаешь? - Наверное, тыщу людей он вот так потерял и нашёл в своей жизни, за одну лишь минуту разжизневшись с ними. А я шёл дальше по улице, почти забыв эту минутную встречу. Разве мало людей сам я встречал-провожал, даже кого называя товарищем, другом, любимой – кто жив, кто-то помер уже, а которых я лично убил мстивой памятью сердца. Со скамеек любопытно улыбались старушки, но мне было стыдно здороваться с ними. Если молча, то они меня через минутку забудут, слегка пошептавшись; а стоит им слово сказать, даже – здрасьте, тогда уж начнутся гадания и доверительные намёки – меня сразу же обвенчают с языка на язык, а потом разведут, посадив мне на шею кучу детишек впридачу. Неее; лучше я мимо пройду. Из палисадников, прямо из зарослей цветов, сонно глазели кошки. Говорят, что они спят по двадцать часов в сутки, нагуливая энергию, и наверное именно поэтому у них зверская реакция и скорость. Только что сидела-дремала в цветах, но услышав лёгкий мышиный шорох возле сарая уже стремглав понеслась туда, задрав хвост как пистолетное дуло. А по песочницам во дворах сидят маленькие детишки – измазанные, но довольные. Эти едва новорожденные ещё любопытнее древних старушек. Те, обсматривая да обговаривая со всех сторон всякого любого прохожего, будто прощаются с каждым, понимая, что как в последний раз может быть уже не увидятся; и потому никогда не здороваются первыми, чтобы не привыкать, не навязываться лишнему человеку. А малыши каждого проходящего мимо уже считают своим, наверное особым божевильным чутьём сознавая, что им долго ещё придётся жить рядом, быть вместе – и поэтому очень легко знакомятся, здласьте-здласьте. Две красивых берёзы всё так же стояли под моими окнами – несрубленые, необиженные. И петли на воротцах по-старому скрипнули, всегда словно жалуясь на ревматизм в приболевших костях. Чужая рыжая кошка, испугавшись меня, шмыгнула на невысокую крышу обветшалого погреба, а оттуда через забор, и к соседям. Удивительно: через столько лет ключ к замку подошёл – да так мягко, будто я каждый день им пользовался. В коридоре по-прежнему стойкий запах луковой шелухи висел словно тончайшая марлевая тюль; но к нему уже примешивался лёгкий ароматец деревянной опрелости, как будто дом мой на левую сторону – там где сердце – был чуточку парализован от одиночества, а теперь уже с моим приездом явно пойдёт на поправку. Кухня; и печка, много лет назад прожевавшая все дрова – даже золы в ней почти не осталось, так что ей, бедненькой, и чихнуть было нечем. На столе глубокая миска с маааленьким кусочком хлеба и большой горсткой мышиного помёта. Хлебушек точно остался от бабушки, а помёт, наверное, от меня крохотного. В ящичке стола среди всячины до сих пор лежала дедова медаль за победу над японцами. И вот я вхожу в светлую залу, с таким же восторгом, что и девицы с кавалерами на редких губернаторских балах. Их радовала возможность вырваться из удушливой серости грязных да нищих владетельных деревенек в сияющий блеск и ошеломительную крутизну больших городов; а я счастлив вернуться из душевного захолустья суматошных мегаполисов в тёплый и ясный свет пусть чужих, но доверительных глаз. Утром, получив от солнца большую порцию чудесного настроения, я решил поделиться им с сельским народом и здоровался со всеми подряд, даже с рычащими псами, которые конечно же приняли меня за чужого. Я словно извиняясь, нарошно проходил поблизости от вчерашних старушек – чтобы они со всех сторон обглядели меня, обглодали все мои косточки, и оставили своё мнение как разрешительную печать на моём вкусном мясе. Кое-с-кем из этих стареньких девчат я всласть поболтал: расказав о своей работе да жизни, и выспросив о поселковых порядках. Оказывается, всё у них хорошо – торговля, начальство, милиция, мужики с бабами – ну и ладненько. Спокойно иду из магазина с покупками, думая о прекрасном будущем; вдруг слева налетает на меня рыжий шквал огня, неминуемый пожар; хватает меня за руки и плечи, за сумки – ох, сгорю! – но он сам быстро тухнет, оставляя в горячем от пыла воздухе только широкую белозубую улыбку да лопоухие уши:- Пливет! Вовка. Вчерашний мой блаженный человечек. Он цветёт как майская роза, да и мне не жаль подарить от себя душевной хорошести для такого юродивого – тем более, что ему от меня ничего особенного не надо, хоть ли денег в долг или тяжёлой услуги. - Здравствуй, Вовочка. Здравствуй, родной.- Вроде бы обыкновенные слова для тех, кто их тысячу раз повторяет, даже при виде ненавистного лица – словечки затрапезные и при встречах до оскомины банальные, а Вовка их принимает до себя совершенно искренне, чуть ли не прижимая к сердцу – и мне становится даже неловко пред его добродушным восторгом своим сиюминутным лицемерием. Нет, я рад ему – но протянутую ладонь жму немного брезгливо, не зная где она побывала и давно ли мылась вообще. - Ты как здесь оказался?- Я иду дальше, и он за мной увязался. Как коровий хвостик, а лучше сказать бездомный щенок. Хотя приют у него есть: мне старушки показали, что вооон там, за караулом берёз и тополей, возвышается над посёлком их трёхэтажная дурка. И слава богу, порадовались довольные бабульки, что Вовка не одинок – их там более полусотни. Всякие есть: тихие и домовитые, шалые и азартные. Этот рыжий конопатый совершенно безобиден: и я шагаю рядом с ним как уверенный в себе отец взрослого сына. Мне даже нравится быть наставником такого великовозрастного оболтуса, за которым уже не нужно сюсюкально ухаживать, хотя душа его по недоразумению, и к вящей моей радости, детская. Я люблю познавать мир – а с детьми это делать проще всего. Он так и не ответил на мой вопрос, чего-то думая о себе. А мы уже пришли к моему дому. Я вошёл в воротца, и полуобернулся к нему, ещё не захлопывая. Он остался на улице. И вот же наитие в моём сердце: я сразу понял, вдруг представил так яво, что он уже тысячу раз вот так же оставался за воротами, самую малость – десять мелких шагов – не доходя до чужих сердец. И я почему-то не захотел, чтобы и моё было среди них. - Заходи, Вовочка. Он медленно шёл в мою сторону, и счастливясь, и вроде боясь что я пошутил. А когда переступил за воротца, то вздохнул словно мальчишка в магазине игрушек. У него сразу прорезался любознательный голос. - Ты здесь зывёс? Это твой литьсный дом? Какой он класивый! Я думаю, что в его восторгах в тот момент было больше признательности за мою доброту, чем восхищения красотой моего дома. Уверен, что ему всегда хотелось увидеть – как же там всё устроено? за палисадниками и высокими заборами чужих дворов. Как я услышал от старушек, Вовку многие из хозяев звали поработать на огородах, разбитых на лугу возле речки – но мало кто из них приглашал потом к себе в гости. - Это слива, это яблоко, это глуса,- стал он перечислять мне садовые деревья, как школьник на природовешке.- А калтоску ты тозэ сазаес? - Вова, они уже давно сами растут. А я ведь только вчера приехал. - Если будес сазать, я тебе помогу,- сказал он голосом мудрого взрослого, который по самое темечко наполнен трудным житейским опытом.- Я всем помогаю. - Тогда заходи в дом. И вот он взошёл на крыльцо: на деревянных ногах, словно буратино на поле чудес. Ноздри его раздулись – он вдыхал запах жилого дома; глаза округлились – он желал всё лично увидеть; уши ещё больше оттопырились – как у кошки на мышиный писк; и даже ручонки задёргались – ему всё хотелось потрогать. А когда Вовка узрел мой серебристый музыкальный центр на этажерке, то вдруг застыл столбиком возле него – и ни с места. Так смотрят талантливые пианисты на древние рояли великих композиторов. - Что ты, Вова?- спрашиваю я, нарошно грякая чашками-блюдцами, чтобы отвлечь его вкусным столом и сдобным запахом кекса с печеньем. - Это мафон?- И глаза его уже сверкают завистливым огнём. Так глядит абориген со своей мелкой пироги на гостевую стометровую яхту несметного богатея. - Что? какой ещё мафон? - Ну мафон! Тот, сто музыку клутит!- Он полуобернулся ко мне; левое око осталось смотреть на этажерку, а правое упёрлось в мой непонятливый лоб. И руки словно бы завертели пластинку. - Аааа, магнитофон! Ну да,- и я включил ему сладкие цветочные вальсы чайковского. Как раз под чаёк. Мы прихлёбывали из горячих чашек, заедая сдобными булками, и под тихие симфонии Вовочка рассказывал мне о музыке. Передать полностью наш разговор я не могу, потому что уж больно образна его речь. А в общих словах, оказывается, Вовка очень любит красивые эстрадные песни и разные медленные сюиты ноктюрны сонаты неважно каких композиторов – лишь бы за сердце хватало. Тут мы с ним схожи. Правда, я больше люблю народную музыку – может быть, потому что живу в городе; а ему, наверное, сельский гармошечный фольклор изрядно поднадоел, и теперь Вовка тяготеет к городскому. Он выпытал у меня подробности моей жизни; и я не стал от него скрываться, зная что от мелкой памяти да большого слабоумия он никому меня не предаст. Ведь все лёгкие эпизодики его животного существования – как у собачки или у растения – я услышал только потому, что был к нему внимателен. А другой человек, пожесточе меня, даже слушать такого не станет, сразу с дороги прогнав.
Дом и берёза... Боюсь предположить, как выглядят их детёныши. :frown: