потроха
Мне всего два месяца отроду, и я тихо соплю в своей кроватке. Соска уже выпала изо рта – ну и пусть; в моём сне она сейчас не нужна, потому что кажется я уже немножечко вырос и сам иду ножками по зелёному, а впереди с распахнутыми обьятиями ждёт меня улыбчивая радостная – мама! мамочка! – и я сам произношу чуточку сипиляво эти родные слова.
А за окном идёт град – поливая землю колючими железными осколками; ползают тяжёлые серые жуки на гремящих гусеницах, плюясь ядовитыми слюнями да газами; летают противные божьи коровки в пятнистой броне, у которых под брюхом подвешены огненные стрелы; и кругом везде бегают маленькие вонючие насекомые-солдатики с чёрными крестами на окрашенных спинках.
Но меня не пугает оглушительный гром наяву – я в засонном своём зазеркалье. Сладко сплю. Потому что недавно родился, и боженька дал мне наказ набираться крепеньких сил, а сам обещал сторожить мой покой. И я ему верю: он ведь такой необъятно могучий, что сладит с любой тёмной бякой, которая вторгнется против меня или мамы.
А за окном умирают люди – дети и взрослые; их убивают ползучие насекомые – жуки, тараканы, стрекозы – которых ктото злобный кровавый превратил колдовством в железных безжалостных тварей. У подъезда с распоротым животом да обрубленой ногой лежит – мама! мамочка!! – и тянет вперёд молящую руку, из последних мочей пытаясь доползти до двери. А старушка седая обезумевши бегает, ища в чёрной копоти сына, невестку да малых внучат. В этом городе мёртвых тел и душ убиенных.
Только мне здесь спокойно. Потому что я только родился, не понимая куда, не зная зачем. Когда я проснусь, то заплачу наверно: но снова ручонками нащупаю соску – и усну. Ведь детские сны удивительны и прекрасны: в них пока ещё чувствами необъяснимая красота природы осязается утробным наивом, наитием – как будто новая бесконечная вселенная зачиняется на свежем корешке моей подвязанной пуповины. Я нужен миру – я слышу его зовущий свист – это на серебристой ракете летит ко мне милосердный божечка.
================================
- доброе утро,- сказал мне он, бледный как смерть пришедшая к трёхлетнему ребёнку по заданию свыше, но не могущая из состраданья приступить к расчленению маленького тельца – душку направо, тушку налево.
- доброе утро,- он мне сказал, так тихонько словно гном, у которого только что трудно заснула редко спящая бабушка, страдающая от надоедливой бессонницы, и милый добрый внук теперь отгоняет от неё тревожные шумы, невинно переживая за беспокойную старость.
- доброе утро,- сказал он мне, здоровому сильному, и протянул свою вялую руку, которая и раньше никогда не держалась особенно бойко, а теперь уж совсем еле-еле тряслась, может быть только лишь этой дрожью разгоняя холодную застойную кровь.
- доброе утро.- Я сам отчего-то перешёл с ним на тихенький шёпот, то ли настраиваясь под умирающее настроение этого обречённого доходяги, или боясь грубым голосом спугнуть крылатенькую надежду, коя пролетевшим стремительным голубем вдруг затеплилась в его бедолажьих глазах от лучей апрельского восторгающего солнца, после тоскливой и скудной зимы проведённой им в тёмной задушенной комнате.
Я пожал его слабую ручку и костлявые пальчики, сам немощно. У стыдливых к чужой боли людей – а я себя к ним отношу – отчегото всегда так бывает в общении. Если разговариваю иль здороваюсь с сильным – по телу ли, по характеру – мужиком, то стараюсь и выглядеть бойко; голосом я тут же грубею, жилистым торсом крепею, и на ногах стою впёрто, словно боцман со шхуны. А коль приходится встретиться – не нарочно, конечно, зачем он мне нужен – а так, невзначай – с человечком не из стали, но слепляным с теста, то я сразу подстраиваюсь под его мягкотелость, чтоб не обидеть величием духа, иль силы, чтобы не считал он себя инвалидным изгоем.
=============================
Этот мужичок очень едомый человечек. Он в лихую годину голодным никогда не останется, потому что и живую плоть сожрёт не погребовав. Уж больно зол бывает этот меленький клоп, если вдруг кто зацепит его любомудрые принципы, которые чаще всего стараются – горлом, а иногда и руками – довлеть над противоречащими им канонами бытия. Добрососедство, великодушие, мудрость – слова не из мужичковского разговорника, не с его души вылетевшие потому что там для них нет и не было тёплого гнездовья – хотя какимто трогательным наитием мелкопакостного бесёнка он пытается их уподобить к себе, когда ходит обиженный чьей-либо более сильной подлюкой.
Особенно сей мужичок становится интересен, если к бытовой сваре подключается нейтральная сторона от соседей, даже просто любопытный соглядатай, хлюст из ближнего палисадника. Тогда мужичку находится долгожданный зритель, и уж перед ним он выдаёт целый спектакль, позируя нервной дрожью и трепетом на впечатлённую публику. Ему кажется в сей миг, что он мог бы побить в споре любого философа – хоть по чести сказать, очень стыдно от его криков да ругани. Он орёт до последнего, уже чувствуя свою неправоту, наверняка зная даже; но из боязни показаться слабаком не смиряется под тяжким грузом аргументов, а только ниже гнёт красную шею к земле, ещё более заливая кровью и яростью разум.
================================
Едва я продрал глаза на своём скрипящем диванчике, что всю эту ночь горько плакал подо мной, наверное жалился – а дед уже рядом стоит с такой хитрой улыбочкой своей худенькой мордочки, что будто деньги нашёл, которые заховал много лет назад и только теперь доискался. Дважды потерянная забывка так вдвое и слаще находка.
- Ты чего, отец?- спрашиваю; но сам не глаза ему а в руки смотрю, ведь не просто так он с первых петухов меня выжидает, желанного.
- Вставай, тёря.- Ладони его пусты, да зато сердце полно неуёмной радости, такой что будто в антикварные годы ему снова возжелалось старинную музейную бабу.- Нынче самогон будем гнать. Подошла наша брага, до стёклышка отстоялась.
- Оооо!- Сонливость мою смыло набежавшей волной предвкушенья, предтечи, словно прозорливые волхвы благословили меня на доброе дело.
Умывшись-одевшись, вышел я на крыльцо. А едва встающее солнце уже стреляет в глаза длинными очередями, и хоть одна золотая пулька из десяти долетает до цели, заставляя каждого – даже вон ту грязнопёрую курицу – вдохновлённо жмуриться. Ах спасибо тебе, мать земля, что я родился на свет!
Дедушка курит возле сарая на чёрном пеньке, на куриной плахе: и видать что это первая его сигаретка с утра – уж больно схож он с приговорённым, который целую для него вечность втягивает в себя не табачный дым, а последние сладчайшие мгновения.
- Готов к бою, юрец?- Он бы мог ещё добавить к слову и огурец, как насмешку, потому что мы с ним и впрямь словно академик самогоноварения с неловким аспирантом: я путаю посуду да колбы, в руках у меня гаснут спички, а самый важный агрегат змеевик забился изнутри паутиной и грязью. Но рядом зрелый, даже изрядно перезрелый матёрый волк, который последними оставшимися клыками разжуёт зачерствелые азы подзабытой науки.
Я хотел сказать – да – но меня перебил обнаглевший кочет:- кукаредааа!!!- заорал он с низенького сарая как потерпевший. И мне оставалось только кивнуть с ним согласно.
- А где будем гнать? в хате?
Дед даже передёрнулся:- Ты что?!- и тут же закашлялся утренней старческой лёгочной слизью, выплёвывая вместе с ней и ёмкие сгустки слов.- …на дворе конечно…- плевок- …самый смак будет с ветром…- харчок- …под акациями зелёных листьев…- тьфу.
Ох и система! такой не увидишь и в самом главном институте ликёроводочной промышли всея Руси. На буржуйке, в которой разведён добрый костёр, стоит бадья с брагой; от неё к корыту с холодной водой через все меридианы и параллели тянется ровная труба, дале завитая в спираль, в змеиное горло где кипит и штормит распалённая магма, тут же укрощаемая студёными водами рек да озёр; и только тооооненький ручеёк горячей лавы вытекает из жёрла угасающего вулкана, который ещё злится своей неволе, биясь глубоко в недрах бадьи.
- Юрец! Ты куда заховался?..ался-ался-ался,- давно уже ищет меня хрипловатый дедушкин тенорок, слабый, и поэтому ветерок легко сносит его к соседним дворам. Боясь, что чужие мужики услышат эту позывку да набегут к нам, я сразу появляюсь из хаты с подносом:- Иду, деда, иду,- и в унисон моей искренней радости бренчат две гранёные стопки об тарелки с закуской.
Хозяин налил мне и после себе прямо с-под крантика, как разливают по чашечкам чай в хороших самоварных домах, где хозяева следуют долгому семейному укладу от первой обезьяны до наших дней.- Что? прямо вот так – горячим и неразбавленым?- мне стало страшновато не то что опьянеть одной стопкой, а просто ожечь нутро расплавленным свинцом стограммовой пули.- Тёпленьким да родниковым,- поправил меня отважный старик, и я для блезиру крутанув водоворотом в ладони, тут же слил самогон в своё перчёное горло. Была не была – я подхватил на лету его биющий крыльями ярый кураж и тоже глотнул всю порцию разом.
Ух! мамочка родненькая!- помню, три годика мне, я стою с большой саблей на кухне и машу ею словно будённый, а батька лихой с моими дядьями поют во весь голос о том, что хотят ли русские войны, и пока они пели зазывно, пробуждая соседей на отвагу да подвиг, я сунул свой палец в горчицу, думая на шоколадное масло, и его облизал. Вот сейчас то же самое, только без слёз – потому что дедуньку свово постеснялся.
- Ну как?- Крякнул он будто селезень в брачке.
- здорово…- отклёкнулся я елееле словно клуша на яйцах, что на семи сидела а восемь вывела, и теперь недоуменна.
- Зови соседей,- сказал весёленький щедреющий дед, и я пошёл по дворам. Я ходил по африке да америке, побывал в азии да австралии: всяких видал – круглолицых, темнокожих, узкоглазых, кучерявых, розовых и желтоватых, даже с перьями в ушах. Вся большая планета поместилась в нашем малом закутке – все пели своё родное а выходило порусски – всем хватило божественной живительной амброзии чтоб до утра брататься любовью и дружбой.
=============================
Три года назад я был в гостях у своих близких родичей, уже немощных к сему старичков. Маленькая деревня; а вернее, что хуторок на три дома, окружённый не лесом-не рощей, но длинной посадкой крепко возросших лип, которые давно ещё высадил один добрый пасечник с медовым сердцем.
Старички приняли меня очень желанно, потому что уже с древних пор своего знакомства – они тогда меня в люльке качали – мы необьяснимым душевным чутьём побратались друг с дружкой, занравились. Может быть, я улыбчивый голопузый смешно им в ладони написал; или ещё по какой-то дитячьей причине, которую никогда невозможно понять – ведь ребёнок с самого рожденья будто первое апрельское солнышко светит всем ясно, незамутнённо – это потом уже, к лета знойной средине на нём появляются тёмные пятна.
По двору бегали три пёстрых курицы, и с ними замухрышка петух качая набок туда-сюда тусклокрасным поваленым гребнем. В городках и асфальтных посёлках без зелени хозяева больше уважают белых кур среди серости; а здесь курей выбирают темнее, по надобе – чтобы грязь на пёрьях сокрыта была.
Пока мы с душой обнимались, раздавали друг другу подарки да клятвы, о здоровье болтали своём и чужом, об грешках и о живности беседу вели – к нам тихонечко шлёпал сосед с деревянной ногой, который тоже давно не видал никого из приезжих. Что им здесь, старикам, за свежайшие новости? – с телевизора только, да если утица сдохнет. Вот тогда они вспомнят на лавке за накрытым столом и как покупали её, откормили до жира, а теперь поминают сидят в разговорах до полночи. И кажется будто не съедобная утка то – убойка на мясо – но живой человек, проживший бок о бок свой век, истерпевший со всеми печали да радости.
Сосед хоть и сам деревянный, как его костяная нога – да тож огородик здесь держит. Ему не с корысти нужна овощная обуза, потому что он с большим удовольствием лёг на диван, полежал бы умаетный; но от подобной тоскливой ленцы, когда в голову лезут не мысли а мухи, то недолго и спиться. И сдохнуть как утица.
Межа у них тоооооненька: всей своей полнотой в ширину растоптаного ботинка, для клубники огурцов и моркови зелёненькая тропинка. Как вырастут овощи взрослыми, так и пойдут по ней в дом гусиным строевым шагом, неся на плечах в корзиночном паланкине красавицу ягоду.
Мы присели от жаркого солнца в слегка прохладной липовой тени. Старички на невысокую широкую скамейку, которая как раз была впору их костлявеньким ссушенным жопкам, а я прям на траву, где наверное вдоволь погадили куры, да и бог с ними. Мои рассказывали мне обо всём, что случилось в их семьях с дитями да внуками, про завод-школу-детсад; сосед же, который слышал об этом многажды, и может выучил наизусть жизнь чужую, всё пытался насмерть их перебить, вставив свою личную историю, от которой мне волосы дыбом подымутся. Он раз десять начинал её громко болтать – именно болтать, оттого что язык его заплетался от не одной уже стопочки – но мои шикали на него и махали руками как на совсем чужедальнего проходимца, потому что я на время гостеванья стал им в тысячу ближе чем он. А когда уеду – наверняка – то они его снова приветят, нежно извинившись за равнодушье. Старики ведь не помнят обид, зато трепетно пестуют в сердце случайную ласку.
Метнулся озорной ветерок с одного на другой край тихова хуторка, и зацепив длинным хвостом низкую липовую ветвь, осыпал на меня кучку соцветий вместе с жующими букашками. Старички захихикали: их скамейка стояла у самого древа, у комля, и к ним в пазуху ничего не попало. А я, улыбаясь, вычёрпывал горстью из ворота всяческих насекомых, и они всё норовили удрать от меня, глубоко потыкаясь до пуза.
Ясным ещё вечерком, когда солнце жарить угомонилось, уже приготовив себе вкусный ужин – жёлтые яйца на сковородке, старичок повёл меня на рыбалку в небольшой ставок – в затон узенькой речки. Он шёл впереди по высокой траве, по еле заметной тропе, сутулясь и вперивая взгляд под ноги, словно замышляющий чтото сусанин; а сзади прямо шагал наш сосед, будто циркулем выворачивая на круг свою деревянную ногу, и его матерщинные спотыка да советы разносились по кудрявому бережку как проклятья пирата.
Я сразу вошёл в азарт, забылся обо всём остальном, и вытянул из речушки на старую палку с крючком два десятка карасиков и плотвы. Мелочь, конечно: но если их хорошенько зажарить на подсолнечном масле, то они захрумкают во рту слаще царского яства. Оглянулся похвастать – а мои мужички нежно уговорили принесённую с собой четвертинку, и забыв о своих прежних спорах придремали в любвях друг на дружке.
Поздним вечером, когда село солнце, а в желудке после ужина было по горлышко сытно, я развёл во дворе костерок – небольшой, в десять звёздочек искр – и мы сели вокруг, чтоб беседовать. Говорили помалу – всё больше мечтая о чёмто и прилипнув глазами к огню – а луна над нами походила на единственную фару небесного мотоциклиста, которому она подсвещала млечный путь среди темени космоса, и мы думали что не бог ли сам за рулём двухколёсной своей колесницы.
Ближе к полуночи совершенно секретным образом, словно диверсионный отряд в мягких тапочках, на небе собралась целая рота вооружённых дождём облаков, и нацепив на себя парашюты пролилась кропотливо и нудно, как видно нарошно затянув свой шпионский прыжок в фиолетовом мраке. Стрекотавшие прежде сверчки присмирели, напуганные свинцовыми каплями оркестрового марша; а потом уж и вовсе – когда грянул победный гром со сполохами огненных молний – то трусливо попрятались за мокрыми штыками колючих акаций.
Мне не спалось. Не из-за погоды; а потому что больные физической немощью, мои старички полусонно – в тревожном забытье – кряхтели, сопели, и тихонько постанывали, видя то ли сны, или днём надуманные себе ужасы. Я даже, встав, подошёл к сильно храпевшей матушке, и снял чёрного паука с её одеялки. Она успокоенно развернулась набок; стянулся платок с её головы; а паук на моей ладони подумал, что позже всех в зарытом гробу догнивают долгорастущие седые волосы.
Утром они провожали меня на отъезд. Не плакали, нет – а только мы крепко обнялись перед дорогой. Даже деревянный сосед, казалось чужой, уткнулся мне в грудь и слегка посопел туда носом. А старички так вообще смотрели глазами больной собачонки, прежде убогой, на минутку счастливой, и вдруг теряющей снова хозяина. Но не плакали, нет: может, все слёзы из них уже истекли за долгие проводы душевных находок-потерь. Или просто они понимали, что разжалобить нас, молодых и верстающих жизнь, тихой песней тоскливой уже невозможно. И я до сих пор себя вижу, как легко ухожу я от них по высокой траве, а пока виден был они наверно махали мне ручками. Я ни разу не оглянулся, холодное сердце, но теперь вот жалею.
Потому что старики мои померли вскоре друг за дружкой, и ушли на тот свет. Наверное, пешком. Я придумал себе картину, как они уходят по небу над верхушками деревьев – и всё пытаюсь нарисовать её. Окружающая природа у меня получается: её ведь совсем нетрудно отметить на холсте разляпистыми мазками, хоть даже простодушными кляксами живописного двоешника, и каждый кто глянет, то без труда догадается что в голубое раскрашено небо, жёлтым намазано солнце, а отдельные кусты и деревья запрятаны среди общей зелёной палитры.
Но вот люди мои не выходят лицом; они все рисуются мною в одной манере, где точка с точкой и запятая выражают любые тревоги и радости, добрые да злые метанья души. А я очень хочу нарисовать стариков, какими их видел пред смертью – мудреющими в каждодневной суете с соседом и с курами – но только навыков мне не хватает. Не опыта – нет – а хотя бы азам меня кто научил.
Я уже придумал, как обойти стороной эту могучую переграду. Я нарисую их белыми, бледными, и размытыми понебу как бог в облаках. Вот поднимается от земли туманная тропинка в небеса, и по ней идут рядышком две пол-фигуры – видны только валенки да галоши, а всё остальное в тумане, сомненьях, в слезе.
...когда солнце жарить угомонилось. Юрка, привет!
дядя Вова
сб, 23/08/2014 - 18:41
юрий алексееви…
сб, 23/08/2014 - 20:17