Юлиан Цибулька, или Незадавшееся сватовство
Однакож, что ни говори, а как-то даже делается страшно, как хорошенько подумаешь об этом. На всю жизнь, на весь век, как бы то ни было, связать себя и уж после ни отговорки, ни раскаянья, ничего, ничего — всё кончено, всё сделано. Уж вот даже и теперь назад никак нельзя попятиться: чрез минуту и под венец; уйти даже нельзя — там уж и карета, и всё стоит в готовности. А будто в самом деле нельзя уйти? Как же, натурально нельзя: там в дверях и везде стоят люди; ну, спросят: зачем? Нельзя, нет. А вот окно открыто; что, если бы в окно? Нет, нельзя; как же, и неприлично, да и высоко. (Подходит к окну). Ну, ещё не так высоко, только один фундамент, да и тот низенький. — Ну, нет, как же, со мной даже нет картуза. Как же без шляпы? Неловко. А неужто, однакоже, нельзя без шляпы? А что, если бы попробовать — а?
Н. В. Гоголь "Женитьба"
Здравствуй, драгоценный мой читатель. Случалось ли тебе бывать на Украине, а именно в западной её части, а именно на Галичине? Благословенный Богом край! Кажется, щедрость природы, её непреодолимая сила и неисповедимое многообразие, разлились здесь в полной мере, если не с излишком. Здесь есть всё – всё, что любезно и приятно для беспокойного ока путешественника, щекочущее его нерв познания, застоявшийся в непрестанном ожидании новых потрясений; здесь есть всё – всё, что мило и привлекательно для лирично вскормленных пошлостью бульварного романа, прелесть как смазливых и чудно' сколь глупых молоденьких барышень, а также всё, что благотворно-лечебно при пищеварительной несостоятельности, коликах и изжоге их неизменных соглядатаев – всеведущих гуру-мамаш.
Любезный читатель, здесь ты будешь иметь случай увидеть горы, недостижимо прекрасные в своём гордом многовековом величии, где самый звук падающего камня кажется чем-то чуждым и неприличным, долины, щедро воздающие настырным трудам упрямого селянина, говорливые ручьи, жарким летним днём ублажающие слух и взор жаждущего освежиться бездельного ротозея и с грозной свирепостью бунтующего потопа (после частых затяжных дождей) беспощадно сметающие всё на своём пути: будь то разбитная колымага сена, высотой с трёхэтажный особняк районного головы, или же, тьфу ты пропасть! ярко блестящий, так и прыгающий в глаза приманчивым соблазном роскоши, форд областного депутата!
Если же посчастливилось побывать здесь, то непременно ты был и во Львове, овитом легендами, таинством предания и тщеславной болтовнёй исторического вымысла княжем1 городе, где всё, от булыжной мостовой до уличного фонаря, от мрачного убранства костёльной архаики до вычурной затейливости барочной лепнины, говорит о прошлом, всё дышит им и будто наяву рисует перед внутренним взором картины его былой шляхетной славы, силы и воли.
Случалось ли тебе бродить по Львову, его узкими мощёными улочками в дождь? О, как свежо и чудно, и весело дышится под этим беспрестанно мелким, вечным львовским дождём, как волнуется и радостно бьётся в неистощимом упоении вдохновенного ликования сердце! Как ярко и живо в проснувшемся воображении возникает... что ж может увлечь тебя, о мой достойный собеседник? – не милый ли образ молоденькой и резвой панночки, – вот, кажется, сейчас она готова появиться в маленьком оконце второго этажа и, прилежно прячась за ажурной тяжёлой занавеской, кокетливо подсмотреть вон за тем чернобривым2 франтом, нарочито неспешно и важно прогуливающимся в новом бархатном жупане цвета свежеразрезанного бурака и жёлтых сафьянных сапожках под окнами "циеи вэльмы гарнои пани"3. Иль в затасканной хламиде и седеющих пейсах вдруг предстанет пред тобою аптекарь еврей, с всегдашней услужливо зыбкой улыбкой библейских праотцев простосердечно и мягко пытающийся всучить очередному недотёпе залежалую дрянь под вывеской эликсира вечной молодости и красоты.
Но быть может, многочтимый читатель, тебе случалось с добрыми приятелями дружеской компанией беззаботно бродить по вечернему Львову (куда там твоему Горацию с его кружком сибаритствующих собутыльников!), – чего тогда не взбредёт на ум, над чем не посмеёшься весело и вольготно, о чём не будешь спорить в сердечном добродушии приязни и товарищества. По всему городу загораются огни, ярко освещая магазины, мостовую, соборы, кованые ограды, красавец оперный и высокую деву, там, вверху, над ним, тонкой лилейною рукою держащую пальмовую ветвь. Шумно и весело вы вваливаетесь во львовскую кавярню4; здесь вам рады, здесь вас ждут и, кажется, давно ждали именно вас и только вас.
Пышногрудая официантка (широко наведённые чёрные брови, чувственные влажные губы, играющие мимолётным вздохом яркой помады, обольстительное великолепие привлекательно развитых форм) подходит к вашему столику; начинается живой смешливый разговор. В компании всегда найдётся балакучий хлопчина5, род засланного казачка, который запанибрата, впрочем, всегда в мере благопристойной жартивливости6, прицепится к благосклонной на болтовню красавице; товарищи всегда готовы поддержать его навязчиво нахальную болтовню не скудеющим собранием собственных баек и острот. Речь уже идёт – откуда гарна дивчина7, о далёкой родне, о внучатом племяннике её троюродного деда, о двоюродной цьоци8 внучатого племянника, о вашей: "Катэрыни, ко'тра наший Орыни – двоюридна Одарка9." Гарна дивчина, привыкшая к развязности гулливых завсегдатаев, равнодушно весела – спокойно и насмешливо отвечает она на полувосторженный трёп не в меру разговорившегося казачка.
Но, чу! читатель! смотри – она, будто ненароком, взглянула на тебя, смотри – она чуть опустила прекрасные свои очи, не смеет их подвести, нарочно не глядит на тебя, на нежном бархате её щёчек чуть проступила краска смущённого румянца!
Эй, приятель, берегись! ты чувствуешь, как к сердцу подкрадывается чувственная истома? как! – ты уже почти пылаешь? – жгучим роем пронеслись перед внутренним взором идеальные мечтания, живо и ярко впечатляющие соблазнительный и сладкий образ прекрасной незнакомки, привлекательную случайность романтического знакомства, краткие минуты незабываемого свидания и трагедийный пафос неизбежного расставания.
Эй, приятель, ты уже чувствуешь призыв рыцарственности и порывного благородства, ты уже готов защищать кроткую добродетель буфетной мадонны от всех мыслимых и немыслимых зол мира. Тебе уже мало и этих зол, ты решительно готов на подвиг, только бы случай к нему представился непременно сейчас и сам высокий подвиг был образцово показателен и убедительно ярок. И ты в нетерпении только ждёшь случая, только ищешь предлог, дабы показать в глазах своей избранницы безупречную чистоту своих высоко героических поползновений, и тебе нет дела, что глаза твоих приятелей горят теми же поползновениями, и ты не видишь, что старательно и густо подведённые глазки твоей мадонны в податливой насмешливости соображения сметливо примечают только одно: сколько чаевых она может получить от щедрой компании подвыпивших гультяев.
Но, может быть, многоуважаемый читатель, ты давно семейный человек и за размеренным ходом домоседной жизни не ценишь прелестей холостяцких пирушек да безудержно удалого мотовства. Что ж, и в этом случае твоей душе найдётся чем поживиться. Побывай здесь на Рождество, послушай украинских колядок, посиди за щедро изобильным и празднично затейливым галичанским столом, поучаствуй в радостно задорной возне рождественского вертепа. Однако лучше всего побывать здесь в ночь на Святого Николая.
Все уж заранее готовятся: ещё вовсе малые дети, верящие в добродетельную простоту и доступность чуда, пишут Николаю трогательные письма с рассказами о себе и наивными просьбами подарков, несомненно полагающихся послушным детям. Письма эти кладутся на подоконник и, будучи счастливо перехвачены, служат для чадолюбивых родителей довольно толковым и надёжным источником к удовлетворению детских чаяний.
Признаюсь, я люблю этот день по памятливой своей причастности к таинству чуда, в то время когда сын был мальцом и верил, что исчезающие письма, безусловно, изымаются вездесущим добрым Николаем и что благоволением того же Николая до утра возле кровати появляются желанные и щедрые подарки.
О счастливое, о сладкое время! Многие дни перед тем были посвящены деятельной и зачастую бестолковой беготне в поисках желанного, но вот наконец всё готово, надёжно спрятано и лишь ждёт надлежащего часа. С вечера все в счастливом нетерпенье только и говорят, что о предстоящей ночи, только и предполагают: что-то принесёт догадливый Мыколай?! Жена всё чаще улыбчиво и значительно поглядывает в мою сторону, сын уж пару раз бегал и заглядывал под свою кровать – ан нет, добрый святой верен традиции – таинство должно свершиться ночью! Наконец несколько угомонившись и пожелав друг другу надобраничь10, семейство укладывается; малец долго ещё крутится вьюном, сбивая постель и поглядывая под ложе, вот и он забывается в чуткой полудрёме; о долгожданная минута! – немилосердно шурша изменническими пакетами, чертыхаясь, почти на ощупь я пробираюсь в темноте и… с грохотом опрокидываю невесть откуда оказавшийся на пути стул.
Всё! Я раскрыт! Жена недовольным ворчанием комментирует мою неуклюжесть, сын начал ворочаться – подскакиваю к кровати, кидаю громоздкие пакеты и, подобно стремительной быстроногой лани Гомеровых эпосов, грузно уносясь прочь, с невероятным шумом взваливаюсь на кровать... Кажется, обошлось – восторженный голос ребёнка возвещает о свершившемся чуде; включают свет, моя Галя уж там, содержимое пакетов с шумом изымается, подробно рассматривается и обсуждается, с неизъяснимо тайным удовольствием слышу радостную возню домочадцев; меня зовут – с притворно равнодушной и показно заспанной рожей, кряхтя, вползаю к ликующему семейству, скверность характера мешает слишком явно показать живость сочувственного соучастия ко всеобщему радостно возбуждённому ликованию. Но всезнающий взгляд главы семьи среди слишком хорошо знакомых пакетов примечает нечто новое, незнакомое и волнующе приятное: "А цэ Мыколай прынис нашому таткови!11" Смотрю в хитренькие глазки моей Галушки:
– А может он и впрямь существует, и это не выдумка – Святой Николай!?
Но вижу, досточтимый мой читатель, как ты уже хмуришься и, досадуя, ворчишь – дескать, автор слишком дал крюк вбок да и занял воображение чем ни попадя. Ведь вот и название вывел самое что ни на есть простое и безобидное, самое что ни на есть глубокомысленно зазывное: Юлиан Цибулька, а уж и нагородил столько напраслины да сору; ведь вот и наврал столько сказок да затейного вздора, что глаза, читаючи всё это, раскраснелись и заслезились, будто к ним прикладывали луковицу – а воз и ныне там: о Юлиане и ни полслова. И куда только смотрит редактор, и отчего никто не присовестит автора, расходившегося писать самодовольным витией многословные, замысловатые враки? Ведь эдак, если каждый начнёт писать, что ему в голову взбредёт, если всякий начнёт разливаться Овидием да Горацием, да и приятелей своих именовать Вергилиями да Августами, то-то пожалеешь о судьбе безвинных его читателей, то-то и сам тихомолком взгрустнёшь и невольно опечалуешься: чем-то и сам хуже новоявленных Горациев – разве по лени пачкать своими каракулями бумагу да и морочить добрым людям голову. Нет, уж коли громогласно трубили о Юлиане Цибульке, так уж извольте тотчас представить Юлиана на суд читателя – подать его незамедлительно и без этих новозатейных штучек да проволочек!
И то, любезный мой читатель, вернёмся к утерянной нити повествования да к тому, о ком я хотел тебе рассказать – Юлиану Цибульке, главному герою и действующему лицу нашего рассказа, жителю малого галичанского городка Великие Харчи.
Кстати, о Харчах. Так уж заведено у человеков: всему самому мелкому и ничтожному давать преувеличенно торжественное и высокое прозвание. Однако, не ищи Великих Харчей на карте – жители его настолько целомудренно щепетильны и ревниво горды именованием своей малой родины, что всякий раз с приходом нового городского головы перелицовывают прозвание городка, стараясь ещё более придать ему выражения крупной значимости и неоспоримой важности. Вот лишь некоторые из названий этого забытого Богом селения, бывшие в употреблении гораздо ранее времени нашего повествования: Ласи Харчи, Рясни Харчи, Верхни Харчи, Харчи-Теребеньки, Гарячи Борщи и просто Харчи. Поговаривают даже, что один пылкий приверженец патриотической звучности предлагал переименовать городишко в Тёщины Харчи. Но большинством городских депутатов это новшество с негодованием было отвергнуто, оттого что не все из числа народных избранников, а в особенности случившийся тогда голова, имели надёжный и верный случай столоваться у той самой тёщи и, следовательно, получить основательных и достаточно глубоких патриотических поползновений к удовлетворению новационного предложения.
Впрочем, не вижу, зачем бы Великим Харчам не именоваться Великими Харчами. И в самом деле, стоит только взглянуть на карту, на карту милой сердцу Галичины, чтобы убедиться – Великие Харчи не есть нечто из ряда вон выходящее. Чего здесь только не найдётся, чего только не встретится – какой дивной причуды людского воображения, какой роскоши и диковины вдохновенного изобретения, сколько красочной фантазии и находчивого соображения, в каком только изощрении совершенства и самобытного изящества не ввернётся добродушно смешливый и неистощимый на выдумку украинский ум. Здесь есть: Боброеды и Борщевичи, Большая Передримиха и Малая Горожанна, Паликоровы и Пекихвосты, Жупаны и Капелюхи, Школяры и Бовдуры, а ещё Лёпы, Мавдрыки, Мазярка, Цетуля, Шарпанцы! Бог мой! и кто только возьмётся перечислить всё это неисчислимое богатство, всё великое многообразие оригинальности и таланта с которым щедрообильный народный дух вольготно разливает себя в названии городов и речушек, местечек и хуторков.
И вновь мы несколько пошли вкривь да вбок, видимо, такова непостоянная и зачастую замысловато рассеянная природа автора, а впрочем – пустое, коль случилась такая оказия, поговорим и о Великих Харчах.
Было бы большим преувеличением утверждать, что в облике и обычае Великих Харчей можно найти нечто необычное и ярко запоминающееся. При въезде, среди буйно разросшихся на придорожном раздолье кустов, как всегда водится в глухих провинциальных городках с пятнадцатью, самое большее шестнадцатью, тысячами жителей, красовался огромный баннер, вообще же величина этого баннера, как правило, обратно пропорциональна величине и значимости самого городишки. Однако это правило теряет силу в поселениях с числом жителей пусть даже на сотню превышающим заветные шестнадцать тысяч – тогда здесь уже виден размах горделивой самодостаточности, здесь уже чувствуешь широту безудержно прогрессивных градоначальнических устремлений, здесь уже отцы города, не размениваясь на жалкие сантименты патриотического тщеславия, но лишь из непреодолимой тяги к глубинному перестроечному новаторству и радикальному реформированию, то есть почти бескорыстно и благородно, жертвуют баннерными местами под рекламу необходимейших предметов в жизни добропорядочного жителя шестнадцатитысячника, как-то: бензопил, джипов и их, отцов города, собственных погрудных изображений в профиль и анфас. И потому при въезде в эти местечковые мегаполисы вас встречают полуобнажённые девицы в шортиках и пластиковых касках с чудовищно огромными бензопилами в своих изящных ручках да благочестиво доступные и милые лица людей из местной администрации.
Но наши Великие Харчи, увы, не принадлежали ни к шестнадцатитысячникам, ни даже пятнадцатитысячникам, и потому на въездном баннере было размещено фотографическое изображение улыбающейся осанистой и дородной украинской красавицы лет сорока в вышиванке и цветочном веночке, перевитом разноцветными стричками12, который смотрелся несколько странно и нелепо, если же взять во внимание возраст, осанистую крепость и почти мужественную жилистость красавицы, то, скорее, даже и глупо. На руках в рушнике, замест блистающей новенькой краской штилевской бензопилы, она с торжественной важностью держала румяно испечённый высокий каравай. Внизу аршинными буквами красовалась надпись: Вас витають Вэлыки Харчи13, выше и правей, чуть меньшими буквами, неизвестным художником-каллиграфом на её высокой груди было выведено: И я тут був14.
Чистосердечно сознаюсь, для меня не совсем понятно, коим образом он смог запечатлеть своё рукодельное искусство (беря во внимание нешуточную высоту баннера) и что именно ловкий озорник хотел сказать этими немногими, но, очевидно, ёмкими словами: то ли то, что баннер довольно высок, но, несмотря на это, он исхитрился оставить на нём знак верхолазной своей сноровки, то ли... То ли, что эта замечательно выдающаяся грудь была ему коротко знакома при других, гораздо более занимательных обстоятельствах... тогда, летней лунной ночью... когда воздух нежен и тёпел, будто парное молоко...
Но есть ли нам до того дело? Поговаривают, что фотографический портрет на лицевом щите города принадлежит местной красавице Зоряне Взбрындбкевич, фигуре значительной и, не побоюсь этого слова, легендарной, по количеству любвеобильных воздыхателей, лёгких как тополиный пух и щедрых на заманчивые обещания в духе пани Марыси, той самой, которая, торгуя на углу протухшей рыбой, заверяет всех и сама истово в то верит, что из этой гнили: "Будэ файна юшка15."
Ещё люди болтают, будто местечковый голова16 часто любил понаведаться к красавице Зоряне, но храни тебя Господь, любезнейший мой читатель, предположить что-либо дурное о цели его посещений – нет, он захаживал к ней вовсе за другим… впрочем, о цели частых и укромных посещений, думаю, лучше тебе справиться у самого головы, мы же со своей стороны смеем только скромно предположить, что единственным побудительным мотивом могла послужить его, головы, истинно отеческая забота о жителях вверенного ему городка.
Многие могут возразить, дескать, знаем, из какого теста лепятся нынешние градоначальники, знаем-де их отеческую заботу, чем они дышат и о чём помышляют.
Не понимаю, отчего люди так суровы и несправедливы к этому тихому сословию, подозревая его чуть ли не во всех мыслимых злодеяниях мира, но, в свою очередь, смею тебя заверить, благоразумный мой читатель, наш голова был совершенно иного рода. Печать терпеливого смирения да почтенного трудолюбия неизменно присутствовала на его простом и всегда несколько грустно отрешённом обличье. Правда и то, иногда это состояние грустной отрешённости переходило в совершеннейшую дрянь щекотливой гадливости и тоскливого безразличия. Тем не менее, эти редкие минуты совестливого дискомфорта никогда не мешали голове отправлять свои должностные обязанности, будучи от природы человеком безупречно требовательным и исполнительным, он никогда не позволял этим внутренним чувствам вольнодумного нигилизма взять верх над понятиями служебного порядка и долга (то есть наш градоначальник иногда подворовывал, часто даже против своей воли, но всегда это делал лишь из соображений последовательной и принципиальной служебной порядочности).
Однако же и то, когда ему, голове, предстояло выступить перед городской громадой с подробнейшим годовым отчётом о состоянии вверенного ему городского хозяйства, казны и майна17, задумчиво отрешённое его состояние чудеснейшим образом превращалось в ласково предупредительное и попечительно деловое. Он преображался. Пред нами являлся муж, высокоумный муж, муж совета и державы. Это был Наполеон, положительно – Наполеон!
Поскольку наш голова был несколько лысоватым человеком, вначале он вытирал светлую пустошь макушки и темени аккуратно сложенным платочком (при этом пушок кое-где ещё остававшихся реденьких волосков в неизъяснимом удовлетворении действом мудрой бережливости и заботы весело и вольготно поднимался вверх), затем, по-отечески мягко и одновременно решительно, начинал всегдашним своим приязненным обращением: "Витаю вас, дорогэсэньки мои харчоиды18." Назвать жителей Харчей по устоявшимся нормам просто харчивчанами ему не позволял ни чин, ни истая его гордость неподражаемой самобытностью и неповторимой оригинальностью как самих Великих Харчей, так и всего, что было с ними связано (голова не без основания рассуждал, что харчивчане звучит почти как харькивчане19 – жители другого, также несколько известного украинского городка).
Далее, с чудным порывом святоотческого благочестия, в длинном, очень длинном, пестрящем совершенно фантастическими цифрами отчёте, голова, ловко обминуя неприятные вопросы о недостачах и растратах, пускал скупую, и оттого особенно трогательную слезу на скудость средств, на скверность погоды, на общее худое состояние дел в державе, на эгоистичную скаредность центральных властей, на мировой экономический кризис и, наконец, на капризно завышенный курс японской иены; из всего этого следовало одно, всегдашнее неутешительное, но неизбежно рятивнэ20 – что тарифы, подати и добровольные взносы в городскую казну и в дальнейшем будут безбожно расти, что "днив бильшэ ниж ковбасив21" и что городской громаде необходимо свыкнуться с мыслью о, увы, неизбежных "нэгараздах22".
Городская громада в лице отдельных депутатов поднимала из некоторых, отдалённых, углов сессионного зала глухой, не вполне вразумительный ропот недовольства. Подозревая в том лишь популистское желание блудных чад-депутатов покрасоваться якобинской славой многогрешной своей оппозиционности, голова от возмущения покрывался праведной испариной, лысина его начинала блестеть на свету ламп яркой выпуклостью сверкающей белизны, и, повторив несколько раз кряду: "Нэ робить публи'ку, шановни добродии23," – уверенным и давно отработанным жестом он решительно и поспешно закрывал заседание за полным одобрением депутатским корпусом его, головы, годового отчёта. Дабы поддержать авторитет вверенной ему власти и дать прочувствовать подчинённым в должной мере высокие к ней уважение и пиетет, наш Бонапартий незамедлительно покидал заседание. О! конница Мюрата могла позавидовать стремительной быстроте и тактической дерзости этого блестящего манёвра! Лёгкий пушок достохвальной лысины подобно оперенью индейского вождя победоносными волнами двигался в такт энергичных телодвижений гордо пробирающегося в междурядье градоначальника...
Не вижу причин, отчего бы можно было невзлюбить нашего голову. Разве что из одного, основывающегося на пустых слухах предположения, что все градоначальники слеплены из другого, отличного от нас теста и что это тесто изначально негодного и дурного качества... Впрочем люди болтают много совершенно несообразного вздора, так, к примеру, утверждают, что самогон бабы Рузи гораздо чище, полезнее и питательней самогона пани Фроси – что есть несомненная ложь, потому что у страждущих неодолимой тягой причаститься резко пахнущей сивухой, вне зависимости от того, чьей оковитой24 они скрашивали свой богатый событийным приключенчеством досуг, на следующий день одинаково раскалывалась голова, наблюдалась отчаянная изжога, изо рта несло невообразимой дрянью и задурманенный рассудок судорожно пытался понять, отчего в карманах наблюдается полное опустошение и отчего он, рассудок, ровным счётом ничего не помнит о несомненно ярких и эпохально значимых страницах означенного досуга.
К слову, о событийном приключенчестве: стоит, наверное, отметить, что гражданская архитектура поселений, подобных Великим Харчам, а в особенности некоторые свойства их надолго запоминающихся дорог, предполагают некую обречённую предрасположенность несчастных жителей именно к яркого рода событийному досугу. По частоте достопримечательных ухабин, ям и выбоин, по количеству ушибов, синяков и ссадин, коими неизменно сопровождается принудительное знакомство с этим дивом дорожно-строительного искусства, было бы слишком большой лингвистической вольностью называть дорогу – дорогой, но согласимся с давно устоявшейся традицией...
К тому же, замечу, и без того развелось на свете пишущих бездельников, которых хлебом не корми – дай только отыскать какую-нибудь червоточинку, какую-нибудь не стоящую внимания вздорную мелочь, какую-нибудь ничтожнейшую дрянь, а они и рады, а они, того гляди, уж и подхватят, уж и состряпают негоднейший пасквиль, уж разнесут и растрезвонят по всему миру. Нет же, любезный мой читатель, оставим это и будем говорить о неизменных прелестях и смиренной роскоши провинциальной жизни – тихо и мирно будем говорить о Великих Харчах, будем говорить о Юлиане Цибульке.
Однако следовало бы сразу сознаться, что Юлиан не был коренным жителем Харчей. Детство его прошло в Глухих Кутах – небольшой деревеньке, расположенной километрах в пятнадцати от Великих Харчей. С младенчества Юлик был слабым, малокровным ребенком, нежно привязанным к своей матери – Катерине Поцелуйко; отца своего, Василя Кваса, Зиновий не помнил вовсе. Знал только из неодобрительных отзывов родни, что был он музы'кой25, разъезжавшим по сельским весиллям26, что, как водится у музы'к, людей лёгких на подъём, легко и просто заводил дружбу с легковерными девушками из числа подружек молодой (свежими и краснощёкими, дышащими здоровьем сельскими дивчатами27), легко обвораживал их развязной новизной городского обращения, весело и легко наслаждался прелестями короткого романтического знакомства, легко и беззаботно обещал им скорых сватов, так же легко и беззаботно надолго оставлял наивную девушку в безнадежьи счастливого ожидания и в той же вечной своей разгульной весёлости вскоре вовсе забывал о её существовании.
О бывших своих пассиях Василь вспоминал только перед приятелями, с залихватской восторженностью смакуя своей гулливой удачливостью и именуя глупых девушек дивками28 и коровами. Одним словом, это как-будто о нём пелось в одной из коломыек29:
Той музы'ка начэ птаха, шо нэ сие и нэ жнэ,
Вин вэлыков скрыпков маха та дивок ...(гулять) вэдэ.30
Однако же Катерина, Юликова нэнька31, тихая женщина, всегда занятая делом и всегда находившая эти неотложные к исполнению дела, никогда не говорила об отце неосторожно дурного слова. Напротив, вспоминая не в меру любвеобильного музы'ку, его нейлоновую, с длинными клиновидными воротниками сорочку (невиданную по тем временам роскошь, для вящей сценической образности разукрашенную украинской вышивкой и блёстками), его небрежно расклешённые до невероятных размеров эластиковые брюки, волнистые, густые волосы, по моде того времени роскошными прядями спускавшиеся до самых плеч милого Василя, его пахнущие "Шипром" пышные усы и баки, его доверительный и насмешливый, впечатлеющийся в самоё душу взгляд – она благосклонно вздыхала и в грустной мечтательности о незабываемом ба'тяре32 опускала долу прекрасные и добрые свои очи...
Нет ничего удивительного в том, что наш герой, не знавший отца, сдружился с матушкиным братом – вуйком33 Степаном. Это был человек ни то ни сё, то есть человек, любящий выпить. Причём, когда вуйко выпивал, в нём с яркой убедительностью просыпался пылкий и похвальный дар красноречивой рассудительности и истинно философской, то есть витиевато отстранённой, умудрённости. И пусть слова, в неудержимом своём стремлении к свободе и выразительной законченности, иногда непостижимым образом сшибались и путались между собой, и пусть Степан, икая, натужно багровея и выпучив остановившийся свой взгляд, в мучительной прыти разогнавшейся мысли пытаясь сообразить, о чём он хотел поведать миру ещё минуту назад, иногда принуждён был внезапно прерывать глубокомысленно вдохновенную речь свою – всё равно он был неподражаемо оригинален и притяжательно велик.
Ни жинка34, ни дети его (а их у вуйка было семеро) не могли проникнуть прекраснодушной широты и размаха его умственных изысканий – у детей к вуйку Степану всегда были пошлые и низкие запросы: от игрушек и конфет у младших, до мопеда и денег у старшего, жинка же его, могучая и бесформенная женщина в изношенном пестрядевом халате с чем-то намотанным на голове, очень напоминающим невероятных размеров бесформенный тюрбан (тюрбан этот она носила всегда – вне зависимости от поры года, никто бы уж и не представил её без этой красочной детали, думаю, она не расставалась с ним и в ночи), не приветствовала философических экзерсисов чоловика35. Часто, в волнующе торжественную минуту открытия заповедных истин, она с бесцеремонным негодованием весьма пребольно таскала пьяного философа за чуб, чем несомненно наносила чудовищно непоправимый ущерб мировой мыслительной традиции в её извечном, самоотверженно рыцарственном стремлении постичь непостижимое, наглухо закрытое к познанию, постичь первоосновы, суть, самоё себя.
Впрочем, по признанию самого вуйка, в таком небрежении к себе виновен был, прежде всего, он сам. Женился вуйко, должно быть, по любви, тем более что самый факт любви тяжело было не угадать, глядя на благодетельно располневший и приятно округлившийся стан его избранницы. И всё бы шло хорошо, если бы не простодушное пристрастие Степана к яркой умудрённости да броской неожиданности егозливо находчивого софизма. С первого дня супружеской жизни философия, будто неугомонная любовница, пыталась вмешаться и по возможности подгадить его счастью. За весильным столом на вопрос молодой36, настойчиво пожелавшей похвалы любвеобильных комплиментов, на вопрос, подразумевающий признаний непомерно преувеличенного восторга, сердечного милования и восхищённого лиризма, на вопрос как она выглядит, Степан не устоял перед искушением и прямодушно сострил: "Як свыня в дощ37." От неожиданной Степановой дерзости молода гневно вспыхнула, метнула в его сторону тяжёлый, уничижительно испепеляющий взгляд и отложила глубоко во властную душу свою чувство мстительного презрения: "До циеи тварюки38."
Однако по прошествии малого времени, когда она понесла третьего ребёнка, это чувство несколько утратило актуальную свежесть взывающей к отмщению новизны. Впервые намотав на своей голове нечто похожее на тюрбан, весьма довольная дизайнерской находчивостью и самим результатом творческого эксперимента, вдоволь налюбовавшись в зеркальце на это, нечто монументальное и оттого несомненно удачное и ценное в её собственных, требовательных глазах рукодельного модельера, жинка Степана возжелала немедленного изумления воздыханно очарованного и удивлённо благодарного зрителя. На беду, в это время на глаза ей попался почти уже прощённый и реабилитированный чоловик, который возился в дальнем углу двора, неловко изображая род некоей хозяйственной активности и трудолюбивой домовитости (сам Степан, не подозревая о великом значении для себя и для всей своей будущности предстоящего испытания, с утра уже был несколько нетрезв, впрочем, не настолько, чтобы безвинно предаться сладостному для его души размышлению созерцательного философствования, но ровно настолько, чтобы беспокоиться об участи своего, и без того уже поредевшего, чуба).
На властный и требовательный, не терпящий проволочки призыв своей жинки: "Стэфко, а ну-но, ходь туткай39,"– Степан с замиранием сердца поспешил явиться незамедлительно. Он был откровенно изумлён величиной и формой странного сооружения, появившегося на голове его не в меру гневливой и скорой на расправу супруги. Но ещё больше сбило с толку новое и оттого непонятное выражение прекраснодушного самодовольства и мирволивого снисхождения, царившее на её непривычно разнежившемся и оживлённо зарумянившемся лице.
Заметив в Степане легко читаемые признаки смущённого замешательства и робости и совершенно удовлетворённая произведённым эффектом (растолковав его, впрочем, по-своему), жинка в эйфории упоенного самолюбия значительно вопросила: "Ну, кажы, як ты мэне любыш40?"– чем повергла чоловика в совершеннейшее недоумение. Степан всё никак не мог вдруг сообразить, что именно от него требуется и, подозревая каверзную двусмысленность неожиданного вопроса, лишь шмыгал время от времени раскрасневшимся своим носом, да с заискивающей преданностью недогадливой дворняги боязливо заглядывал в очи самодержной супруги (так Сирко, задавивший жирную соседскую несушку и в прилежном подобострастии усердного вассала выложивший лакомую добычу у ног хозяина, с простодушным непониманием изумления и испуга взирает на страсть как разошедшегося и бранящегося своего властелина).
"Ну, то як?41"– с силой вновь переспросила она, и во внушительной требовательности её настойчивого вопроса Степану явственно померещился некоторый оттенок скрытой угрозы. Струхнув не на шутку, он заблагорассудил, и вполне справедливо, что, очевидно, не стоит затягивать с ответом на нетерпеливый запрос суровой своей супруги. Однако отвечать что-либо определённое, то есть, покривив душой, слегка солгать, не позволяла самомнейная горделивость издавна взлелеянных мечтаний о причитающейся ему, Степану, харизме отрешённо умудрённого стоика. И потому благоразумный философ прибегнул к маленькому, но впрочем невинному, лукавству – где-то подспудно сознавая вину свою перед жинкой, Степан решился немного сподличать и в порыве покаянного примиренчества, с показным негодованием заклеймить всё то дурное и бесчестное, что только мог в себе предположить: "Я? Я люблю тя... Як, як…42"– не находя очевидно достойных слов для выражения всей нюансовой многосложности посетившей его мысли, он запнулся на мгновение и вдруг радостно нашёлся: "Як свыня болото!43"
Добрый мой читатель, стоит ли подробно объяснять, что такой ответ вовсе не удовлетворил чувствительной и возвышенной натуры его супруги. Напротив, он произвёл на неё странно будоражащее и несколько шумное действие. На призывный крик, некстати поднятый жинкою, сбежалась вся её родня: бабка, тётки, братья, нэвистка44, тётка нэвистки, швагро45 Марьян и соседка, всегда докучно сварливая и поучительно всем недовольная, пани Василина. В поднявшемся орном крике бедный вуйко забился в угол и с тоскливым предчувствием неизбежного перепугано соображал: будут ли его нынче таскать только за чуб или же ещё и за' уши?
После злосчастного происшествия жинка отзывалась о вуйке неизменно уничижительным: хрунь и бэздара46, вуйко же Степан, не переставая по-прежнему каждодневно причащаться чвэрткою47 доброй горилки48, первый стакан, скрепя сердце, неизменно предварял ободрительным напутствием: "И нэхай подуриють вси жинчэни родычи!49"
Для справедливости, нужно бы сказать, что Степанова жинка была очень добра и благосклонна к Юлику, всегда угощая его вкусно пахнущим черносливом и сушёными грушами, но в глазах юного Юлика дядька выступал неизменным и неоспоримым авторитетом; Степану же было приятно изъяснять свои соображения пред пусть малочисленной, но всегда молчаливо очарованной и искреннейше преданной аудиторией в лице малолетнего его нэбожа50
Особенно замечательны их беседы бывали по весне, в тени цветущих вишен и яблонь обширного Степанового сада (сам Степан с некоторым блаженным воодушевлением называл это место Ликеем). Яркое солнышко, пробиваясь весёлыми лучами сквозь свежесть клейкой листвы и девственно белого цвета, причудливыми зайчиками играло на нежной зелени густой муравы. Всё цвело и благоухало, радуясь возрождению новой жизни и щедро засыпая лепестковым цветом траву и широкую, прогретую ласковым солнцем деревянную скамью.
Умиротворённый философ и жадно внимающий ему ученик усаживались, вуйко начинал вещать (вначале раздумчиво и важно, будто смакуя словом, степенно жмурясь и закатывая полузакрытые свои глаза); он говорил о том, что все женщины делятся на два сорта: крашеные и все остальные, что, впрочем, и из этих двух сортов "нэма що выбраты51", потому что уси жинки рано или поздно стають видьмамы52. Что дивчатка53, лет до пяти-шести, ликом и нравом – "чысти янголятка54"; что после, как пойдут в школу и, пообвыкнув, приживутся среди подобных им созданий, у них начинают незаметно, но верно, расти маленькие рожки – но всё равно, в этом возрасте они ещё прелесть как милы; что после, лет до двадцати – двадцати трёх, у них уже иногда (у кого больше, у кого меньше) проявляется скверна натуры: они уже могут плутовать, хитрить, обманывать, завидовать, подличать и, обольщая, невидимо расставлять соблазнительные и губительно прочнейшие сети (не один добрый козак55 пропал, попавшись в тенета бабских капризов, своеволия и мерзости), для этого природа щедро наделила их набором совершеннейшего инструмента: обольстительные ножки, нежные ручки, смазливенькие личика (всякие там губки и щёчки, ямочки, реснички, носики и бровэнята56) – но, впрочем, подлая и скрытная жиноча натура в этом возрасте не слишком ещё показывает себя, прячась за пленительнейшими приёмами слёзной хрупкости и ранимой беззащитности. Затем, добившись своего и оженив на себе невинную христианскую душу, ци вампиры57 наконец-то сполна просыпаются и начинают (вначале исподволь и слабо, но чем дальше – тем сильнее и ненасытнее) пить кровь свого чоловика. Годам к тридцати пяти вси жинки – уже зухвалэ, нэвыправнэ стэрво58, а к пятидесяти – сущие ведьмы.
– Так, так – видьмы,– повторил для пущей убедительности вуйко, весьма довольный собой и стройным ходом сегодняшней, удачно сформулированной и безупречно изложенной философской мысли.
Малолетний Юлик, у которого от ласкового весеннего солнышка появилась лёгкая испарина и ко лбу прилипли светлые волоски мальчишенского чубчика, выслушав с открытым ртом эти достойно многомудрые речения деревенского эпикурейца, наконец сглотнул и, вновь почувствовав приятный привкус сладко-кислого чернослива, спросил полушёпотом:
– Вуянка – тэж видьма?59
– Вуянка?– вздрогнув, недоумённо переспросил вуйко Степан и пугливо оглянулся вглубь сада...
Стоит ли подробно изъясняться о значении, которое имели эти уединённые собеседования для Юлиана. Начиная с ранних лет отрочества, особенно при взгляде на своих нестерпимо шумных и дерзких одноклассниц, он начал задумываться о природе и привлекательной силе женского начала, о роли и скромном месте мужского начала и о его скорбной, зависящей от многих случайных, а порой и никчёмных обстоятельств участи.
Однако же в школьные годы глаза заинтересованных сверстниц никогда не были обращены в сторону Юлиана с одобрением благоволивого внимания и ласки. Скорее, наоборот, по его незатейливой простоте и некоторой безответной даже робости сверстники находили уместным посмеяться и, подразнив, вконец разобидеть тихого и смирного Юлика. Сам же он всегда очень остро чувствовал нарочитую и мнимую несправедливость, зачастую и сама мелочь обиды являлась перед ним в преувеличенно несчастных и горестных тонах, на многие дни отравляя его существование неотступной и кислой гримасой.
К учёбе Юлик был холоден, матушка не раз говаривала, что кныжка йому смэрдыт60, товарищества он чуждался, забавы и шутки (часто недобрые и пустые) обыкновенно распространённые между шалунами сверстниками были чужды и неприятны ему, и поэтому вскоре он невольно очутился в суровом изгнании добровольного затворничества. Но и в самом этом, почти полном, затворничестве Юлик находил удовлетворение и умел себя занять. У него была страсть, занимавшая его всецело, страсть, забирающая всё свободное время и внимание, страсть, граничащая с упоенным вожделением ненасытного любовника – страсть к собирательству…к собирательству конфетных обёрток.
Согласимся, рассудительный мой читатель, что ни тебе, ни мне недостанет трудолюбивого умения и терпеливого задора, чтобы сколь-нибудь долго и успешно посвящать свой досуг столь важному и ответственейшему занятию. Тяжело предположить все трудности и даже опасности, таящиеся на пути кропотливого собирателя: ежедневно в руки Юлика попадало пять-шесть вкусно пахнущих новых обёрток, ежедневно вся коллекция с особой осторожностью и благоговейным вниманием была просматриваема и редактируема (для своих ценнейших приобретений Юлик склеил специальный альбом со множеством удобных карманчиков), содержимое аккуратно изымалось и с тщательной подробностью сверялось на возможное наличие экземпляров подобных вновь поступившим. Затем происходил пристрастный отбор лучших из них по сохранной свежести бумаги и яркости рисунковых на ней колоров. И только тогда, после долгого процесса осмотра, сличения и отбора, насытясь зрелищем ему одному доступных богатств, счастливый и благоволиво умиротворённый, Юлик осторожно и неспешно вновь распихивал всё по вместимо надёжным карманчикам заветного альбома. Сам альбом, заботливо обёрнутый материнским платком, с мерами величайшей предосторожности был помещаем в потайной угол крэдэнса61, где о его существовании, за стопкой тарелок и горкой высоких глиняных чашек, почти никто не догадывался. Боясь быть осмеянным бесчувственным товариществом своих сверстников, Юлиан никогда и ни перед кем не сознавался о своём увлечении.
Вообще же, за что бы Юлик ни брался, во всём он руководился внутренними, принятыми в исключительное и обязательное пользование, правилами скрупулёзной дотошности и почти универсальной мелочности. Правда и то, что эти правила заставляли Юлиана производить почти титанические усилия по обдумыванию предстоящих свершений и подробнейшей подготовке к ним, случалось и так: самое обдумывание и подготовка настолько его утомляли, что до самого процесса манипулятийного действа он так и не приступал. Охладевал он настолько, что после ему зачастую уже недоставало ни сил, ни охоты прибрать великое множество необходимейших и ещё большее количество вовсе бесполезных вещей и инструментов, в процессе подготовки заботливо снесённых Юликом в кучу и терпеливо дожидающихся своего часа.
По окончании восьмого класса в один из летних тихих вечеров к матушке Юлика явился задумчивый и торжественный, то есть выпивший в разумных пределах возможного, вуйцю62 Степан. После важного и долгого молчания, с трудом подыскивая приличествующие слова и потому несколько побагровев, он значительно наконец произнёс:
– Касю, рыхтуй хлопця до наукы – з нього будуть люды.63
Как в воду глядел добрый вуйко – было решено, что Юлика определят в Великие Харчи образовываться на чоботаря64.
О счастливое время вольготного студенческого бытия! О даль и ширь, открывающиеся пред беззаботным взором самонадеянной юности! О свежесть и новизна полной прекраснодушных надежд и сокровенных чаяний, молодой, только начинающейся жизни, не отравленной ещё циническим холодом опыта и чёрствой деловитостью бессердечного расчёта!
В Харчах одиноко жила отцова сестра – стрыйна65 Стефа; она жила в третьем этаже угловой пятиэтажки, той, что по чудной прихоти творцов архитекторов одним крылом нависла над обрывом неглубокого карьера, из которого находчивые местные жители брали для хозяйственной потребы очень мелкий и добрый песок, другим же крылом, причудливым крюком неправильной формы изогнувшимся в сторону дороги, почти вылезала на проезжую часть этой самой дороги, отобрав добрый кус тротуара и оставив для недоумевающих пешеходов узкий проход в роде фермопильской тропинки.
Впрочем, это место было местной достопримечательностью и хорошо знакомо очень многим харьчеедам, а особенно тем из них, кто поздней уж порой, добрячэ хыльнув66 бочкового пива и не поспевая домой для доверительно задушевного собеседования со своей сердобольной супругой, облюбовал это романтическое место, предпочитая здесь, именно здесь и неизменно здесь справлять мучительным и несвоевременным позывом напоминающую о себе малую нужду. Делали они это и позже, будучи совершенно трезвы, лишь по старой памяти былых питейных подвигов и в почтительном ознаменовании беспримерно возвышенной героики этих немеркнущих свершений.
Братья наши меньшие, местные четвероногие (коты и собаки всех сортов, размеров и окраски), пробегая мимо, также не отказывали себе в удовольствии отметить своё присутствие у этого молчаливого обелиска величественному народному духу да неисповедимой его славе и силе.
К слову заметим, что праведное миролюбие жителей Великих Харчей досягало до невиданнейших высот снисходительного гуманизма – четвероногие чувствовали себя совершенно вольготно в любом из закоулков этого достойного городка, то есть бродили, спали и гадили эти создания совершенно свободно и непринуждённо, повинуясь лишь им одним хорошо знакомым законам, правилам и уставам.
Часто можно было видеть как чиновники городской администрации, с деликатной осторожностью и невольным почтением толпясь у ступенек ратуши, аккуратно обходят стороной привыкшего здесь почивать преогромного кобеля Кота, серьёзный вид которого уже внушал безотчётный страх и неизгладимое впечатление, но который был, по совести сказать, безобиднейшим из созданий, страсть как любящим кусковой сахар и пристающим к человекам единственно из невинного желания – заполучить этот заветный кусочек. Кусковой сахар служил единственно достойным к рассмотрению пропуском и обладал в глазах Кота несомненным признаком благородной состоятельности и почтенной благонадёжности входящего. Беда же была тому, кто по неведенью, забывчивости или из злого умысла преднамеренной скаредности пытался прошмыгнуть без уплаты этой малой пошлины. Скупердяи и сквалыжники вычёркивались памятливым Котом из почётного списка обласканных его высоким покровительством, и их ждала неминуемая опала, выражением которой был недоверчивый взгляд и нередко даже недовольное глухое ворчание четвероногого сибарита.
Одним словом, Юлиану-студенту посчастливилось поселиться в месте достойном и легендарном. Учёба, благодаря покровительству и связям тётушки, давалась ему легко, особенно же преподаватели ценили в Юлике тихий нрав и отстранённое неучастие в шумных шалостях вольнодумных его сотоварищей. Очень часто, несмотря даже на посредственность знаний, что откровенно было не в диковину среди учащихся, он был выставляем в пример и подражание. В конце концов Юлиан благополучно окончил обучение и вышел в свет с весьма смутными и приблизительными соображениями о том, чему и как его обучали, чему обучили и чем ему, собственно, предстоит заняться...
Стрыйна – пани Стефа, была уж в преклонном возрасте, часто нездорова, и потому по окончании армейской службы племянник вернулся в Харчи присматривать за тётушкой. При её же содействии Юлик был определён в единственную в городке сапожную мастерскую. Здесь начинающий, но подающий вельми большие надежды, чоботарь Юлиан Цибулька попал под опеку старшего из чеботарной артели, практического её руководителя и талантливейшего организатора артельных попоек – Казимира Тадеевича Гуля.
Казимир Тадеевич был звездой на ярком и славном горизонте местечковой чеботарной практики. Все заказы, просьбы и даже скромные подношения подличающего клиента, пытающегося поддобриться и заполучить пораньше свой заказ – всё это проходило через руки, уши и уста неумолимо сурового Казимира.
Низенький и вертлявый Казимир Тадеевич в своей полуподвальной мастерской, казалось, был вершителем судеб всего несчастного человечества, самовластно решая, кому отдать предпочтение в очерёдности и следует ли при этом акцентировать какое-либо внимание на собственно качестве починки. Ни он сам и никто из его товарищей чоботарей никогда не позволяли унизить и уронить своего высокого искусства – признание вины перед клиентом считалось тягчайшим преступлением и приравнивалось чуть ли не к цеховой измене.
Напротив, считалось не зазорным, похвальным и даже почётным уличить клиента, придраться к его доводам, выставить его ничего не смыслящим вздорным склочником и, вконец запутав, заломить баснословно невиданную цену за самую вздорную мелочь и дрянь, придавая именно этой мелочи и дряни значение первостепенства и неотложной важности.
Всё это Казимир Тадеевич (чоботари, бывшие с ним на короткой ноге, именовали его запросто Казик), всё это Казик называл: "Маты свои гоно'ры67,"– и было видно, что этой фразе он, улыбаясь и широко обнажая картинный ряд крупных зубов-красавцев, придаёт очень большое, неординарное звучание, вкладывая в неё особый, нарочито глубинный смысл, по крайней мере произносилось это с картавой, торжественной важностью самолюбивого апломба и значимости.
Однако же отметим для въедливого читателя, охочего, чтоб ему донесли о рассказываемом предмете всю подноготную, передали ничтожнейшую подробность, на которую сам, проходя мимо, он не то что не взглянет, но, наверное, побрезгает и плюнуть порядочно – отметим для этого любезного читателя, что так радушно и широко Казимир Тадеевич улыбался всегда, даже когда выговаривал клиенту с фигурой Аполлона пренеприятнейшую новость о его, ни к чему не годных, кривых ногах, которые-то можно именовать ногами лишь по одному – тому, что оне выросли из всем известного, всем преданнейше служащего и всеми насмешливо презираемого места, а в остальном, судя по негодной изношенности принесённых черевиков: "Цэ нэ ногы – цэ копыта,68"– Казимир Тадеевич любил, когда гострэ словэчко колэ сэрдэчко69, а особенно ввернуть в строку выражение едкое и ярко броское из живого народного лексикона.
Далее следовал многократно пользуемый приём успокоения шановного добродия70 усерднейшими уверениями, что даже на такие "копыта", благодаря высочайшему профессионализму и филиграннейшей технике работающих под началом Казимира хлопцев, обувь подлежит восстановлению. После следовала сущая безделица – называлась доступно малая цена, цена, сравнимая лишь со стоимостью новой пары. Обескураженный и сбитый с толку посетитель, совершенно не успевая собраться с духом и дельно что-либо сообразить, робко соглашался, уповая лишь на честность и мастерство хлопцев, мужественно склонившихся над подобными же возрождаемыми из небытия черевиками.
Это ма'стерское подведение клиента к соглашательской мысли о именно необходимой верности предлагаемой цены настолько стало обыденным и привычным, что никто уж не обращал особого внимания на витийственный эквилибрисм хитроумного Казимира. Только кривоглазый чоботарь Илько Блоха, сидящий под репродукцией вангоговских башмаков, всякий раз, заслышав непомерную цифру платежа, удовлетворённо крякал и с каким-то бешенством упоенного восторга вдохновенно и сильно вонзал шило в подошву разлезшейся туфли.
Репродукция Ван Гога была, кажется, единственным украшением среди суровой обстановки чоботарни. За многие годы сидения над прохудившейся обувью сапожных дел эскулапы полюбили и свыклись с этим шедевром мирового малеванья. Полюбили настолько, что всякий из них, в качестве знака несомненного почитания, находил нужным погасить недокурок на близкой сердцу репродукции. Оттого ботинки голландца выглядели ещё больше неопрятно и жалко, то есть смотрелись правдоподобней и убедительней, своим видом отдалённо приближаясь к яркой красочности харчевских черевиков-инвалидов, сваленных печальной кучей в противоположном углу чоботарни.
На маленьком и запылённом оконце полуподвала можно было ещё приметить довольно разросшийся и столь же запылённый и грязный куст алоэ, но, уважая читательские соображения о том, что достойно любопытного рассмотрения, а что такового рассмотрения вовсе и не достойно, не посмею причислить этот куст к предметам утончённым и ласкающим образованное око любознательного читателя. Куст, всеми позабытый и никем не поливаемый, был предоставлен самому себе и рос в дикораздольной своей вольности на диво разложисто и буйно.
Впрочем, добрый мой читатель, я бы хотел немного выправить свой что-то слишком разгулявшийся слог (пора, пора мне быть умней!) и уменьшить неблагоприятное впечатление, производимое этим повествованием. Довольно нам петь оды Силенам да Бахусам, сатирам и вакханкам да будоражить пугливое воображение картинами необузданной разнузданности и пьянства. В заведении, курируемом Казимиром Тадеевичем, было принято своё, совершенно особенное, отношение к бражничеству. Нет, оно не было под строжайшим запретом, но и просто пьянство – не поощрялось. Единоличное пьянство не поощрялось вовсе. Всё должно было происходить с тщательнейшим соблюдением некоторого негласного ритуала, согласно давно установленных правил и приличий.
Ах, как беззаботно легко и просто вести рассказ о Букингемском дворце и его устоявшихся многовековых традициях. Здесь наперёд всё известно, каждый шаг королевского гвардейца выверено точен и предсказуем. Отступи он на ярд, на ничтожнейший дюйм от прописанного и всем сызмальства известного регламента – это уже неслыханно и недопустимо, чуть не дерзость, чуть не преступление; если же и случается казус мелкого нарушения, казус ничего не значащей оплошности, забвения мельчайшей, пошлейшей буквы викторианских уставов, то все уж это знают и видят, всем уж есть дело до несчастного гвардейца, все уж спешат показать свою осведомлённость и ткнуть в его сторону пальцем: "Ату его, ату!"
Меж чоботарей (дабы не допустить кривотолков и зависти к вакхическим успехам собратьев по цеху) было условлено: пить только сообща и только после работы. Пили обыкновенно столько, сколько позволяло собственное соображение о мере допустимого (то есть чаще всего пили до низложения риз). Но самое главное – пить можно было только в строго определённые дни, для выпивки был важен повод, причём во внимание не принимались какие-нибудь надуманные и малозначительные поводы, какие-нибудь четвёртые дни поминок или, ещё хуже и гаже – тёщины именины. Нет, повод долженствовал быть важным и знаменовать собой событие судьбоносной, эпохальной значимости. Таким образом соблюдалось приличие и поддерживалось некоторое послушание воле коллективного разума и лично Казимиру Тадеевичу, как последовательному и принципиальному выразителю этой воли. Правда и то, что поскольку к узаконенным дням относились все дни державных свят71, дни церковных праздников, последний рабочий день недели, а также обширный список хлопцевых дней рождений и именин, то праведно пить горилку выпадало почти всегда. Сам Казимир Тадеевич, чувствуя в иные дни вкус невыразимой дряни во рту, понимал, что дал с выпивкой лишку и что хлопцы вконец разбалова'лись.
Тогда на выпивку накладывался длительный карантин, на упоминание о блаженстве коллективного бражничества возводилось непреодолимое табу, Казимир же Тадеевич, болезненно кривясь и глубоко вздыхая, скраивал препакоснейше гнусную рожу и в очередное черпал источник глубинного вдохновения в народной присказке:
– Господы, за що Ты мэнэ караеш: чи я горилки нэ пью, чи я жинки нэ бью, чи я цэрквы нэ мынаю, чи в корчми нэ буваю? Вбый тя трясця, дзуськи, зась! Смолы вам, а нэ горилки.72
Хлопцы обречённо склонялись над жалко искалеченными черевиками и туфлями, шлёпанцами да босоножками, и лишь недовольно разобиженный Илько Блоха, не смирившись с Казиковым своеволием, ещё долго и надоедливо бурчал в своём углу, отпуская в адрес Казимира недопустимо сальные едкости:
– Ты ба, за той малэнький пшык та й пидняло такий вэлыкий крык.73
Но даже это малое и слабое проявление недовольства было немедленно подавляемо беспощадно праведным Казимиром Тадеевичем:
– Чого баньки' вывалылы? Брэхалы його батька диты! До роботы!74
Однако период взаимного неудовольствия и утомительного постничества длился недолго и оканчивался шумнопохмельным примирением, всегда искренним и чудным. Умилённо расчувствовавшись, полупьяные Казимир и мастеровые его хлопцы по общепринятой традиции горласто и натужно пели лиричных украинских песен, столь уместных и обычных в задушевно тесном застолье, клялись в вечной дружбе и взаимном уважении да, бережно поддерживая друг друга, выползали наконец из полуподвала майстэрни75 на Божий свет. Здесь всякий из них, радостно светясь и улыбаясь, находил невероятное удовольствие сообщить о мере своего личного опьянения (вероятно, эта мера была равнозначна чувству взаимного уважения и товарищества, окончательно овладевавшему к тому времени умом чоботарей).
Не говорилось грубо и необразованно: "Я пьяный,– или,– я налызався, як свыня76,"– но культурно с приличием выраженья, свойственным исключительно харчевским чоботарям: "Сьогодни сыльно штормыт,77– или же,– я осидлав хвылю у сим балив78." И лишь неугомонно радостный Илько, совершенно презирая правилами чести и совести, истово клялся будто: "Сьогодни дэвять балив, або навить цунами79,"– что, несомненно, было бессовестной ложью, ибо при столь сильной волне, думаю, читатель согласится со мной, приступы морской болезни не давали бы Ильку повода к широковещательному веселью...
Сам изволишь видеть, многоопытный мой читатель, что в начале своей карьеры Юлику посчастливилось попасть под патронат человека влиятельного и достойного. Казимир же Тадеевич, охотно взяв на себя роль попечительного наставничества и явившись чуть ли не духовником молодому подмастерью, постарался подробнее и скорее посвятить его во все тайны многотрудного ремесла. Именно благодаря ему Юлик познал азы совершенства – как приточить подошву и разлезшиеся берцы так, чтобы служили они чуть долее гарантийно установленного срока (считалось верхом мастерства, когда озадаченный клиент являлся со злополучной парой сразу по окончании этого термина).
Ещё Казимир Тадеевич по доброхотливой своей приязни втолковал Юлику самое заветное и заглавное из того, что должно знать уважающему себя чоботарю, без знания чего стыдно, да и попросту неприлично, даже и взглянуть в глаза клиенту – собственно знание сути, природы всегда нетерпеливого и редко благодарного клиента. По словам Казимира, опасаться следовало клиента-пана, клиента, который, благодаря своему чину, положению или просто из вздорности характера, всегда мог и рад был жалобой, невыгодным отзывом, и даже, опираясь на своё влияние, даже прямым действием нагадить мастеровому люду:
– Паны, як ду'рни – що хотять, тэ й роблять,80– говорил о них Казик. С остальным родом заказчиков он предлагал особо не церемониться и вести себя с ними согласно обстоятельств собственного настроения и душевного расположения.
Вся тонкость состояла исключительно в одном: определить с первого взгляда принадлежность клиента к касте панов, касте почитаемой и требующей особо деликатного обхождения. Не раз, указывая глазами на очередного посетителя, Казимир Тадеевич говаривал:
– Выдно пана по халявах,– или же напротив,– взявся пид боки, та й думае, що пан.81
Но особое неблагорасположение у Казимира вызывали люди ухватками, преувеличенно вежливой манерой обращения (исключительно на вы), мягкой ранимостью деланого и всегда страдательного взора, печальной очарованностью чистоплюйно интеллигентных и нарочито умных лиц, стремящиеся показательно отличиться и выделиться в нечто особенное и панькуватэ82. Обыкновенно их появление Казимир Тадеевич сопровождал предубеждённо недовольным:
– Тьфу, вэлыкого пана цяця,– или даже осуждающим,– всяка тюлька корчить з сэбэ осэлэдця,83– но поскольку эти по-интеллигентски чистоплюйные тюльки из кожи вон лезли, чтобы подчёркнуто сохранить дистанцию между собой, носителем неких умозрительно значимых интеллектуальных начал, и низким (в их глазах) племенем чоботарей, но поскольку эти деланые интеллектуалы по обыкновению были голи як пляшка, но имели гоно'ры, як в ляшка84, но поскольку обувь, приносимая ими, как правило, была нечиста и имела страдательный вид последней разбитости и крайней нужды, то неизменно об этих людях с искреннейшим негодованием было провозглашаемо:
– Гордылася свыня, що об панський плит чухалась85,– и несчастные их туфли, по давно заведённой и твёрдо устоявшейся традиции, ещё долго дожидались своей очерёдности, немилосердно припадая пылью в дальнем, всеми обходимом углу мастерской.
Юлиан был чрезвычайно доволен переменами происшедшими в его судьбе. Перспективы, открывающиеся пред ним, были заманчиво многообещающи, карьера складывалась удачно и сулила блестящее продолжение, небеса благоволили ему, звёзды выстраивались в том дивном порядке, который знаменовал счастливое предначертание во всех, положительно всех, началах и который меж людьми завистливо именуется фортуной.
Поработав несколько лет на многотрудном поприще чоботарства, Юлиан совершенно освоился с правилами, условностями и тайными знаниями этого сакральнейшего из искусств. Его уже не смущали ни суровая строгость неписанных правил и уставов мастерской, ни крайняя негодность приносимой обуви, ни великое разнообразие мелькавших пред ним ликов и профилей беспокойного клиента (смотрелся ли этот клиент несвежей тюлькой, оборачивался ли самодовольно жирной и невесть что возомнившей о себе сельдью или же просто вылезал пред ним немытым моветоном свинского рыла).
Ещё через некоторое время упокоилась у Бози стрыйна86 Стефа. Под сиплое пение: Со святымы упокой87 добрая тётушка достойно и мирно была предана земле, Юлик же остался полновластным наследником халатов, капотов, довольно потёртой старой мебели, а также малометражного её жилья. Со временем наладилось спокойное и ничем не примечательное бытие застоявшегося в холостяках чоботаря.
Ввечеру, вернувшись с работы, Юлиан, по обыкновению, неспешно и плотно ужинал (ужин его состоял из продуктового набора местного гастронома), пребывая почти всегда в добром расположении духа, со смаком заедал всё это преогромной и обильно посыпанной солью луковицей да краюхой ржаного хлеба и, замечая по приятному бурчанию переполненного желудка, что уж теперь-то он, должно быть, точно сыт, чувствовал непреодолимое расположение к занятиям культурным и утончённо образованным, под стать культурной и разносторонне развитой своей натуры.
Можно ли без кроткого умиления и истинно поэтического воодушевления, можно ли без вдохновительного лиризма описать невинный и тихий досуг великохарчевского чоботаря? Отдохнув и с задумчивым удовольствием поковыряв в зубах заточенной спичкой, смешливо улыбаясь при воспоминании о какой-нибудь сегодняшней бестолковой тюльке, которую таки заставили ждать свои сандалии не два, а целых восемь дней, Юлиан подходил к заветной высокой антресоли; оттуда осторожно изымался предмет его чаяний и душевного отдохновения, предмет, с издетства ценимый и особо оберегаемый – с неизъясненным благоговением он доставал старый, изрядно располневший и местами разлезающийся альбом, который, казалось, являл собой полное собрание всех когда-либо существовавших конфетных обёрток. Фантики всех мыслимых, да и немыслимых размеров, сортов и расцветок, в строгом соответствии с одному ему, Юлику, известной ранжировкой плотненькими стопочками лежали по выпирающим кармашкам; казалось, невозможно отыскать что-либо новое и необыкновенное, что-либо яркое и неординарное, что могло бы своей новизной и неординарностью поразить и обратить на себя внимание счастливо искушённого Юликового сердца.
Ему чрезвычайно льстила и очевидно была приятна самолюбиво тщеславная мысль об исключительной полноте и, возможно, неповторимости его коллекции. Удобно устроившись на тяжко кряхтевшем потрёпанном диванчике, с особо неспешной деликатностью переворачивая листы своего драгоценного альбома, он вспоминал над привлёкшими его внимание обёртками, когда, где и каким образом они попали в его руки, что с ними связано и было ли при этом им, Юликом, съедено ценное содержимое этих вкусно пахнущих фантиков. Все эти воспоминания были исключительным образом трогательны и милы для счастливо воодушевлённого Юликового воображения.
Наконец уставший и умиротворённый, в блаженном ожидании завтрашнего дня он откладывал свой пухлый альбом в сторону, расстилал на том же диванчике всегда сильно накрахмаленную свою постель, раздевался и, сложив одежду аккуратной стопочкой, залезал под байковое одеяло; здесь он молился простосердечно и набожно, трижды повторяя "Отче наш...", и, свернувшись удобным калачиком, засыпал...
Иногда же порядок тихих и мирных его досугов был нарушаем чудесным образом – в руки радостно возбуждённого собирателя попадала какая-нибудь раритетная диковинка, какая-нибудь до того невиданная им обёртка, которая уже на весь вечер занимала внимание и всечасно притягивала взоры очарованных его глаз. Вначале она внимательнейшим образом рассматривалась под невероятно яркой настольной лампой, Юлиан несколько раз кряду переворачивал её со стороны на сторону, цокал языком, часто и энергично растирал щёки вспотевшими ладонями и наконец с особой торжественной осторожностью специально приспособленным пинцетом поднимал противу яркого света вверх. Дух захватывало, сердце, нещадно колотясь и ускоряясь, казалось, готово было вовсе выскочить из груди, но вдруг, как бы обрываясь и пугливо замирая, жалобно ёкало и заходилось какой-то сладостно щемящей и невыразимо приятной нотой упоенного восторга разливаться по всему телу – пред Юликом был новый, ранее ему не встречавшийся фантик! Теперь уже во весь вечер невыразимо счастливому коллекционеру только и было заботы, что вновь вернуться к низенькому журнальному столику да при свете яркой лампы насладиться захватывающим зрелищем уникальной находки.
Так в захолустной глуши невинно и тихо протекала ни на что не претендующая и ничем не примечательная жизнь неизвестного чоботаря средней руки Юлиана Цибульки. Однако, рассудительный мой читатель, взгляни внутрь себя: смеем ли осуждать его? Не то же и наша с тобою жизнь, не то же и жизнь любого из человеков, лишь по привычке к нелепости самообманного обольщенья, лишь из каприза детского недомыслия, безумно возомнившего ценную значимость и неповторную оригинальность собственного своего жалкого существования...
Шло время, старел Казимир Тадеевич, седел и старел Илько Блоха, старели и самые Великие Харчи, после удачного реформирования многими градоначальниками придя в совершеннейшую запущенность и упадок. Теперь наш главный герой предстаёт уже не безусым юношей, исполненным благородных порывов и мечтаний, не наивным и легковерным начинающим подмастерьем, с открытой улыбкой чистосердной простоты безбоязненно и прямодушно смотрящим в беспредельную даль светлого будущего и обличье привередливого клиента, но видавшим виды сорокалетним чоботарём, сравнивающим самоё человеческую жизнь с судьбой вон того замшевого мокасина, бывшего красавца и щёголя, теперь же разбитого и бессмысленного инвалида, нелепо лежащего под Юликовым станком да дожидающегося последней его, Юлика, милости – когда-де он поборет лень да, собрав ни к чему не пригодные обноски ботинок, сапог и туфлей, путающихся под ногами по самым неожиданным и недоступным местам мастерской, прихватит в том числе и нашего замшевого приятеля да и вынесет весь этот хлам в мусор.
Многое изменилось вокруг Юлика, многое, не успев как следует толком расцвести, уже потускнело и застарелось, многое и вовсе, не успев измениться и постареть, отошло за ненадобностью; точно так же сообразно времени не остался неизменным и наш герой. Теперь взорам трепещущего клиента являлся молчаливо серьёзный, не поднимающий глаз сапожник с большими залысинами на всегда опущенной голове да плотно застёгнутыми рукавами на кистях неторопливых рук, и неизменным, аккуратно подпоясанным кожаным фартуком вокруг слегка полнеющего стана. Ничто не выражалось на всегда склонённом лице его, когда ровным движением он привычно обтачивал только что подбитый каблук, точно так же ничто не выражалось на нём, когда, не поднимая взора, ровным голосом, без дальных преамбул он тихо запрашивал неслыханно заломленную, чёрт-те знает какую цену за тот же самый добротно обточенный каблук.
В один из добрых вечеров уже знакомых читателю цеховых застолий Казимир Тадеевич, загрустив как-то по-особенному, проникся чувством почти отеческой заботы о прекраснодушной будущности своего повзрослевшего подопечного. Мастеровой люд как раз оседлал волну силой в три – четыре балла и потому минута для задушевного собеседования представлялась Казимиру как нельзя более уместной и подходящей. Начал он как всегда издалека и с привычно иносказательного полунамёка – выпив добрую чарку оковитой и любуясь гранёными боками стекла против мягкого и приятно приглушённого света невероятно загаженной мухами лампочки, вспомнил, как добре пили горилку деды козаки, как после добре гуляли их сабельки по небритым и бритым шеям всегда неправедно виноватых и неугомонно подлых ворижэнек88, как цветёт пышным цветом преданий и песен немеркнущая и громкая их слава и, наконец, о том, как беспощадно и невозвратно быстро летит неблагосклонное к тщетным человеческим трудам и помыслам время.
Между прочим невзначай вспомнил и о том, как впервой, ещё неумелым и неловким подмастерьем, Юлик появился в чоботарне и, по всей видимости рассудив, что предисловие вполне удалось, перешёл к самой сути полюбившейся ему мысли:
– Юльцю, ты знаешь, що баба бэз дида – як борщ бэз хлиба, а годи вже й казати, що дид бэз бабы – як чоботарь бэз лапы.89
Заметив на оживившемся Юликовом лице движение заинтересованного внимания, безбоязненно и прямо Казимир продолжал свою речь о том, что Юлик – хлопчик дорослый90 и что пора бы ему: виддаты всю душу, жыття и сомбрэро91 за взгляд какой-нибудь чернобровой жиночки, то есть жениться.
Здесь Казимир позволил себе глубокомысленный и обширнейший экскурс в историю отношений между женщиной и мужчиной, из которого явственно вытекали все преимущества именно семейной жизни – были упомянуты с размягчённым довольством неги и блаженства: бабки, вареники, ушки, деруны, пляцоки, налысники,галушки, сырники, язык заливной, язык в сметане, паштеты, сальтисоны, шынки, мачинки, польский борщ92 (не ел ничего вкуснее и сытнее) и, конечно же, добротный и густонаваренный украинский борщ,– который в пламенной картине приманчивого соблазна ярким запахом молодого чеснока смущает самый рассудок и заставляет чуднотрепещущую душу сладостно замирать в предвкушении неизъясненного наслаждения – первой, ещё нестерпимо горячей ложки этого божественного варева.
Согласись, досточтимый мой читатель, Казимир мудро и со знанием дела вёл неспешный свой приступ к самым отдалённым и неведомо потаённым уголкам души сорокалетнего холостяка. Что может быть сильнее обольщения украинским борщом?
Заметив несомненно положительный эффект своего удачливого предприятия и воодушевившись достигнутым успехом, Казик начал обсуждать как дело несомненное и давно решённое на кого именно Юлиану стоит обратить свой переборчивый взгляд, и, хотя по глубочайшему его, Казимира, убеждению:
– Вид Киева до Кракова вси пани одынакови93,– стоило, однако, исключить из обширного списка претенденток категории наименее достойные и неподходящие для завидной и, несомненно, желанной участи – быть супругой великохарчевского чоботаря. К числу недостойных высокого предназначения относились женщины, именуемые как: нэвыдальцэ с фуркальцэм94. Вспоминая об этом нэвыдальцэ, а особенно же об его фуркальцэ, Казимир досадливо морщился и изображал на своём решительно всезнающем лице последнюю степень презрительной гадливости и неприятия.
Отчего-то так же непримиренчески решительно Казимир Тадеевич был настроен и относительно соискательниц с предположительно высокой степенью достатка. И хотя: "У богатои дивкы горба нэ выдно95,"– но добра от союза с этой горбатой дивкой не жди – уси гроши пойдут на роско'ши96 и выйдет-то точно как в поговорке: мав гроши на пидошву та дратву, та й попав у тиятру97.
– Ни,– продолжал Казик,– нам потрибна газдыня!98
Далее следовало подробнейшее, с несомненной степенью достоверного превосходства, выхваление газдыни перед нэвыдальцэм и театральной девой – горбатою дивкою. По искреннейшему убеждению Гуля: газдыня и борща сварит, и хату приберёт, и безотказно палко покохае чоловика99, и при всём том с галичанской домовитостью: грошэнята збэрэжэ100.
Здесь Казимир Тадеевич вновь обратил свои взоры к пустому гранёному стаканчику да до невероятия засиженной назойливыми мухами лампочке – улыбка благодушного мечтанья широко и вольготно красовалась на его увлечённо многообещающем обличье:
– И станэш ты, Юльцю, господарэм, и будэш газдой! А господар, Юльцю, вин як чыряк, дэ схочэ – там и сядэ, шо схочэ – тэ й зробыть.101
А там, продолжал в том же духе Казик, если Бог поможет, то пойдёт как по писаному:
– Гу-цю-цю, Иванцю', – за тры литы штыры диты!102
Юлиан, оседлавший к тому времени пятибалльную волну, с чувством простодушного умиления и тихо восторженного увлечения внимал соблазнительным доводам мечтательно разошедшегося Казимира, и лишь одно вызывало у него недогадливый интерес: где именно можно бы сыскать тех многих женщин, которые ищут случая именоваться газдыней великохарчевского чоботаря?
На это находчивый Казимир без смущения заявил, что незачем далеко ходить, что двумя этажами выше над жильём Юлиана, к примеру, живёт прехорошенькая незамужняя жиночка, которая, без сомнения, почтёт за счастье, что зовут её, кажется, Орися, и даром что: "И замужэм нэ була, и бэз мужа нэ жыла103,"– из неё будет на диво файна104 жинка (при всём том Казимир скромно отчего-то умолчал, что Орися Казимиру хорошо знакома и приходится ему родычкою105).
Юлик с восхищением смотрел на Казимира и дивился догадливой простоте его ко времени пришедшихся мыслей, тем более что и сам он давно заприметил миловидную соседку и был рад случайным взглядом встретить её привлекательную фигурку, и лишь одно ещё маленькое недоразуменное препятствие, почти мелочь, мешало ему полностью и безоговорочно согласиться со старшим своим товарищем: как с ней можно бы познакомиться ближе так, чтобы это не выглядело именно как желание знакомства с его стороны, но, напротив, было бы ненавязчиво и естественно, как бы случайно, но одновременно запоминающимся и эффектным образом? На это Казимир попустительским тоном преувеличенно развязного покровительства ободрительно отвечал: "Чи ты нэ лэгинь, чи ты нэ хлоп?106"– и в выражениях самых непритязательных и простых разъяснил, что нет ничего проще, что было бы только желание, что можно, к примеру, одевшись попристойнее, подняться двумя этажами выше, позвонить Орисе в дверь да и попросить с видом неотлагательной спешности праску107, моя-де только что сгорела, а нужда в ней очень велика – спешу на деловую встречу и хотелось бы выглядеть достойно и презентабельно.
Что может быть ближе и понятливей непредсказуемо своенравному женскому сердцу забот мелкой хозяйственности? Затем необходимо будет возвращать эту вымышленно необходимую праску со словами ласковой благодарности и признания – Орисе почти наверняка будет приятно видеть облагодетельствованного ею одинокого мужчину. Завяжется знакомство, привязанности, симпатии, а после, как знать: "Визьмэтэ шлюб,108– и здесь Казимир, щурясь что-то слишком сладко и приязненно, с видимым удовольствием красноречивого щегольства вновь повторил понравившееся ему,– та й гу-цю-цю, Иванцю', за тры литы штыры диты!"
Не буду, дражайший мой читатель, понапрасну занимать твоё внимание описанием того, как наш Юлиан, полный поэтических грёз и мечтаний, не разбирая пути, возвращался домой, как, порядком поплутав и, наконец, придя в свою квартирчёнку, не подумал, противу обычного, об ужине да добротно посоленной краюхе ржаного хлеба, как, позабыв даже о заветном альбоме, в некоей эйфории от явственно рисующихся его воображению картин привлекательной и несомненной будущности, не раздеваясь, развалился на многострадально скрипящем своём диванчике...
За окном медленно смеркалось, прямо перед Юликом на потолке копошилась неугомонная муха, и было что-то чудное и невыразимо прекрасное и в темнеющем окне, и в потихоньку сереющем потолке, и в самой этой суетливо копошащейся, неугомонной мухе. И Юлику хотелось, нет, положительно, он уже явственно чувствовал, что рядом с ним лежит его Орися, что её мягкий локон щекочет, чуть касаясь, его, отчего-то пылающую, щёку (ах, ради всех святых, памятливый мой читатель, будем снисходительны и, простив Юлиану, не станем вновь и не к месту вспоминать о настигшей его в тот вечер пятибалльной волне), что они вместе сердечно милуются и дивуются этой неугомонной мухе и вот уже размышляют, выдвигая друг перед другом самые невероятные предположения, как же эта муха противу всех законов физики не падает, но держится вниз головой на умопомрачительной для неё высоте потолка:
– И як тильки-но оцэ вона тримаеться на стэли?109
И чем дальше – тем больше: вот они уже муж и жена, и Орися, сев у окна, вышивает чешским бисером иконку святого семейства, Юлик же ищет обронившиеся бусинки и Орися, его Орися, в знак благосклонной благодарности, смеясь и радуясь каждой найденной бусинке, целует в лобик своего заботливого чоловика; вот Юлиан, возжелав большего, потихоньку ворует из под носа целую жмэню110 бисера и, неприметно рассыпав его по полу, с заботливым усердием сосредоточенного собирателя кладёт заветные камешки в Орисину ладошку, его же Орися, зная о подвохе, откидывает прехорошенькой ручкою спадающие кудри с прекрасного своего лба, весело улыбается и дарит щедрыми поцелуями своего любвеобильного чоботаря уже в щёки.
И в этих невинных мечтаниях для Юлика всё было столь ясно и дивно привлекательно, столь очевидно и правдиво, что неприметно воображаемая явь перешла в столь же сладостную картину упоительно безгрешного сна. Здесь, уже представляясь состоявшимся отцом семейства, Юлиан сидит себе почтенным чиряком среди резвящихся диточок111 (а их у него пятеро – нет, семеро) и, гордо озирая своё разросшееся семейство, затейливо радуется многочисленной его неуёмности да силе. И рядом сидит его Орися, и её рука покорно и мягко лежит в его руке, и Юлиан счастлив беспредельно, счастлив полно, как только может быть счастлив сорокалетний холостой чоботарь, истосковавшийся по дразняще чесночному запаху густонаваренного украинского борща...
Но что это?.. Кажется, внутри Юлиана что-то похолодело – что это?.. Двое младшеньких, притаившись в углу у стола, начали плаксивую ссору из-за слишком хорошо знакомого читателю пухлого альбома. Вот они силятся отобрать друг у друга целые кипы разбросанных из его вместительных карманчиков сокровищ, вот они в пылу мальчишеской склоки беспощадно тянут, мнут и рвут драгоценные фантики, вот они схватили самый альбом… ещё мгновенье…и старенький альбом, не выдержав чудовищной пытки, рвётся с сухим треском на жалкие половины. Что это?.. Ужас и отчаянье, и страх вдруг сковали Юлика, потрясённый увиденным он обращает несчастное лицо своё к Орисе, но та отвечает на его запрос всегдашней своей ласковой улыбкой, дескать, пустое: "Нэхай бавляться, абы мовчалы112." Как?! Возмущение и негодование, боль и досада от увиденного, досада и боль, а ещё больше от услышанного, и ужас, и отчаянье, и нечем помочь, и нельзя исправить, и не повернуть уж вспять – уже он семейный, зависимый чоловик, и тут как в омуте: и занапастылы козака113, и не выбраться, и семеро детей, мал мала меньше, обсели тесным кругом – и пищат, и кричат, и требуют своего, и Орися – Орися, глупо улыбаясь уже приторной и фальшивой улыбкой, будто не разумея, но нарочно, как малому дитяти: "Нэхай бавляться..."
Наконец судорожно метнувшись всем телом куда-то вбок, Юлиан пребольно стукнулся лбом об подлокотник и вдруг с ужасом и содроганьем очнулся от мучительного сновидения... Сердце билось гулко и тесно, страшно отдаваясь в самых висках, дыханье сделалось прерывисто и хрипло, пот, холодный пот, крупной испариной покрывал Юликово чело. С трудом соображая, где он и что с ним, Юлиан невольно продолжал бредить только что пережитым – негодование и неизъяснимая, непередаваемая обида переполняли всё его естество:
– Ууу, видьма... змия...114
Перед взором предстал добрый вуйко Степан с печалующейся недоуменной полуулыбкой, пугливо делящийся важнейшим философическим соображением:
– Вси дивчата – голубята, а дэ ж ти чёртови бабы бэруться?115
Гнев беспощадной и сильной рукою сдавил горло, но Юлик, превозмогая боль, сипло простонал, почти проревел:
– Чи я нэ козак, чи я нэ чоботарь? Так нэ буваты ж цьому николы!116
Кубарем скатившись с диванчика (несмотря на то, что диванчик был довольно низок, вышло это неловко и с немалым громыханьем) и тут же схватившись на ноги, Юлиан опрометью выскочил на лестничную клетку; птицей вольной птицей, не слыша ног и не замечая ступенек, он взлетел двумя этажами выше и, не чувствуя несоразмерности прикладываемой силы, чертыхаясь и нетерпеливо что-то мыча себе под нос, безотрывно начал давить на кнопку звонка...
Был третий час ночи, время, когда все хорошенькие жиночки', позабыв о дневных трудах и заботах, беззаботно и сладко почивают на прелесть сколь мягких своих постелях, столь же беззаботно и крепко почивают жиночки с внешностью, по которой с некоторой долей условности их можно бы именовать прехорошенькими, и так же невозмутимо и крепко, пуская иногда могучий храп, спят на высоких и плотных своих подушках те представительницы лучшей половины человеческого рода, глядя на выдающуюся наружность которых и развитость телесных форм, прилагаемых к этой наружности, набожный чоловик, трижды перекрестясь, сплюнет да и назовёт их просто: женщина.
Одним словом, было именно то время, когда всё лучшее, дивно прекрасное и совершенное, на что только уподобилась в своём вдохновенно творческом саморазвитии матушка природа, спало, окунувшись в эфемерный мир грёз и призрачных сновидений.
Столь же сладкодрёмно и безмятежно, поскольку её счастливую наружность справедливо можно бы отнести к разряду прехорошеньких, спала и наша Орися. Не сразу и не вдруг звук дверного звонка разбудил её. Небрежно накинув лёгонький халатик, мило сползающий с её очаровательного плечика, полусонная ещё Орися поспешила к дверям. Пред нею предстал дико взъерошенный Юлиан.
Она давно уже заприметила этого, на вид довольно смирного и даже несколько робкого соседа, тем более что и Казимир Тадеевич, дальний её родственник, в беседах с Орисей, самодовольно оживляясь от неимоверного количества произносимых к месту, а часто и вовсе без такового места, пословиц, прибауток и поговорок, в пылу красноречивого удальства как-то всё время случайным ненароком сворачивал в бок и каким-то неисповедимо странным, а часто и вовсе необъяснимо надуманным образом заводил речь о своём сорокалетнем подопечном, ненавязчиво обращая её, Ориси, долгосрочное внимание на этого тихого чоботаря да на неисчислимое количество приличествующих ему достоинств и, несомненно, приваблывых117 качеств.
Читатель имеет случай заметить, что все речи Казимира Тадеевича склонялись к мысли... – а впрочем, сознаюсь, не умею слишком хорошо передать мыслей главы чоботарной артели, дельный разговор которого зачастую и вольготно изобилует упоминанием резиновых подмёток, кожаных берц да льняной дратвы.
Кокетливо поспешив придать своему, ещё полусонному, лицу приличествующее выражение предупредительного любопытства и серьёзной заинтересованности (Орися отчего-то полагала очень удачным и привлекательно запоминающимся именно это выражение, заметим, для миловидного женского личика слишком наигранное и оттого излишнее, и принимала его всякий раз, когда перед ней оказывался достаточно молодой и неженатый мужчина – впрочем к слову, сегодняшние дамы, думающие о себе как о хорошеньких, зачастую изобилуют этой неловкой гримасой, воображая оживить свои мимолётные черты ещё большим очарованием, очарованием участливо задушевного ума), – итак, привычно и мило изобразив на своём лице это излюблено умное выражение, Орися в невольном ожидании уставилась на Юлиана.
От цепко раздражительного взгляда нашего героя, однако, не ускользнули ни это новое и странно многозначительное выражение, вдруг появившееся на Орисином обличье, ни посягательство, как показалось Юлиану, этого выражения на приязненное превосходство женского ума, ни даже Орисино плечико, слегка оголённое и дышащее прелестью дивного, ещё не проснувшегося женского тела:
– Зваблюе!.. Видьма!..118– окончательно и уже наверняка решил Юлик. Чувство страха и гадливого отвращения к этому страху одновременно овладели несчастным Юлианом:
– Иды ты знаеш дэ зи своею праскою?119– гневной скороговоркою выпалил он вдруг и стремглав кинулся прочь, вниз по ступенькам...
Прехорошенькая Орися ещё долго и растерянно стояла у дверей своей квартиры, вовсе даже позабыв изменить неудачно взятое ею выражение; она с трудом соображала, что бы, собственно, мог означать этот визит незадачливого соседа, его поспешная решимость, бегство и те немногие, но, очевидно, что-то да и означающие слова, которые были им произнесены. И зачем она должна была куда-то идти? и отчего непременно с праской? и что было соседу в этой праске? Но оставим Орисю её размышлениям, себя же поздравим с завершением этого неоправданно длинного повествования.
Недавно мне пришлось вновь очутиться в тех краях. Проезжая с приятелем чрез Великие Харчи, попросил его остановить многострадально объезжавшую каждую выбоину машину, да и решился пройтись немного пешком по грязным и разбитым харчевским тротуарам. Кропил мелкий весенний дождь, воздух был тёпел и полон тем неописуемо пьянящим ароматом просыпающейся природы, который можно встретить только ранней весною и только в глуши. Я давно здесь не был, и мне было весело и отчего-то по-особенному грустно смотреть на знакомые дома, на запущенные и заросшие неухоженным кустарником улочки.
Раскаяться в необдуманности желания пройтись пешком пришлось довольно скоро – раззевавшись, я подвернул ногу, и каблук на новенькой туфле был оторван напрочь. Это маленькое происшествие досадливо рассмешило и искренне меня огорчило, но, вспомнив о находящейся неподалёку чоботарне (в этом городке, вообще, всё находится неподалёку – счастливая особенность всех местечек не шестнадцатитысячников, одна из немногих привлекательных их сторон), я успокоился совершенно и от моего огорчения не осталось и следа, тем более что появился повод справиться о моих давних знакомых.
Казимир Тадеевич и Юлик были всё там же и всё тем же: Юлиан, опустив голову, молчаливо и неспешно обтачивал только что подбитый каблук, Казимир же, чувствуя прилив красноречивой энергии, не совсем несправедливо рассуждал о негодности да дрянности теперешней власти, теперешних людей и теперешней обуви вообще. Я поздоровался, Казимир, как глава и несомненный распорядитель чоботарни, отвечал с достоинством и некоторой степенной важностью, не подав, впрочем, вида, что узнал меня, что отлично и давно знает меня и что, собственно, он, Казимир Тадеевич Гуль, есть ни что иное, как только плод моего капризного воображения, и оттого даже самым своим существованием несколько мне обязан.
Выслушав мою просьбу, неожиданно для моего авторского самолюбия Гуль повёл себя так же, как вёл всегда при обращении к нему очередной недотёписто чистоплюйной тюльки – вообще, он был в особенном ударе и потому сурьёзен и размашисто полон практического соображения о невозможности ремонта вообще или же скорого ремонта в ближайшем обозримом будущем. Затем, куражась своим молодечеством, Казик пристально взглянул на меня и назвал невероятную цену для ускорения самой возможности сложнейшего ремонта. Зная пошлые повадки этого разбойника, я поспешил распрощаться и, не дожидаясь, когда мои ноги наименуют копытами, с досадой покинул мастерскую – прочь, прочь отсюда! Прочь из этого городишки!
Вот и остались позади Великие Харчи, вот уже вовсе скрылся из вида огромный баннер с изображением радушной украинской красавицы в вышиванке и веночке, держащей на руках яркоиспечённый каравай. Потянулись ещё не возделанные огородики, дачки, а то и просто пустоши, с умилительными знаками едва пробивающейся зелени. Дождик почти затих, солнышко едва проглянуло из-за туч и вдруг радуга, ещё бледная и невыразительная, но чем дальше, тем сильнее и заметнее, как искупление, как знак Божьей ласки и участия, засияла на весеннем небосводе. На душе стало радостно и покойно:
– Боженька милый, как славно, как весело жить на этом свете!
1 Княжий – то есть княжеский; обыкновенный, претендующий на историософскую осведомлённость атрибут в величальном именовании Львова на Галичине.
2 Чернобривый – чернобровый, эталон мужской, да и женской красоты среди украинцев.
3 Циеи вэльмы гарнои пани – этой соблазнительно прекрасной панночки.
4 Кавярня – место замечательное и характерно значимое именно для Львова, место отдыха и непринуждённого компанейского общения, место свиданий и уединённого отшельничества, место, подвигающее изредка на светлейшие строфы поэтического прозрения и почти всегда на пугающе гнусное графоманство; одним словом: кавярня – буквально кофейня. Чашечки, в которых здесь подают кофе (каву), называются филижанками, девушки, разносящие эти филижанки – Наталями (впрочем, не берусь утверждать это наверное – по крайней мере автору всегда попадались Натали). Позволю себе ещё одно маленькое предостерегающее наблюдение: Натали очень часто весьма неблагосклонны к слишком вольной форме трактования своего благозвучного имени – а именно к фамильярно недостойному обращению: «Наталка». Автор предлагает досточтимому читателю, впервые попавшему во львовскую кавярню, обращаться к обслуживающим вас девушкам напевно мягко: Наталя, как можно дольше растягивая выдыхаемый звук второй буквы а. Верьте, ваше старание будет замечено и оценено по достоинству.
5 Балакучий хлопчина – болтливый паренёк.
6 Жартивливость – любовь к шутке, характернейшая черта украинцев.
7 Гарна дивчина – красивая девушка.
8 Цьоци – тётушка.
9 Катэрыни, ко'тра наший Орыни – двоюридна Одарка – о Екатерине, которая нашей Ирине – двоюродная Дашка.
10 Надобраничь – спокойной ночи.
11 А цэ Мыколай прынис нашому таткови – а это Николай принёс нашему отцу – сообщается с утвердительным знаком достоверности, что угодник Николай одобрил поступки и образ авторских мыслей на протяжении года.
12 Стрички – разноцветные ленточки, вплетаемые в веночек украинскими красавицами.
13 Вас витають Вэлыки Харчи – вас приветствуют Великие Харчи.
14 И я тут був – и я здесь был.
15 Будэ файна юшка – на этой рыбе сварится знатная ушица.
16 Местечковый голова – глава городской администрации, мэр города.
17 Майно – имущество, добро.
18 Витаю вас, дорогэсэньки мои харчоиды – уважаемые харчееды, позвольте засвидетельствовать, дорогие мои соотечественники, искреннейшие уверения в дружбе и всепокорнейшем почтении.
19 Харькивчане – харьковчане.
20 Рятивнэ – спасительное.
21 Днив бильшэ ниж ковбасив – справедливая, и тем более удивительная, в устах местечкового головы мысль о том, что невозможно пропорционально распределить съедаемую человеком на протяжении жизни колбасу по количеству отпускаемых Господом тому же человеку дней (к прискорбному сожалению автора, должно согласиться, что колбасы, как правило, оказывается гораздо меньше), если же быть кратким, то это следует переводить как: делу время, потехе час.
22 Нэгаразды – неудобства, лишения, испытания.
23 Нэ робить публи'ку, шановни добродии – милостивые государи, не соизволите ли вести себя прилично и тихо, сообразно обстоятельств места и времени.
24 Оковита – (лат. Aqua vitae – живая вода) водка высшего качества, или же водка вообще.
25 Музы'ка – музыкант, неизменный участник и персонаж украинских свадеб.
26 Весилля – свадьба.
27 Дивчата – девушки.
28 Дивки – нечто схожее по смыслу со словом «девки», стоит отметить, что автор дивуется и негодует развязной наглости любвеобильного молодчика.
29 Коломыйки – жанр песенного фольклорного творчества, распространённый на Западной Украине; коротенькая песня – двустишие, строка которого почти всегда состоит из четырнадцати слогов с обязательной цезурой после восьмого. Содержание коломыек носит весёлый и непринуждённый, чаще всего развязно непристойный характер.
30 Той музы'ка начэ птаха, шо нэ сие и нэ жнэ,
Вин вэлыков скрыпков маха та дивок ...(гулять) вэдэ – музыкант на сельских свадьбах подобен маленькой неугомонной птичке, которая своими сладкогласными трелями, обольщая слух и воображение стыдливых девушек, заставляет их подолгу и пугливо бродить в близлежащих кустарниках с тайной надеждой – отыскать милого пернатого певца.
31 Нэнька – матушка.
32 Батяр – хват, мо'лодец.
33 Вуйко – дядюшка по материнской линии, в отличие от стрыка – дяди по линии отца.
34 Жинка – здесь, жена; также может означать вообще женщину.
35 Чоловик – здесь, муж; второе значение – человек вообще.
36 Молода – невеста.
37 Як свыня в дощ – как свинья под дождём (прекрасный, заметим, исполненный истинно поэтического лиризма слог).
38 До циеи тварюки – к этой твари.
39 Стэфко, а ну-но, ходь туткай – милый Степан, не соизволите ли явиться незамедлительно и без проволочки.
40 Ну, кажы, як ты мэне любыш? – любезнейший супруг, не могли бы вы потрудиться в детальном описании чувств, испытываемых вами.
41 Ну, то як? – с нетерпением ожидаю вашего соблаговоления в подробнейшем изъяснении этих несомненно достойных и высоких чувств.
42 Я? Я люблю тя... Як, як… – любезная супруга, мой язык слишком слаб и беден, чтобы передать в изощрённой изящности яркого лингвистического оборота очарованную прелесть питаемых по отношению к вам, безусловно, высоких чувствий.
43 Як свыня болото! – сильное образное сравнение, очевидно, его следует переводить следующим образом: как свинья грязь – однако автор сомневается в окончательно точной передаче всей многосложности нюансово смысловой нагрузки этого шедеврального высказывания и просит добросердечного снисхожденья благожелательной публики.
44 Нэвистка – здесь, жена брата.
45 Швагро – муж сестры.
46 Хрунь и бэздара – Хрунь – букв., грубый, подлый человек, также ругательное – свинья. Первоначально в Галичине использовалось как бранное прозвище подлого, продажного человека, предателя, и обозначало выборочное лицо, предавшее своих избирателей. Существует версия, что этот образ происходит от исторического лица Прикарпатья времён Галичского краевого сейма – Никиты Хруня (XIX в.), изменившего своим избирателям и отстаивающего интересы польской знати. Упоминается И. Франко в рассказе «Свинья». Бэздара – бездарь.
47 Чвэртка – бутылка ёмкостью четверти литра, то есть чекушка.
48 Горилка – украинская водка.
49 И нэхай подуриють вси жинчэни родычи! – Степан выражает некоторое соболезнующее опасение относительно умственного здоровья родственников жены в будущем. Думаю, с присущей автору осторожностью, это следует перевести как: жаль, если случится некоторое здравоохранительное неблагополучие у кого-либо из ближайших родственников жены.
50 Нэбиж – здесь, племянник.
51 Нэма що выбраты – нечего выбрать.
52 Уси жинки стають видьмамы – все женщины становятся ведьмами.
53 Дивчатка – девочки.
54 Янголятка – ангелочки.
55 Козак – казак.
56 Бровэнята – бровушки.
57 Ци вампиры – эти вампиры.
58 Вси жинки уже зухвалэ, нэвыправнэ стэрво – годам к тридцати пяти все особи женского рода неизменно становятся беспардонно наглыми, истеричными стервами.
59 Вуянка – тэж видьма? – тётушка – тоже ведьма?
60 Кныжка йому смэрдыт – книги ему нехорошо пахнут; достойна восторженного удивления находчивость и вместе увлекательная точность изобретательного в словесном своём выражении народного ума.
61 Крэдэнс – горка, буфет для посуды.
62 Вуйцю – мягко ласкательное от вуйко; дядюшка.
63 Касю, рыхтуй хлопця до наукы – з нього будуть люды – Екатерина готовь сына к учёбе, мальчик показывает незаурядные способности.
64 Чоботарь – сапожник, чеботарь.
65 Стрыйна – тётушка по отцовой линии.
66 Добрячэ хыльнув – выражение, имеющее в русском языке достаточное количество точных и выразительных аналогов, как то: залить за шиворот, нализаться в стельку, напиться пьяну; автор теряется в выборе окончательного варианта и безоговорочно полагается на вкус терпеливого своего читателя.
67 Маты свои гоно'ры – т.е. обладать некоторыми свойствами независимой самодостаточности и профессиональной горделивости – качество, ценимое и бережливо культивируемое среди мастерового люда, и не только Великих Харчей, но даже иных из наших столиц.
68 Цэ нэ ногы – цэ копыта – яркий образчик того, что Казимир Тадеевич в полной мере освоился со всеми достохвальными приёмами рассмотренных выше "гоно'ров".
69 Гострэ словэчко колэ сэрдэчко – колкое словечко жалит сердечко.
70 Шановного добродия – уважаемого господина.
71 Дни державных свят – дни государственных праздников.
72 Господы, за що Ты мэнэ караеш: чи я горилки нэ пью, чи я жинки нэ бью, чи я цэрквы нэ мынаю, чи в корчми нэ буваю? Вбый тя трясця, дзуськи, зась! Смолы вам, а нэ горилки. – Господи, за что Ты меня наказываешь: иль водки я не пью, иль жёнки я не бью, иль церковь не обхожу, иль в корчме не живу? Порази вас гром, чёрта с два! Смолы вам, а не водки.
73 Ты ба, за той малэнький пшык та й пидняло такий вэлыкий крык – видал, за маленький пшик да и учинило такой большой крик.
74 Чого баньки' вывалылы? Брэхалы його батька диты! До роботы! – что зенки выпучили? Брехали его батька дети! Работать!
75 Майстэрни – мастерской.
76 Я налызався, як свыня – нажрался до поросячьего визга.
77 Сьогодни сыльно штормыт – сегодня поднялся сильный шторм.
78 Я осидлав хвылю у сим балив – я оседлал семибалльную волну.
79 Сьогодни дэвять балив або навить цунами – сегодняшняя волна чрезвычайно сильна – девять баллов или даже цунами.
80 Паны, як ду'рни – що хотять, тэ й роблять – баре, что твои дурачки, творят всё, что им только не взбредёт в голову.
81 Выдно пана по халявах... взявся пид боки, та й думае, що пан – знатного пана видно по добротности сапожных халяв... подбоченился и воображает, что пан.
82 Панькуватэ – нарочито, до глупости нелепо капризного кривлянья, выставляющее напоказ свою якобы посвященность в напыщенный тон и ухватки панов.
83 Тьфу, вэлыкого пана цяця,– или даже осуждающим,– всяка тюлька корчить з себе осэлэдця – тьфу, знатного пана цаца... всякая тюлька корчит из себя преважную сельдь.
84 Голи як пляшка, но имели гоно'ры, як в ляшка – голые как бутыль; автор несколько, впрочем, не согласен с этим утверждением и положительно уверяет благородного читателя, что ему встречались бутылки иногда вовсе даже не голые, но, напротив, к примеру, оплетённые виноградными прутьями.
85 Гордылася свыня, що об панський плит чухалась – гордилась свинья, что тёрлась о барский забор.
86 Упокоилась у Бози стрыйна Стефа – предстала пред Богом, умерла.
87 Со святымы упокой – Со святыми упокой; слова кондака, звучащие на погребальных богослужениях.
88 Ворижэнек – форма от "враги", букв., – враженят. Слово встречается в гимне Украины: Згинуть наши ворижэньки, як роса на сонци - сгинут наши враженята, как роса на солнце (умиляет попустительское благожелание даже к врагам, мягкосердечно именуемым ворижэньками).
89 Що баба бэз дида – як борщ бэз хлиба, а годи вже й казати, що дид бэз бабы – як чоботарь бэз лапы – баба без деда, что борщ без хлеба, дед без бабы- чеботарь без лапы.
90 Хлопчик дорослый – взрослый мальчик.
91 Виддаты всю душу, жыття и сомбрэро – отдать всю душу, жизнь и сомбреро.
92 Бабки, вареники, ушки, деруны, пляцоки, налысники, галушки, сырники, язык заливной, язык в сметане, паштеты, сальтисоны, шынки, мачинки, польский борщ – перечисление вкусной и питательной снеди, имеющей место быть на Галичине.
93 Вид Киева до Кракова вси пани одынакови – от Киева до Кракова все женщины одинаковы.
94 Нэвыдальцэ с фуркальцэм – откровенно, автор теряется в догадках относительно смысловой значимости определения "нэвыдальця", ещё большее смущение вызывает именование "фуркальцэм" – относятся ли сюда счастливые атрибуты женской прелести и очаровательной неповторимости, как то: кофточки, сумочки, высокие каблучки, наращённые ноготки, накладные реснички, вздохи и ахи – или же... или же... а впрочем, автор ли виноват? Пусть его Казимир Тадеевич сам отдувается за своё взбалмошное своеволие, пусть его впредь попридержит свой неугомонный язычок. Драгоценный читатель, если и ты пребываешь в некотором недоумённом размышлении по поводу "нэвыдальця с фуркальцэм", то за разъяснением предложу тебе обратиться напрямую к Казимиру Тадеевичу Гулю, главе харчевской чоботарной артели; автор же, в свою очередь, обязуется без промедления и вдруг услужить подробнейшими инструкциями, где и как можно отыскать этого великодостойного мужа.
95 У богатои дивкы горба нэ выдно – у богатой невесты горба не видать.
96 Уси гроши пойдут на роско'ши – все деньги уйдут впустую на роскошные безделки.
97 Мав гроши на пидошву та дратву, та й попав у тиятру – имел деньги на подошву и дратву, да попал в цирк.
98 Ни,– продолжал Казик,– нам потрибна газдыня! – нет, нам необходимо нужна домовитая хозяйка.
99 Палко покохае чоловика – со жгучей страстностью приласкает муженька.
100 Грошэнята збэрэжэ – собьёт денежку в кучку.
101 И станэш ты, Юльцю, господарэм, и будэш газдой! А господар, Юльцю, вин як чыряк, дэ схочэ – там и сядэ, шо схочэ – тэ й зробыть – и станешь ты, Юлик, хозяином, и будешь всему голова! А хозяин, он как чирей – где захочет там и объявится, как захочет – так и взбрыкнёт.
102 Гу-цю-цю, Иванцю. За тры литы штыры диты! – Ой лю-ли, Ванечка, за три годчёнка четыре ребятёнка.
103 И замужэм нэ була, и бэз мужа нэ жыла – замужем не была - без мужа не жила.
104 Файна жинка – прекрасно добрая жена.
105 Родычкою – родственницей.
106 Чи ты нэ лэгинь, чи ты нэ хлоп? – иль ты не мо'лодец, иль ты не мужик?
107 Праска – необходимейший предмет домохозяйствования, незаменимый атрибут состоятельной зажиточности, вспоминается во многих произведениях как отечественной, так и зарубежной поэтических школ; если придерживаться точности буквалистического перевода – утюг.
108 Визьмэтэ шлюб – обвенчаетесь.
109 И як тильки-но оцэ вона тримаеться на стэли? – и как только она держится на потолке?
110 Жмэня – пригоршня.
111 Диточок – детишек.
112 Нэхай бавляться, абы мовчалы – пусть себе балуют, лишь бы молчали.
113 Занапастылы козака – погубили казака.
114 Ууу, видьма... змия – разгорячённое воображение чеботаря ищет сравнения несомненно сильнейшего качества.
115 Вси дивчата – голубята, а дэ ж ти чёртови бабы бэруться? – все девочки – голубочки, откуда только эти чёртовы бабы берутся?
116 Чи я нэ козак, чи я нэ чоботарь? Так нэ буваты ж цьому николы! – иль не казак я, иль я не чеботарь? Так не бывать же тому никогда!
117 Приваблывых – привлекательных.
118 Зваблюе!.. Видьма!.. – соблазняет!.. Ведьма!.. – автору невдомёк, отчего Юлиан решил в себе, что действо соблазнения знакомо и свойственно исключительно женщинам близким к ведьмовству; напротив, автор считает, что если бы это действительно соответствовало истине, то добрую половину (и даже больше) милых дам из образованного общества смело можно было бы изобличить в этом богопротивном ремесле.
119 Иды ты знаеш дэ зи своею праскою? – шла бы ты знаешь куда со своим утюгом?