ВОСПОМИНАНИЯ В ЦАРСКОМ СЕЛЕ (5)
Хотя собственно лицей находился в полуразрушенном особняке на Солянке, учиться приходилось попеременно в двух местах, и поначалу я никак не мог затвердить путь к ним, в том числе на метро. Видимо, в осенние три месяца вся моя память истощилась на эту дорогу - и теперь на самых ранних моих лицейских воспоминаниях лежит печать зимы. Зима в России всегда связана не столько с холодами, сколько с постоянной тьмой - и смешно, но прекрасно помню только эту тьму, которую наблюдал из-за крашеных окон на Солянке. Аристократичность лицея (то есть его различие со школой) выразилась в том, что мы жили в разных углах Москвы, большинству ехать было долго, и класс наш - двадцать человек - собирался вместе не менее чем за час.
В первую зиму раньше всех являлся я и еще долго мог видеть перед собою совершенно пустой зал. Убранство было самое убогое, мебель почти непригодная - но в них содержалось как раз то, что можно было ожидать от лицея. Взамен школьным вечно блестевшим партам и стульям (в качестве гауптвахты их каждый день мыли воспитанники) явились столы крашеного дерева, как-то по-иному расставленные и исписанные дочерна, и канцелярские стулья, соединенные неумышленно по два и по три - наподобие скамей. Школьные классы были необъятны, белы и освещены слепящими лампами - а комнаты лицея по сю пору тесны и темны, что еще умножается теснотой и темью переулка, куда выходят их окна. Но для того, чтобы пережидать жестокую зиму, нельзя было найти лучше места. Пока в пустом зале не появлялся второй пришедший, могло пройти до получаса. Ни в одном доме я более не испытывал таких минут пустоты и спокойствия, как в ту зиму на Солянке. Потом начались знакомства.
Не пойму, каким образом, но почти до самой весны я не завел никаких приятелей и даже с трудом еще различал имена моего класса. Лица казались невиданными доселе, хотя сейчас я не решусь найти более пошлые и неприятные характеры: был басовитый отличник крупного роста, знавший по батюшке всех, от ректора до уборщика, и впоследствии чуть было не получивший золотую медаль; был N, «большой талант», которого сначала я почитал наравне с собою, а в последний год испытывал судороги, слыша его звонкие логические коленца; был NN, также достойный скорби - судя по тому, чем он казался и чем оказался. Женские характеры, насколько я мог видеть, по большей части все таковы же. Школа рано порождает в нас предубеждение и недоверие к чужому полу - ранее, чем оно могло бы появиться само. Нас перемешивают друг с другом и друг на друга наталкивают, не чувствуя, что и нам, и им - противоположным полам - до конца дней суждено не понимать своих антиподов и по-своему их толковать. Дело здесь не в том, что оценки наши ложны, но в том, что мужчина ищет для женщины аналогию среди известных ему мужских характеров - и так же поступает женщина по отношению к нему. Итак, мы судим наугад. Ей-богу, дамы лицея никогда не занимали меня всерьез… При этом одна из них, всегда знавшая к себе скрытую неприязнь моего пола и недоумение своего, в те же роковые три дня умела стать ближайшим моим человеком и после испытала на себе все, что мог предоставить мой малодушный характер.
Понемногу налаживались мои связи. Тот, который был NN., сам того не хотя, научил меня новому обхождению и словам. Мне не случилось применить ни того, ни другого, но зато я знаю теперь, что не включу в мой круг тех, кто обладает сим знанием. Все, что относимо к «молодежи», с этих пор заранее мне чуждо. Ближе к концу зимы начался немецкий курс. В группу записались двое, с самой осени бывшие вместе, и двое одиноких, в числе которых и я. Каждый раз, по полчаса ожидая урок, на подоконнике я встречал странного обитателя, молчавшего с упорством, почти равным моему. Через две встречи он обратился ко мне с непривычной речью, говоря «вы». В другой раз обратился я к нему; потом уже ожидали друг друга и наконец стали жить по-приятельски. Человек из Твери оказался его знакомцем - по привычке стал другом и мне. Я сводил тверского Михаила на Арбат - он дал мне «Битлз» и ввел в свой дом на Октябрьском Поле. Казалось, все наше сокровенное стремилось открыться: мы создавали свою манеру, мнимая общность желаний увлекала нас. Теперь же видно, что в едином языке и едином нраве была попытка каждой души уберечь то последнее свое, что осталось целым от огласки. Мы с Петром (первый знакомый) вместе прочли «Бурсу» Помяловского и приискали там свои псевдонимы. Он стал IPSE, я стал Семенофф. Была глубокая весна, в другой класс переходили мы свободно. Михаил бросил вспоминать свою Тверь и стал Филофей Трупка.
[Продолжение следует...]