Глухие
Станислав Шуляк
Глухие
Из книги «Последствия и преследования» (мифы и притчи)
От звезд им не было много прока, обоим им, бредущим по дороге в лесу и не видевшим ни зги, они временами то теряли друг друга из ощущения, то один натыкался на другого в тот самый момент, когда оба этого не ожидали. Чтобы взяться им за руки, это им обоим и в голову не приходило, и теперь еще новые неожиданные обстоятельства глухоты Ф. и Ш. немало обескураживали. Теперь продолжалось жуткое время, пряником или очагом ни одного из них было не заманить и не разжалобить. Когда могли, на обещания Ф. и Ш. и сами не скупились, но старых долгов с них никто не спрашивал, а когда спрашивали, то вполне можно было отговориться или внимания не обращать. Превосходным образцом невнятного мог бы послужить любой из них. Тяжелая форма сердечных сумерек прежде застилала сочные черноземы их со всем их неизменным и неизбежным. Золото затереть до грязи умели они, ум – до бессмыслицы.
– Если все же меня захотят напрочь отвергнуть, пускай мне об этом заранее скажут, я должен успеть приготовиться. Я давно об этом просил, – Ш. говорил его освобожденным горлом, с каждым шагом своим и голосом все более припадая к беззвучию.
Ф. не знал, следует ли ему отвечать, ему вообще нередко мерещилось слово.
– Безгласности ли сей пасть на подготовленную почву сомнений? – говорил он себе, но и сам даже языка своего не услышал.
Приятель его отвечать Ф. не хотел нарочно, прежде всего было не на что, и потом, если уж тот прицепится к иному фальшивому глаголу, так отодрать его возможно будет только с кровью.
– "Неужели тебя могут услышать?" – когда-то сказал я себе и теперь вижу, что оказался прав, – равнодушно Ш. говорил. – Они ведь и не видят ничего за фасадом ошибок, ослепленные непроглядным светом ежедневного. А потому мое гениальное недовольство имеет не менее оснований, чем их всегдашняя оскомина согласия.
Черные березы источали свою березовую сухость, проходимец-ветер мягкие фальшивки свои разбрасывал у них под ногами. Предметом их умолчания могли быть и любые пальмы вторичности или что угодно еще, зарождающееся в недрах депрессий, однако и во всех недостоверных безгласностях своих им никогда не удавалось добираться до сути. Им никогда еще не доставало способности понять существование дерева, существование собаки или ветра. Порою Ф. отставал. Он не всегда умел взглянуть на дело ног своих философским оком.
– Над пустотою ли сетовать, залегающей на дне шедевров, когда и весь жизненный опыт мой был опытом фальши?! – все же говорил себе он.
– В какой мере посчитают меня достоянием Земли, пусть в такой и наградят меня поношением, – полуспокойно говорил еще Ш. Ш. предпочитал наиболее сумеречные из всех существующих цветов спокойствия. Обоим им ничего не стоило дожить до патриархальной старости и непревзойденность - равно как и своеобразие - сохранить их рассудков. Ничего и быть не могло хуже. Не слишком рассчитывая на успех, Ш. все же всегда свое неприятие-максимум старался вокруг себя обозначить. Детство их пришлось на время, которое оба они ненавидели.
– Я наткнулся на что-то живое, – воскликнул вдруг Ф., когда рука его случайно задела ключицу худородного и беззастенчивого приятеля его.
Ш. только в сторону отпрянул с его колотящимся сердцем. Участие его в делах существования всегда было с его безразличием вровень.
– Мне нужно успеть сотворить труд своего биологического ненавистничества, – Ш. говорил.
– Мы здесь не одни, Ш., – приятель его продолжал тоже, – но чем больше нас вообще будет, тем меньше мы станем друг друга понимать.
После еще случилось что-то: ветер ли прошелестел, или птица-соглядатай из заскорузлых ветвей уставилась дерзко, но оба они не заметили ничего.
– Я предпочитаю существование в обособленности, чтобы мне после не вздрагивать от моей внезапной безмятежности, – настаивал Ш., как будто охваченный одним из обыкновенных своих желчных позывов. Тьма вливалась в глаза его обескураживающим бальзамом безнадежного. Они ли играли словами, или ими играли слова - и то и другое представлялось одинаково гибельным.
– Дела мои, пожалуй, можно считать неплохими. Во всяком случае, старость сегодня приблизилась не столь уж существенно, – Ф. говорил.
– Это было только наглым посягательством на его безразличие, – бормотал только Ш., сей саркастический спутник. Иные из его безвременных волшебных словесностей казались несуществующим жемчугом ежедневного, хотя нередко тщеславие ставило его и на грань усталости языка. Иные иллюзорные гротески свои они уже считали на дюжины.
– Хотя долгожительство все же следует нам отвергать, приветствуя динамичную сменяемость стад, прозябающих в заурядности, – Ф. говорил.
И самое чуткое ухо не могло бы теперь уследить за всеми извивами нынешней их колоратурной немоты, что уж о них говорить, глухое питье свое пьющих?!
– Нога! Только моя нога! – вскрикнул еще временно оступившийся Ф. Давно собирался он лечь во прахе, так, чтобы после искали его, а его не было. С особенной тщательностью Ф. приходилось вынашивать и его безрассудство, и его внезапность.
– В минуты безумия путаются приводные ремни воображения, – вскоре потом Ш. говорил, нестерпимо далеко ушедши от места, где товарища его потерял. Лес перед ним расступился, покуда шаги его слышались, и за спиною смыкался, любое прошедшее его затмевая. Распри его с существованием ни для одного из них не могли добром закончиться. Выступая от имени жизни, не только приумножаешь недостоверное, но и мир раздуваешь до бессмыслицы. Ибо человек фальшив, Бог фальшив, Земля фальшива, фальшиво слово. Одна смерть пытается говорить правду невеселым голосом. Но ее не слышат.
Мир есть море разнородного и вселенная регламентов.