Непорочные в ликовании, ч. 2, гл. 23-33
Станислав Шуляк
Непорочные в ликовании
Роман-особняк
Ч а с т ь в т о р а я
Гл. 23-33
23
– Ванда! – кричал Ш. Он стоял, пошатываясь и за капот машины держась рукой своей неуверенной. – Ванда! Слышишь? Ты скажи этой суке, что он сука! Феликс, подтверди!
– Сука! – крикнул и Мендельсон.
– Это ты привел их? – спросила женщина, к Ф. обернувшись.
– Отойди от окна, – с усмешкой говорил он.
Ванда отошла в глубь гостиной, и как раз вовремя. Стекло зазвенело, посыпались осколки стекла вниз, потянуло холодом, и слышнее сделалась брань гостей их непрошенных.
– Попал! – крикнул Ш.
– Великолепный бросок!.. – подтвердил Мендельсон, мочась на колесо. – Сука! – крикнул он на всякий случай еще раз.
– Чтобы Ш. вдруг не попал?!
– Нет, это невозможно, – говорил товарищ его. – Сука! – снова крикнул он, рукою держась за автомобиль. Мендельсон был корректен, дружелюбен, покладист, как никогда.
– Вот! – крикнул и Ш. – Слышала? Она слышала! Кто сука?
– Ф. – сука! – пояснил Мендельсон.
– Громче! – потребовал Ш. – Чтоб они слышали!..
– Ф. – сука! – заорал Мендельсон. – Сука! Сука! Сука!..
– Ванда! – крикнул Ш. – Ты скажи ему, что я его не боюсь! Если я его увижу – ему конец! Сука! Сука!
– Господи, – сказала Ванда. – Какой кошмар!..
Ф. промолчал.
– Ф.! Ты там? – крикнул Мендельсон, застегивая брюки. – Не прячься за бабу! Выходи! Спрятался за бабу и думает, что спрятался навсегда. Ты не спрятался навсегда! Врешь! Ты спрятался не навсегда!..
– Он не выйдет! – сказал Ш. – От человека до подонка один шаг. И он уже сделал этот шаг! Он сделал свой шаг! – крикнул Ш. И невозможно было прекословить его убежденности. Он всегда в жизни искал и жаждал бича божьего, он судьбу искушал, он отличался дерзостью и своенравием. И вот теперь было ли все нынешнее бичом божьим, или это было божьей случайностью в рамках прихотливого и нежданного выражения? Ответа он не знал, а может, его и не существовало, никакого ответа. Ответа заслуживает лишь тот, кто ставит вопросы, равноценные самой жизни. Впрочем, это не значит, что он получает какие-то там ответы. И от кого, собственно, он может их получать? Небеса пусты, земля пуста, пещеры подземные ненаселенны, и лишь человечишки ничтожные оживленно кишат по-над скудной почвой, и только дела их убогие составляют все наличное достояние мира...
Ш. капот отпустил, пополам согнулся, и его тут же вырвало. Со стоном и с мычанием бесплодным Ш. блевал пред собою.
– Он обидел моего друга! – крикнул Мендельсон с пьяною солидарностью. – Ф.! Ты обидел моего друга! Кто обидел моего друга, тот обидел меня самого! Слышишь? Ты там?
Ш. разогнулся с трудом.
– Он там! – сказал Ш., рукавом утирая рот.
– Ты зачем обидел моего друга? – закричал Мендельсон. – Ты видишь, до какого ты его довел состояния?
– Он всегда будет подонком! – крикнул и Ш., раздумывавший: прямо теперь ему блевать еще или чуть позже. – Подонок! Ванда, истинно говорю тебе, ты связалась с подонком!
– Если это сейчас не прекратится, – сказала Ванда, – я позвоню, и их куда-нибудь заберут.
– Сделай это, если можешь, – согласился Ф.
– И, если их заберут, они, может, оттуда вообще не выйдут.
– Это еще лучше.
– Это его деньги? – спросила женщина.
– Это мои деньги. И это твои деньги, – отвечал тот.
– Подонок! – крикнул Ш. – Давай вместе, – говорил он Феликсу.
– Подонок! Подонок! Подонок! Подонок!.. – заорали они на два голоса. Бранный дуэт их перебудил уже и переполошил, должно быть, всех жильцов полутемного театрального двора.
– Ты всегда будешь подонком, до самой смерти твоей ты будешь подонком! – крикнул еще Ш. отдельно, довеском. – Запомни, подонок! До смерти своей запомни, подонок!..
– Да, – подтвердил Феликс. – Я тоже так думаю. До гробовой тоски своей он будет подонком!..
– До гробовой тоски! – крикнул и Ш.
В горле его булькало и клокотало негодование, оно искало себе выхода, оно искало себе разрешения, но все никак не могло удовлетвориться достигнутым.
– Ты, сволочь, ждал апофеоза! – закричал еще Ш. – Он ждал апофеоза, – объяснил Ш. Мендельсону. – Вот тебе твой апофеоз! – Ш. яростно харкнул перед собою, и в глазах его было бешенство.
Ванда взялась за телефон. Но звонить никуда и не потребовалось, внизу происходило что-то; крики затихли, слышалась какая-то приглушенная брань или ворчанье, Ванда не выдержала и снова к окну осторожно приблизилась. Кроме Мендельсона и Ш. там был еще кто-то, кажется, двое еще были там; пьяные, вроде, упирались, должно быть, характер выдерживали. И вдруг проворно в машину заскочили, увидела Ванда, двери хлопнули, мотор завелся, и автомобиль Ш. тяжело попятился в сторону арки. И был скрежет металла, должно быть, немного не вписался Ш. и крыло себе ободрал об кирпич, но Ванде это было уже все равно.
– Я представляю себе, как ты должен меня теперь презирать, – говорила она, обернувшись к неподвижному Ф.
– А ты – меня, – только и отозвался он.
Порывисто она шагнула к нему, схватила руками его голову и стала целовать в волосы.
– Ф.! Ф.! – говорила она. – Зачем я тебе? Зачем я тебе такая? Зачем тебе глупая, взбалмошная, непостоянная женщина? Ведь я могу только мучить тебя! И ты прекрасно это знаешь. Ты умный, ты все прекрасно знаешь, ты все прекрасно видишь, – бормотала Ванда.
– Подожди, подожди, Ванда, – говорил он, стараясь высвободиться. Все было не так, он не так себе это представлял, он не так этого хотел, думал было, надеялся было Ф. объяснить Ванде. Ему было и неудобно так сидеть, обнимаемому Вандой; неужели она не понимает, что ему так неудобно, подумал он.
И тут в дверь позвонили. Женщина вздрогнула и отстранилась.
– Они вернулись! – воскликнула Ванда с досадой.
Ф. покачал головой.
– Они уехали, – возразил он.
– Черт! – отчаянно прошептала женщина. – Я совсем забыла!.. Это же!.. Скорее!.. прошу тебя, скорее!..
Ванда торопливо накинула на денежный веер какое-то покрывало, а убирать деньги не стала; схватив Ф. за руку, она потянула его за собой. Втолкнула в комнатку маленькую и зашептала, зашептала горячо:
– Ф.! Я тебя умоляю! Сиди здесь! И ни звука! Что бы ты ни услышал – ни звука! Это очень опасно! Это страшный человек! Вообще исчезни! И, если он тебя увидит!.. Мы все погибли!.. Обещаешь мне? Обещаешь? Это скоро все закончится!.. И я выпущу тебя!.. Ф.! Как мне это все... если бы ты знал!..
Звонок был еще, требовательный, уверенный, безжалостный. Ф. усмехнулся. В этом мире мы должны быть блистательно одиноки, как и Бог блистательно одинок, сказал себе он. Сказал себе Ф. Ванда беззвучно прикрыла дверь в комнату, где оставила Ф., пригладила волосы, взглянула на себя в зеркало в прихожей (о, женщины! как имя вам? Вероломство? Благородство? Низость? Ничтожество? Впрочем, кто ж осудит вас? Кто бросит в вас камень?) и пошла открывать.
– Кто? – сказала она.
– Вандочка! Вандочка! – слышала она из-за двери голос приторный, размягченный, ее передернуло, и она открыла.
В полумраке площадки лестничной льстиво улыбающийся и надушенный стоял генерал Ганзлий.
24
– Я не понимаю! – закричал Неглин. – Не понимаю, зачем было нужно его убивать!..
Кот с рассеянной хищной улыбкой смотрел на стажера.
– Он был убит при попытке к бегству, – раздраженно говорил Кузьма. – Ясно тебе? При попытке к бегству! Мне вот только собаку жаль!.. Там собака была, – объяснил он комиссару. – Пришлось прикончить!.. А то на нас бросалась.
Кот, нахмурившись немного, взгляд перевел на Задаева.
– Какая попытка к бегству?! Он уже не мог никуда бежать! Ты же сам сбросил его с лестницы!
– А до этого он чуть не сбросил тебя!..
Кот замшело смотрел то на длинноволосого, то на Неглина, переменяя лишь избранный ракурс своего ядовитого созерцания.
– Ты специально меня поставил именно туда? Ты же знал, что я ранен!.. Зачем тебе это было нужно?
– Комиссар, – говорил Кузьма. – Вы видите, его надо в госпиталь. По-моему, он уже бредит!
– А когда вы уже появились...
– И спасли тебя, – вставил Кузьма.
– Зачем ты его сбросил с лестницы?
– Я не сбрасывал. Он сам прыгнул.
– Ты его толкнул!..
– Это он меня толкнул!..
– Но бойцы тоже все видели!..
– Они подтверждают мои слова.
– Не может быть! – залепетал Неглин. – Как они могут подтверждать то, чего не было?! Ты его толкнул! Он упал. Мы спустились. Он полз. Ты в него выстрелил. В спину.
– Я выстрелил в бегущего!.. И у него был пистолет.
– В ползущего!.. И у него тогда уже не было никакого пистолета.
– А раньше был?
– Раньше был! Но, когда он полз, уже не было!..
– Идиот! – закричал длинноволосый. – Как ты собираешься дальше здесь работать после сегодняшнего?!
– Не знаю, – сказал Неглин.
– Так! – решительно сказал Кот. – Вы оба все сказали? А теперь вы сядете и изложите все это на бумаге. А мы будем разбираться.
Неглин, пунцовый и злой, сел за стол и пред собою бумаги лист положил. Сел писать и раздраженный Кузьма. Человек он был практический, и попусту писать не любил ничего.
– Вас одних-то оставить можно? – осведомился комиссар. – Или вы друг друга перестреляете?
– Можно, – буркнул Неглин. Задаев не отвечал ничего, он только лоб морщил в размышлении над первою фразой.
Но комиссар не поверил; он выглянул в коридор и позвал какого-то случайно проходящего там офицера.
– Вот, посиди здесь, – сказал он. – И смотри, чтобы эти между собой не очень-то разговаривали. А то они уж слишком любят друг друга!..
Сказал комиссар Кот и вышел вон.
25
Здесь был парк, окраина парка; он одичал немного, ибо не благоустраивался давно. Серые сосны одни выглядели строго и нарядно, прочие же деревья ссутулились, поникли, пообтрепались, они стали будто бродяги и попрошайки. Между деревьев стояли несколько больничных корпусов в три и в четыре этажа, была своя котельная, столовая, банное помещение, прачечная.
В нескольких сотнях метров парк вдруг делался щеголем; здесь, за высокой помпезной оградой размещался овальной формы особняк, с террасами вокруг него. Он был, как замечали многие, похож на брошенную мексиканскую шляпу – сомбреро. Он был совсем другим, он был не то же самое, что и больница.
Правее больничного приемного покоя, в конце дорожки асфальтовой, во флигеле старого темного кирпича притулился гараж небольшой на четыре единицы спецтранспорта. Дощатые ворота гаража были раскрыты, горела переноска на стене, в глубине помещения стояли Лиза и Никитишна за спиною у той, и еще были двое – один помоложе, чернявый, жилистый и небритый, другой – более рыхлый и летами постарше, должно быть, помощник чернявого.
Фургон остановился метрах в тридцати, из него вылезли Иванов с Гальпериным, коротко осмотрелись психологи и пошли в сторону раскрытых ворот. Чернявый шагнул им навстречу, и вот он уж вышел на асфальт, за границу света. Иванов приблизился к чернявому, бережно обнял того и поцеловал в скулу его костлявую и небритую.
– Брат, – сказал он.
Чернявый обнял Иванова, осторожно, деликатно, и тоже поцеловал в скулу.
– Брат, – сказал чернявый.
Гальперин тоже обнял чернявого небритого человека, несколько раз легонько похлопал того по спине между лопаток, и поцеловал его в скулу, чуть-чуть даже ту обслюнявив.
– Брат, – сказал Гальперин.
Чернявый обнял Гальперина и тоже по спине похлопал, и даже ущипнул слегка, впрочем, вовсе не больно и не обидно, но скорее дружественно, шутливо и поощрительно. И поцеловал тоже.
– Брат, – сказал чернявый.
– Как редко мы видимся, – сказал Иванов со вздохом.
– Да, – говорил чернявый, – и это меня огорчает.
– И меня тоже, – подтвердил Гальперин.
– Надо бы чаще, – сказал Иванов.
– Да, – согласился чернявый.
– А я еще сегодня ему говорил, – сказал Гальперин, кивнув в сторону ученого коллеги своего, – что каждый день вспоминаю о нашем брате и друге Икраме.
– Точно, он говорил, – подтвердил Иванов.
– Я верю, – сказал Икрам.
– Мы все время вспоминаем нашего брата и нашего друга, – сказал Иванов.
– Я тоже каждый день вспоминаю о вас, – говорил Икрам.
– Завтра праздник, – вспомнил вдруг Иванов.
– Да, завтра праздник, – говорил и Икрам.
– Точно, – подтвердил Гальперин. Всегда легче соглашаться, чем прекословить, а Гальперин предпочел бы скорее впасть в уклончивость, двусмысленность и суесловие, чем стал бы возражать и настаивать на своем.
– Как редко теперь бывают праздники, – сказал Иванов.
– Так редко, что даже забываешь о них, – подтвердил Икрам.
– Это ужасно!.. – развел руками Гальперин.
– Хорошо бы встретиться завтра, посидеть, поговорить... – предложил Иванов. – Я вот все думаю об этом...
– Хорошо бы, – согласился чернявый. – Если только не будет много работы.
– Ох, работа, работа! – с тучным бакалейным вздохом говорил Гальперин.
– Нет, работа это очень важно. Нет ничего важнее работы, – сказал Иванов.
– Работа превыше всего, – кивнул головою Икрам.
– Да, – говорил Гальперин.
– А у нас для тебя есть подарок, брат, – сказал Иванов.
Икрам выразил лицом любопытство и заинтересованность.
Иванов залез к себе за пазуху пальто его черного, вытащил оттуда что-то и протянул это что-то Икраму. Чернявый сделал ртом какое-то туманное восклицание, возможно, восторженное.
– Вот, – сказал Иванов. – Настоящий черкесский кинжал.
– Старинной работы, – поддакнул Гальперин.
Икрам восхищенно рассматривал дорогой подарок. Он вынул кинжал до середины из его ножен, полюбовался лезвием, вложил обратно и, трепетно поцеловав оружие, засунул к себе в карман.
– У меня тоже есть для вас подарок, братья, – сказал он.
Психологи были неподдельно удивлены. Икрам сделал знак своему помощнику, тот вывел откуда-то невысокого бородатого человека, всего в синяках и ссадинах, запуганного и забитого, и подвел того к Икраму.
– Вот, – сказал Икрам. – Я слышал, что вы потеряли Казимира. Может, этот вам на что-то сгодится.
– О-о! Что он умеет? – спрашивал Иванов, рассматривая бородача.
– Болтать, – Икрам говорил. – Гнилой народ – философы, а этот тоже из них. Мне его отдали, а я отдаю его вам.
– Нет, – возразил Иванов. – Это нам как раз очень даже нужно.
– Да, – серьезно сказал Гальперин. – Очень ценный подарок.
Он снова обнял Икрама, и Иванов тоже обнял.
– Благодарю тебя, брат, – сказал Иванов.
– И я благодарю вас, братья, – сказал Икрам.
– Мы будем беречь твой подарок, – сказал Иванов.
– А я ваш, – отвечал Икрам.
Вчетвером они неторопливо отвели философа к фургону, Гальперин открыл дверь двустворчатую и коротко скомандовал:
– Вперед!
Философ Нидгу тоскливо осмотрелся по сторонам и полез в фургон, опасливо озираясь.
– Смотрите только, чтобы не убежал, – говорил Икрам.
– От нас не убежит, – решительно возразил Гальперин и захлопнул дверь за философом.
– Извините меня, братья мои, – сказал еще Икрам. – Сейчас мне нужно ехать. У меня еще срочная работа.
Иванов понимающе руку к груди приложил, прямо к самому сердцу, Гальперин приложил тоже, и оба они благодарно поклонились Икраму. Икрам поклонился психологам, и вот уж он и помощник его по дорожке к гаражу полуосвещенному шагают, оба со спинами прямыми, горделивыми, будто на высоком приеме...
Из гаража выехала машина Икрама и возле психологов притормозила на минуту.
– Вы бы еще к брату моему Ильдару заехали, – говорил чернявый. – Дело у него к вам имеется.
– Заедем обязательно, – говорил Гальперин.
– Можно сказать, прямо сейчас и поедем, – сказал Иванов.
Икрам рукою кратко махнул, и машина его с места рванула по узкой дорожке асфальтовой.
– Ну вот, – сказала Лиза Никитишне, – кажется, все довольны.
Старуха только сплюнула под ноги себе с отвращением. Была она неумна, невоспитанна, нетерпелива и бестактна к тому же.
26
– Сразу предупреждаю, что у меня сегодня сильно болит голова, – строго сказала Ванда, едва генерал вступил в прихожую.
– Головка, головка болит!.. – забормотал тот, улыбаясь глицериновою улыбкой.
– Не головка, а голова, – поправила его Ванда.
– А вот если эту головку я сейчас расцелую, – захихикал Ганзлий, потянувшись к женщине. – От пяточек, всюду-всюду и до самой головки.
– Пальто! – отрывисто говорила Ванда.
Генерал стянул с себя пальто, хотел было бросить его куда-то, может быть даже, и на пол, но повелительный взгляд Ванды заставил генерала повесить пальто аккуратно на вешалку. Ванда была ему здесь не прислуга и помогать не стала.
Ганзлий снова потянулся к Ванде.
– Так! – сказала она решительно. – Мы давно договорились, что ничего такого себе не позволяем! Не правда ли? Фу! А надушился-то!..
– Исключительно для твоего удовольствия, золотая моя!..
Ванда поморщилась.
Ф. был рядом, всего лишь за дверью, и уж, конечно, все слышал; ведь не глухой же он был, в самом деле. Женщина увела генерала в гостиную.
– Вандочка, – сказал Ганзлий.
– Не называй меня так!
– Вандочка, – упрямо повторил тот, – а посмотри, что я тебе принес.
Он вынул из кармана небольшой плоский сверточек серой мелованной бумаги, перевязанный розовой ленточкой. Там могла быть записная книжка или браслет, или еще что-нибудь. Ванда равнодушно смотрела на сверточек. Генерал стал развязывать ленточку, потом, загадочно и гадко улыбаясь, зашуршал бумагою, и вдруг из-под бумаги показались... доллары, пачка долларов толщиною почти в палец; впрочем, если и так, то скорее – в мизинец.
Ванда захохотала.
Ганзлий протянул деньги женщине, та не взяла, стояла, скрестив на груди руки, вся непроницаемая и неприступная; он подумал и положил деньги на стол. Он не был обескуражен, лишь немного смущен и все улыбался, и улыбался. Он улыбался и лицом своим одутловатым, и волосами прилизанными, и пальцами, короткими, дрожащими, и душными волнами его омерзительного одеколона.
– Это моей деточке, это моей госпоже, – сказал он.
– Внизу, во дворе, – сказала Ванда. – Кто там был?
– Не знаю, – плечами пожал генерал. Он не понимал, почему об этом стоит говорить. – Какие-то пьяные. Мои ребята их предупредили, они сразу смотались. – Вандочка, – сказал он. – Это все твое.
– Не называй меня так!
– Буду, – хихикнул Ганзлий. – Я непослушный мальчишка.
– Плетки захотел? – с угрозою сказала Ванда.
– Плетки, плетки!.. – радостно подтвердил тот. – Где твоя плетка?
– Моя плетка близко. Она очень близко. Она совсем близко. Она уже идет сюда. Вот она уже пришла... – говорила женщина. Будто бы она была змеею сейчас, говорила она так.
Генерал зажмурился, Ванда достала из-за диванной подушки короткохвостую плетку и со свистом взмахнула ею.
– Я злой, непослушный мальчишка!.. – взвизгнул генерал.
Ванда хлестнула того по спине плеткой.
– А ты знаешь, как я не люблю непослушных мальчишек? – вкрадчиво сказала Ванда.
– Да-да, я знаю, – залепетал тот.
– И ты знаешь, как я их наказываю?
– Не надо, не надо, не наказывай меня! – умолял Ганзлий.
– Да нет, я буду тебя наказывать, я вынуждена тебя наказывать, мне придется тебя наказывать. И я сейчас сделаю это!..
– Не надо, не надо, я очень боюсь твоей плетки!..
– И тем не менее ты осмеливаешься не слушаться меня?
– Я никогда больше не буду не слушаться тебя!.. – уговаривал тот.
– Ты же знаешь, что я тебе не верю.
– Поверь мне. Прошу тебя, поверь!..
– На колени! – крикнула Ванда.
Генерал послушно, с радостною готовностью бросился на колени.
– Что ты можешь сделать для того, чтобы я тебе поверила? – говорила Ванда.
– Все, что ты прикажешь!
– Покажи, как собака лает. Как она лает, когда видит свою хозяйку, свою госпожу? Ну?
Генерал зарычал и несколько раз гавкнул с некоторой, вроде, даже угрозой.
– Что?! – крикнула Ванда. – Ты мне угрожаешь?! Может, ты хочешь меня укусить?! – и огрела плеткою по спине на карачках стоявшего генерала.
Тот взвизгнул от боли и от восторга. И затявкал мелко и гадко, как наказанная описавшаяся болонка.
– Не слышу благодарности в голосе! – медленно и строго говорила Ванда.
Генерал заскулил тонко и жалобно и руками заскреб по полу, будто собака – передними лапами.
– Что за мерзкие звуки! – скривилась Ванда. – Нельзя же так пресмыкаться, даже если и боготворишь. Нет, – подвела она итог, – лаять ты не умеешь. И собакой ты быть не можешь.
– А можно мне?.. – начал генерал.
– Нет! – отрезала Ванда.
– Я только хотел поцеловать... твою очаровательную ножку.
– Что?! – возмущенно говорила Ванда. – Да как ты посмел?! Знаешь, кто ты такой после этого?
– Я... я – маленький бедный черномазый юноша, который забрался на ранчо неприступной белокурой миссис.
– Ах ты, жалкий черномазый! – сказала Ванда. – Как ты посмел забраться в мои владения?!
– О, простите, простите меня, мэм! Я только хотел взглянуть на ваших лошадей, мэм! Я очень люблю лошадей, мэм! У вас прекрасные скакуны, мэм! – бормотал генерал Ганзлий.
– Что тебе до моих скакунов, маленький черномазый разбойник? Признавайся, что ты хотел с ними сделать? Ты хотел их украсть?
– О, нет, мэм, нет! Я сам хотел бы быть вашим скакуном! Позвольте мне, моя госпожа, быть вашим скакуном!
– Я тогда буду стегать тебя плеткой до крови!..
– О, это замечательно!
– Я не буду ни кормить тебя ни поить!
– Я умру от голода и жажды на твоей конюшне, моя госпожа!
– Я отдам тебя живодеру, он сдерет с тебя шкуру и сделает чучело, – зловеще говорила Ванда.
– И оно будет стоять в вашем доме, моя богиня!.. И будет каждый день видеть вас, моя госпожа!..
– Ну, тогда вези меня!
Ванда села верхом на генерала, левой рукою схватила воротник его кителя, а плеткой в правой руке хлестнула того по заду.
– Я маленькая жалкая лошадка на конюшне неприступной госпожи!.. – восторженно крикнул Ганзлий и повез Ванду. Он проворно обежал вокруг стола два раза, припрыгивая и потрясывая женщину, будто он хотел встать на дыбы и сбросить свою прекрасную всадницу, но Ванда крепко и уверенно сидела на спине генерала. Она с силою огрела того плеткой два раза по бедрам, отчего тучный скакун ее сделался еще проворней. Он на карачках выбежал из гостиной и поскакал по коридору и просторной прихожей.
– Куда?! – крикнула Ванда, почувствовав опасность. Она с силой закрутила воротник генеральского кителя и начала душить своенравную «лошадку». – Назад! Я тебе не позволяла сюда! Назад! – крикнула Ванда.
Но было уже поздно. Генерал боднул головою дверь именно той комнаты, где прятался Ф.; дверь открылась, и блудливый скакун остановился на пороге, как вкопанный.
Ф. сидел по-турецки на неразобранной постели и, держа пистолет пред собою, метил генералу точно в голову. Ф. с пистолетом, не шелохнувшись, сидел. Правда, и Ванда была рядом, была совсем близко, но Ф. был уверен, что теперь-то не промахнется; ну, может, разве что ее слегка забрызгает кровью. Ганзлий вскочил, инстинкт самосохранения все же вытеснил собою их вожделенные игры, Ванда спрыгнула с генерала.
– Что?! Кто?! – забормотал Ганзлий беспорядочно. – Ты!.. Ты!.. – яростно крикнул он Ванде. И бросился к выходу.
– Пальто! – крикнула Ванда.
Генерал рванул с вешалки пальто, оборвав при этом петлю, и стал ломиться в дверь. Несколько мгновений не мог он справиться с замком.
– Подожди! – крикнула еще Ванда.
Генерал зарычал страшно, и наконец дверь открылась, и мужчина вывалился на лестницу. Ванда слышала топот и брань генерала и закрыла за ним дверь. О том, что же теперь будет, думать она не хотела, бесконечная усталость навалилась на Ванду, усталость и пренебрежение. Она обернулась к Ф., который стоял теперь в дверном проеме и прятал пистолет. Напряженный и хмурый Ф. и вместе с тем – знакомый, родной и великолепный.
– Откуда у тебя это? – спросила Ванда.
– Я, пожалуй, теперь тоже смотаюсь на некоторое время, – ответил (или не ответил) он.
– Деньги забери, – просила Ванда.
– Я еще вернусь, – сказал Ф.
– Извини меня, – сказала Ванда.
– И ты меня, – сказал Ф.
– Я такая, какая есть, – сказала она.
– Я тоже, – сказал он.
И были оба правы они, Ванда и Ф., и, быть может, снова не совпали у них азимуты их самостояния, и были они – он и она, и были они постояльцы беды, питомцы раскола, и были они – дети рассеяния.
27
– С первого и до последнего вздоха все – лишь растрата жизни моей невозлюбленной, – сказал себе Ф., в темноту выходя площадки лестничной. Ванда дверь закрыла за ним, но не стала запирать, сердце ее уж умерило свою работу тревожную, и стояла женщина у двери, прислушиваясь.
На лестнице и впрямь не было видно ни зги; вот Ф. дотянулся до перил и теперь уж, держась за них, мог он ногами ступени нащупывать и спускаться уверенно. Непревзойденная душа его изнемогала сарказмом; да, это так, но есть ли вообще что-либо бесполезнее и ненадежнее всех сарказмов, всех радостей, всех уверенностей и смыслов?! Ведь нет же, сказал себе Ф. А измена их, их пресечение – есть то, что точнее всего направляет нас по дороге тоски, сказал себе он. И тут что-то знакомое накатило на него, уже виденное, уже слышанное, уже чувствованное или то, что он мог бы только чувствовать или испытывать, или видеть во снах кошмарных или в катастрофическом бодрствовании. Услышал ли он сзади что-то? ведь нет же? дыхание услышал чужое или шаги? ведь нет же, или, разве, в последнее мгновение самое услышал, когда на него уже прыгнули сзади, а после удар был сильнейший в основанье затылка, там где тот соединяется с шеей, фейерверк полыхнул в глазах его, фейерверк катастрофы, он тут же оглох и с криком, которого сам же не слышал, по ступеням вниз покатился.
И не было ничего, ни души его, ни смысла, ни слова и ни мира, ни дыхания его и ни содрогания, а вот еще контурная карта его настоящего, его заурядного или обыденного... впрочем, и на ней не было ничего. Будто сухие жгучие искорки ползли по краям тлеющей бумаги, быть может, пропитанной селитрой, какою еще селитрой? не той ли самой селитрой?.. но и это, вероятно, ему только лишь привиделось... Мир, возможно, еще вскоре вычеркнет его из реестра его (мира) бесчисленных неосновательных правообладателей. Потом, позже, через много лет или много поколений, когда он снова себя ощутил, он попытался ползти, а подняться он даже не пытался, но враги его и обидчики его, они все еще были тут.
– А у него-то в кармане, оказывается, пушка была, – говорил один из них. Говорил один из его черных обидчиков.
– Видать, не простой, – говорил другой из обидчиков, сверху вниз на Ф. глядя. Сквозь пелену болезни слышал лежащий или ползущий человек их странные и случайные голоса.
– А нам, Икрам, простые-то редко попадаются. Не то, что этим двум дуракам, – говорил первый.
– Ну ты! – одернул Икрам помощника своего. – Только я могу их ругать. У тебя нет такого права.
– Больше не буду, – отвечал тот.
– Нельзя здесь задерживаться. Мотать надо, – Икрам говорил.
И снова был фейерверк в голове Ф., в глазах и в затылке, не то, что прикрыться он не сумел, когда Икрам ногой ему с размаха по шее заехал, но и пошевелиться не смог бы, если б убивали его. Потом он не видел и не слышал, и вообще не было его. Ни здесь и ни где угодно еще не было Ф.
Икрамов помощник склонился над ним, и вот уж коробочку черную пластмассовую из кармана тянет.
– Ты что, укол собрался делать? – Икрам интересовался у помощника своего. – Ты же в вену не попадешь.
– Если ты мне посветишь – так попаду, – возразил тот.
– Делай большую дозу, но внутримышечно.
– Того эффекта не будет, – усмехнулся человек, готовясь к инъекции.
Икрам стал светить фонариком карманным, помогая помощнику своему. Тот на коленях стоял, склонившись над Ф.
Ванда, будто ужасом парализованная, слышала из-за двери крик Ф., и звуки ударов и голоса мужчин, ей хотелось открыть дверь и крикнуть: «Что вы делаете? Прекратите! Сейчас же прекратите!», – хотелось крикнуть Ванде, но тогда – смерть, верная смерть, и не будет спасения, знала она.
Наконец игла вошла в вену, брызнуло в кровь какое-то сомнительное обморочное лекарство, и Ф. был недвижен, будто мертвец. Икрамов помощник спрятал шприц обратно в коробочку, встал с коленей и волоком потащил беспомощное тело Ф. вниз по лестнице. Каждую ступеньку со стуком сосчитали ботинки Ф. по дороге, по его неосознанной дороге. Икрам спускался следом победителем.
Дверь входная внизу хлопнула; Ванда погасила свет во всех комнатах и осторожно, из глубины гостиной, смотрела во двор. Она видела, как двое тащили Ф., она не знала, что сделать, что предпринять, она особенно остро ощутила теперь всю бездну своего одиночества и беспомощности. – Я одна, я всегда была одна, я всегда буду одна, – сказала себе Ванда. И вдруг вспомнила.
Она вытряхнула из сумочки своей все на стол, рядом с деньгами генерала Ганзлия, отыскала среди ее содержимого маленькую записную книжку с бронзовыми уголками и стала лихорадочно листать ее. Нужная запись отыскалась не сразу, какие-то бесполезные бумажки высыпались из книжки, и вот Ванда нашла... Глядя в запись, быстро отстучала пальцами номер на аппарате, потом ожидание было бесконечное, невыносимое, томительное... И вдруг:
– Я слушаю вас, – голос женский, знакомый и привлекательный, быть может, но теперь Ванду передернуло от этого голоса. – Говорите же!.. Слушаю!..
– Лиза! – крикнула Ванда. – Черт тебя побери, Лиза! Кто ты такая?! Ты слышишь меня?
Миг узнавания. И тон меняется, тон теплеет, одушевляется и еще черт знает что происходит с тоном.
– Ванда. Что с тобой?
– Кто ты такая? Что ты играешь мной и всеми нами, будто куклами?! Чего ты добиваешься? Зачем тебе это все? Зачем тебе мы?
– Ванда, – сказала Лиза, – я рада, что ты все-таки согласилась с моим предложением.
– Черт побери! Ты можешь как-то повлиять на то, что происходит? Ты можешь изменить то, что происходит?..
– Могу, – сказала Лиза.
– Почему вокруг меня так много происходит всякого?
– Ничего страшного. На тебя всего лишь обратили внимание. Ведь ты же этого хотела?
– Что?! Кто обратил внимание? Что я должна делать? Скажи! Что? – кричала Ванда в телефонную трубку.
– Все очень просто, – спокойно сказала Лиза. – Тебе нужно одеться и спуститься вниз. Тебя никто не тронет. А на улице тебя ждет автобус, он тебя отвезет, куда нужно. Совсем немного, как видишь.
– А остальные?.. А наши ребята?.. Как же остальные? Ведь для выступления нужны и они!..
– Ты не поняла, Ванда. Все они давно уже в автобусе. И ждут только тебя, – говорила Лиза.
Ошеломленная женщина молчала минуту.
– Лиза, – наконец говорила она. – Но ты ведь сказала, что выступление завтра... Что-то изменилось?
– Извини, Ванда, – ответила только та. – Но ты забыла, что завтра начинается в двенадцать ночи. Ты еще взгляни, пожалуй, на часы, родная моя, хорошая моя, – сказала ей Лиза.
Машинально Ванда глаза перевела на часы стенные в форме избушки, висевшие высоко над диваном.
Было уж двенадцать, всего без пяти минут.
– Ну что, Ванда, ведь ты же будешь умницей? – спросила Лиза. – И ты ведь не будешь сердиться на меня? Ты никогда не будешь сердиться на меня? Не так ли? Скажи мне, ведь правда?..
Женщина не ответила.
28
Ш. сбил по дороге собаку, одного из бездомных псов, что собираются теперь в стаи, лазят по помойкам, дерзко выпрашивают куски у торговцев мясом, ловят мелкую живность и птиц, нападают на людей. Он не остановился, он не думал останавливаться, он был в ярости, он почти не видел дороги и не разбирал ее. Мендельсон сидел рядом, он был в тяжелой, мутной дремоте, голова его запрокинулась и билась поминутно о подголовник сиденья. Быть может, в мозгу его выпуклом, в полусферах свинцовых разыгрывались теперь небывалые страсти по Морфею. И сны, возможно, являлись ему посреди землистой дремоты его, но замысловатые и небесспорные. Наконец, он вздрогнул и выпрямился.
– Куда мы едем? – с мрачною неуверенностью Мендельсон говорил, только все по сторонам озираясь.
– Туда, где счастье подают лошадиными дозами, – сухо ответствовал Ш.
– Бог, истина, счастье. Обозначения есть, обозначаемое отсутствует, – Мендельсон возразил.
– Черт побери! – заорал Ш. и по колесу рулевому кулаками ударил. Кипяток был в груди его, уголья жгли утробу его, гнев воспалял кожу его и нервы его сверхъестественные.
– Что такое? – заботливо спрашивал Феликс.
– Если они не хотят, чтобы я был, я и не буду! – говорил Ш. в раздражении.
– Нет, отчего же? Будь, пожалуйста...
– Если все – такие уроды и недоноски, так я не собираюсь быть посредником в их низостях. Я само... устраняюсь.
– Верно, – согласился покладистый Феликс. – Мы уходим из их мерзкого сообщества.
– Скоты! – крикнул Ш.
– Дерьмо! – крикнул Феликс.
– Ублюдки!
– Подонки!
Автомобиль остановился. Улица узкая, затрапезная была или переулок зашмыганный, Ш. этого места не знал, вообще же об этом районе представления у него были самые общие. Впрочем, это было ему все равно; бензина в баке еще оставалось достаточно, и ехать он мог даже и наугад, едва выбирая умом своим нетрезвым иные немыслимые бездорожья.
Вдруг лицо Ш. исказилось усмешкой бесплодной и безнадежной, как это бывало иногда у него одного, и только у него одного.
– Я жду от Бога извинений за то, что жизни моей удивительной Он легкомысленно положил предел, – выкрикнул еще Ш. Впрочем, он споткнулся по дороге, и конец фразы его сбился в нетрезвом диминуэндо. – Это просто ни в какие ворота не лезет... – бормотал еще он.
– Ну, это уж ты преувеличиваешь, – удивился Мендельсон.
– Что?! – возмущенно говорил Ш.
– Как тебе будет угодно, – поспешно говорил Феликс.
– У нас еще что-нибудь есть? – спрашивал Ш.
– У нас давно уже ничего нет, – возразил Феликс. – Разве ты забыл?
– Как давно? – спрашивал Ш.
– Полчаса, – ответил Феликс.
– Плохо! – Ш. говорил.
– Мне завтра рано вставать.
– Какого черта? – возмутился Ш. – Мы так давно с тобой не виделись!
– Меня ждут дети, – твердо говорил Мендельсон. И после усилия такого взгляд его затуманился.
– Какие еще дети?! – крикнул Ш. недовольно.
– Мои дети. У меня завтра первый урок.
– Не говори мне ничего про детей, – попросил Ш. – А то мне, может, снова станет плохо.
– Ты не прав. Дети хорошие. Только ужасные сволочи. Еще маленькие... подростки... но уже такие сволочи!..
– По-твоему, сволочи вырастают из ангелов? Большой человек – большая сволочь, маленький человек – маленькая сволочь, – Ш. говорил.
– Твоя правда, – согласился Мендельсон. – Мое несчастье в том, что я веду старшие классы.
У Ш. во рту было гадко, как никогда; возможно, они всего лишь остановились на полдороге, как и все в этом мире остановилось на полдороге, а останавливаться не следовало бы, сказал себе Ш., но откуда и куда была эта дорога, или половина ее, он не знал и ответа для себя не искал.
– Феликс, ты в эйфории? – единственно спрашивал он.
– Эйфория зависит не от качества напитков, но от душевного содержания, – поразмыслив, отвечал Мендельсон.
– Великолепно сказано! – согласился Ш.
– Но ведь ты спросил с целью? – спрашивал Феликс.
– С какой я мог спрашивать целью? – спрашивал Ш. с некоторым внезапным недоумением, которое поднялось у него из глубины гортани или, положим, адамова яблока или иных надсадных недр. Подобным недавней тошноте было его нынешнее недоумение. И вот еще: как и у всех людей у них был велик, а теперь и более еще возрос, аппетит к пошлости.
– Возможно, ты хочешь еще выпить, – осторожно предположил Феликс. – Если я, конечно, не ошибаюсь...
– Возможно, я хочу еще выпить, – действительно согласился Ш. Согласие его было, будто мыльный пузырь, зыбкое и ненарочитое, в любое мгновение могло разрушиться его согласие. – А ты разве нет?
– У меня дети... Они ждут.
– К черту детей! – крикнул Ш. – Ненавижу детей! Ты понял? Из них вырастают сволочи!
– Зачем они вырастают?
– Это ты меня спрашиваешь, зачем?
– Можно подумать, это я их выращиваю, – покоробился Мендельсон.
– Этого я не говорил, – говорил Ш.
Потом повисла пауза, тяжелая, хмельная, во время которой оба они грузно размышляли – каждый о своем, и вместе им было не сойтись в их тягостных и бесцельных размышлениях.
– А у тебя еще есть деньги? – спрашивал Феликс.
– Если б я не связался с одним подонком... о котором я не хочу говорить... – раздраженно возразил Ш. – А у тебя нет?
– Мало.
– Мало, – повторил Ш.
– Возможно, я даже знаю, кто этот подонок, – сказал Мендельсон сочувственно. Или это Ш. только показалось.
– Эй, ты мне не сочувствуй! – крикнул он.
– Хорошо, не буду, – кивнул головой Феликс и после долго голову поднимал до привычного горделивого положения.
– Ненавижу сочувствующих!.. – сказал Ш.
– Ты прав, – согласился Феликс.
– Сколько? – спросил Ш.
– Чего? – спросил Феликс.
– Денег.
– Шестьдесят.
– Чего шестьдесят?
– Денег.
– Я понял, – сказал Ш.
– Да, – сказал Феликс.
– Давай мы еще купим сейчас, а деньги я тебе потом отдам, – предложил еще Ш. со своей привычной безрассудной щедростью. – Только не сразу.
– Ты думаешь, что сейчас можно что-нибудь купить? – Мендельсон говорил. Весь менталитет его было менталитетом сомнения и предосторожности. Хмель же менталитету не помеха, но – напротив: лишь подпорка и безусловное основание. Кажется так.
– Узнаем, – решительно ответствовал Ш. Он машины дверь распахнул, головой покрутил в поисках какого-нибудь сумеречного аборигена и вот, заметив поодаль полночной походкой бредущего старикашку или мужичонку в мерзкой верхней одежде, крикнул тому:
– Боец, – загремел Ш. – Не знаешь, где можно прикупить чего-то для продолжения эйфории?
– Не говори с ним сложно!.. – одернул того Феликс. – Говори с ним просто.
Ш. отмахнулся и даже хотел было лягнуть Мендельсона пяткой по зубам или по переносице, но не стал отвлекаться.
– Прикупить, конечно, негде, – отвечал пешеход с трехгрошовой его рассудительностью после некоторого непредвиденного раздумья, – а вот разве только на пьяном углу.
– Во! – удовлетворенно Ш. говорил. – А ты нам голову морочишь!.. А где пьяный угол?
– Вон там, на углу, – говорил еще пешеход, показывая куда-то в ночь. Сам он, должно быть, был теперь с того угла или, возможно, вечно был от щедрот угла того пробавлявшимся. И он еще гордился теперь собою, что сумел ответить на вопрос непростой и недюжинный.
Ш. только дверь машины захлопнул и к искомому углу газанул победоносно и триумфально. Он всегда старался накликать окрест себя атмосферу гротеска, пускай даже задача эта казалась и неразрешимой.
– Да здравствуют все углы, закоулки, задворки, радость несущие! – торжествующе говорил Мендельсон.
Здесь оба они тяжело вылезли из машины, Феликс и Ш., и мутным своим, нетвердым шагом дружно пошагали к лавке, расположившейся в полуподвале с угла дома.
В лавке пахло гнилою картошкой и плесенью, на полках лежали банки с овощными консервами и вяленая рыба, кое-что из бакалеи, тут же находилось мыло, стиральный порошок, носки, разводные ключи, безмены, гвозди и ряд галантерейных товаров. Пониже полок сидела тетка заплывшая и наглая, со скучающим взором ее глазок крысиных, с потной спиной и пупком размером со сливу..
– Тетенька, – ласково обратился к ней Ш., стараясь только не икнуть и на всякий случай прикрывая рот ладонью. – Два старинных друга встретились сегодня после долгой разлуки, слегка выпили... почти незаметно, и хотели бы выпить еще. Им никак нельзя трезветь.
– Да, – сказал Феликс. – Совсем чуть-чуть.
– Трезвость – наш враг.
– Точно, – согласился Мендельсон.
– Нас бы вполне устроили полтора литра мадеры, – сказал Ш.
– Малаги, – сказал Мендельсон.
– Токайского, – сказал Ш.
– Хереса, – сказал Мендельсон.
– Нет ничего, – отвечала тетка. – Есть только портвейн прошлогодний, если не хотите – не берите.
– Хотим, – быстро сказал Ш. – Но тогда два литра.
– Не много ли? – усомнился Феликс.
– В самый раз, – заверил его Ш. – С него блевать хорошо.
Тетка сходила в подсобное помещение и вынесла оттуда вино в пыльной пузатой баклажке, к тому же почти не запечатанной. Мендельсон неуверенно стал рассчитываться с теткой, а Ш. скучал у него за спиной и с философской рассеянностью ковырял у себя в ухе.
– Вот, – меланхолически сказал он только, когда они вышли на улицу, и баклажкой встряхнул. Выпивку он сразу отобрал у Мендельсона; Феликса он любил, конечно, но ничего серьезного ему нельзя было доверить.
– Однажды в жизни наступает момент, – сказал Мендельсон, – когда начинаешь удовлетворяться даже мелкими победами.
Ш. посмотрел на приятеля своего с удивлением. Он вдруг снова узнал Мендельсона непостижимого, Мендельсона нетривиального, Мендельсона удивительного, Мендельсона со своими смыслом и голосом, подспудными и сверхъестественными... Ему еще показалось, что вновь возвращаются к жизни непревзойденные и неожиданные мендельсоновы сарказмы без слов.
– Именно так, – хмыкнул он к тому же потом неугомонно, будто в завершение разговора, будто ставя точку.
29
Сегодня что-то происходило особенное: ему решительно не давали спокойно работать. Музыку он включать не стал, и откуда-то издалека, из-за двух стенок до него доносился детский плач. На плач ему было наплевать, пусть хоть и вообще на крик изойдут; но скоро снова позвонили – на этот раз сразу в дверь, он пошел открывать, там опять стояла Никитишна.
– Этой-то что опять нужно? – подумал он в раздражении.
– Идут, Антоша, – сказала старуха. – Сейчас уж прямо и придут.
Он кивнул, хотя глядел куда-то в сторону и думал только о работе.
– Детей-то что не кормишь, Антоша? – сказала еще старуха.
– Я кормил, – возразил тот.
– Утром, что ль? – переспросила она. – Детей чаще кормить надо, они чаще есть хотят.
– Я не понимаю, чего мне живых везут. Что мне с ними делать? – Антон говорил недовольно.
– Да разве ж это беда? Укольчик им сделаешь, вот тебе и мертвый образуется, – сказала Никитишна.
– Неужели это сразу сделать нельзя? – спросил тот.
– Так оно посвежее выходит, – говорила старуха.
Антон только головою хмуро кивнул, быть может, соглашаясь или, быть может, упрямясь.
Потом слышались шаги, старуха засуетилась, замельтешила, хотела убежать, да бежать было некуда, она тогда прижалась к стене возле входа, рассчитывая не то, чтобы совсем слиться со стеною, но уж, по крайней мере, быть как можно менее заметной. Антон же, голову опустив, стоял равнодушно и лишь, когда вошли, снова поднял голову.
Сначала вошел охранник и, оглядевшись по сторонам, не обнаружил ничего подозрительного. Потом вошел он, вошел сам Хозяин, звали его Бруно Бровцын, но заглазно обычно именовали Хозяином, стремительною походкой он пронесся мимо Антона и приблизился к столам.
– Здравствуй, здравствуй, мастер, – отвечал он только на молчаливый поклон хмурого человека.
Потом появилась Лиза, она была сзади, но держалась вполне независимо.
Хозяин стал рассматривать вскрытые тела, особенно его заинтересовал Максим с отрезанною головою.
– А у этого где голова? – спросил он. – Что это будет?
– Всадник без головы, – подсказала Лиза.
Собеседник ее удивленно вскинул свои мохнатые брови.
– А лошадь?
– Завтра доставят с ипподрома, – отвечала Лиза.
– А у лошади голова будет?
– Конечно, – сказала Лиза.
– Завтра, – проворчал еще тот. – Все завтра!..
– Процесс небыстрый, – пояснила женщина.
Хозяин подошел к мертвому Казимиру и стал придирчиво того разглядывать.
– А это? – спросил.
– Аллегория рассудительности, – ответила Лиза.
– Вы не очень-то с вашей рассудительностью!.. – сварливо сказал Бруно Бровцын. – Мыслитель у вас получился, как будто он просто по нужде присел.
– Зато Вечная Весна получилась превосходной, – сказала Лиза. – Эротично! Стильно! Изысканно!
– Пора бы уж подновить «Весну», – сказал еще Бровцын.
– Это уже поставлено в план, – согласилась Лиза.
Хозяин обошел другие столы и стал осматривать лежащих на них. Лиза приблизилась к тому с деликатным ее пояснением.
– Социальный статус этих не столь высок, чтобы создавать из них что-то эксклюзивное. Может быть, будут просто «Граждане Кале».
– Не надо слишком увлекаться символикой, – возразил он. – Нужна правда факта, эстетика простого случайного наблюдения. Как будто мы просто вышли на улицу, вышли с закрытыми глазами, потом на секунду открыли их и снова закрыли. Что мы увидим за эту секунду, что мы запомним?
– Я поняла, – тихо сказала Лиза.
– И только когда мы освоим такого рода эстетику, тогда можно уже выходить на жанровые сцены.
– Я объясню это Антону, – еще сказала Лиза.
– Вот-вот, надо всем это объяснить и хорошенько усвоить самим.
– Все будет исполнено в точности так, – сказала Лиза.
– Вот и хорошо, – сухо говорил Хозяин и снова стремительно зашагал в сторону выхода. – Кстати, гости уже собираются на праздник, а мы еще не одеты, – бросил он еще на бегу.
Лиза и охранник шагнули за Хозяином следом. Из черного дверного проема тянуло сквозняком, влажным и болезнетворным, как будто бы поблизости начинался подземный ход, длинный и путанный.
Никитишна, бледная и напуганная, отделилась от стены. Они с Антоном переглянулись, и старуха заметила на лбу и на висках у Антона тончайшие бисеринки пота. Она, впрочем, и сама выглядела не лучше. Или даже наверняка хуже; возраст проклятый! возраст ни для кого не подарок!.. Кто в нелепом и несчастном своем недомыслии считает, что возраст – подарок? Скоты, скоты!..
30
Психологи переглянулись. Гальперин остановил фургон, была улица темная, глухая и пустынная, и оба они, не сговариваясь, вылезли из кабины. Помочились оба по разные стороны фургона, будто стеснялись друг друга, будто церемонились один перед другим, а потом уж занялись делом.
Гальперин раскрыл двери фургона, и в мутном его сумраке, в глубине, они увидели жидко блеснувшие на миг белки глаз философа.
– Выходи! – скомандовал Иванов.
Нидгу вылез из фургона и тревожно оглянулся. Впрочем, оглядывайся не оглядывайся – никого вокруг не было!..
– Ну вот мы на тебя сейчас поглядим, – весело сказал Гальперин. – За просмотр денег не берут.
Что было сказать на это? на это сказать было нечего, философ и промолчал; невзирая на его высокую вербальную одаренность, все равно промолчал. Глаза его были в беспокойстве, зрачки и ресницы его трепетали.
– Ну, давай! – сказал Иванов.
– Что? – осторожно спросил философ.
– Как что? – удивился Иванов. – Ты ведь философ?
– Философ, – обреченно согласился тот.
– Вот, – хохотнул Иванов. – Мы – психологи, ты – философ. Братья по разуму, можно сказать.
– Давай! Философствуй! – подсказал ему Гальперин.
– О чем?
– А тебе, что, обязательно нужно о чем-то? – спросил Иванов.
– Да, – сказал Нидгу. – Мне нужно превентивно отрефлектировать амплитуду и модус моего самопроизвольного дискурса.
Психологи снова переглянулись, на сей раз с некоторым неудовольствием.
– А ты понимаешь, что, может быть, со смертью своей беседуешь? – спросил Гальперин.
– Понимаю, – отвечал тот.
– И что же, выводов-то не хочешь сделать? – поинтересовался Иванов.
– Я стараюсь.
– Плохо стараешься! – прикрикнул Гальперин.
– Прошу вас: дайте мне какую-то тему, – сказал Нидгу поспешно.
– Тему? – задумался Иванов.
– А вот хоть о смерти своей можешь, – посоветовал Гальперин.
– Да, – согласился Иванов. – Это хорошая тема. Актуальная.
– Я много размышляю о смерти, – начал философ. – И даже не в том дело, что я пытаюсь осознать свое «я» – задача, строго говоря, неразрешимая, но вообще: смерть субъекта, его физическое и ментальное пресечение – есть тема, чрезвычайно актуальная в философии.
– Так, – удовлетворенно улыбаясь, закивал Гальперин.
– Нетрудно увидеть, что между физическим распадом, смертью интеллекта и кончиною духа даже не зазоры, но – пропасти, три пропасти.
– Две, – поправил Гальперин.
– Он прав: три, – поправил Иванов товарища своего.
Гальперин посчитал на пальцах и согласился.
– Можно с определенною мерой точности проследить биохимические процессы, протекающие после физической смерти тела, – продолжил меж тем философ. – Некоторое представление о жизни разума после кончины дают рассказы воскрешенных после клинической смерти. Хотя в какой мере можно доверять этим психическим феноменам – тоже еще вопрос. Но как осознать, что представляет собой после смерти чистый человеческий дух, что представляет собой чистая эмоция? Здесь-то мы вступаем не только в область неизведанного, но и принципиально неразрешимого и непознаваемого. То, что невозможно понять, возможно опоэтизировать; понятие вытесняют слова, порой не совсем адекватные, порой не слишком вменяемые... Поэзия только способствует расширению зоны небытия. Она сродни поезду, случайно затесавшемуся на станции в соответствии с прошлогодним расписанием.
Иванов заскучал, лицо его сморщилось, будто сушеная фига. Гальперин тоже пожал плечами в недоумении.
– Смерть нам дана, как нечто маячащее всегда впереди, и до тех пор, пока мы не перевалили через этот роковой хребет, смерть остается нашей, мы – собственники будущей смерти, но не способные ни прикоснуться к ней, ни потрогать ее рукой, ни взыскать с нее дивидендов. Умерший утрачивает собственность, так ее и не заполучив. Зато собственность мгновенно и безвозвратно переходит в чужие руки – близких покойника, его домочадцев, его современников.
– Слушай, что это вообще такое? – раздраженно спросил Иванов.
– Не знаю, – снова пожал плечами Гальперин.
– Если умирает знаменитость, смерть ее тут становится объектом охоты вожделеющей толпы, смерть приватизируется репортерами и газетчиками. В результате необходимая для благородной смерти тишина уходит, улетучивается, а таинство затаптывается. Смерть – важнейшая функция существа и вообще – мира, важно лишь исполнить ее с достоинством.
– На колени! – негромко вдруг сказал Иванов.
Нидгу потоптался немного на месте и опустился на колени.
– Вот, – сказал Иванов. – Тебе хорошо на коленях?
– Нехорошо, – сказал Нидгу. – Или не очень хорошо... Но если надо, я готов, конечно... – поспешно поправился он.
– Целуй руку, – сказал Гальперин и протянул философу свою ладонь тыльною стороною.
Философ, оставаясь на коленях, послушно шагнул к Гальперину, и приложился губами к его руке.
– И мою, – сказал Иванов. – Смотри не обслюнявь!..
Философ поцеловал и ему руку.
– Картина: «Философия, целующая руку Психологии», – сказал Гальперин.
– Психология, безусловно, выше, – сказал Иванов.
– В этом не может быть никаких сомнений, – подтвердил Гальперин.
– Так? – спросил Иванов философа.
– Так, – сказал он.
– А почему? – спросил Гальперин.
– Психология – наука о человеке, а человек – царь природы, – поспешно говорил философ.
– В машину! – скомандовал Иванов.
Философ, не веря своему спасению, на коленях устремился к фургону, потом неловко запрыгнул в него и затих в глубине фургона. Гальперин захлопнул за философом дверь.
– Нет, – причмокнул Иванов, когда оба они уселись в кабине. – Казимир все-таки был лучше.
– Разве чурка способен сделать хороший подарок? – только и отозвался ехидный Гальперин.
Недюжинное сословие его и оголтелое внутреннее содержание нашептывали ему его эксклюзивные риторические вопросы.
31
– Спишь?! – недовольно бросил генерал Ганзлий, гневною походкой шагнув мимо дежурного.
Тот не спал, разумеется; со стороны генерала была одна лишь напраслина, но разве ж начальству укажешь?!
– За время моего дежурства!.. – испуганно вытянувшись, стал рапортовать офицер. Но генерал уже шагал по лестнице вверх.
– Здесь начальник управления, – негромко говорил дежурный в телефонную трубку. – Встречайте.
Ганзлий шел по коридору, а навстречу ему уже спешил комиссар Кот. – Генера-ал!.. – осклабился Кот. – Такая честь! Рады, рады всегда!..
– Доложили? – буркнул генерал.
– С самыми искренними намерениями, – не стал отнекиваться комиссар. Он глядел и не глядел в лицо генерала, в его красные, слезящиеся глаза, налившиеся теперь мутною нетрезвой яростью.
Георгий Авелидзе на шум разговора высунулся из ближайшего кабинета, увидел Ганзлия и Кота, генерала и комиссара, но прятаться не стал, напротив – смело и весело пошел на сближение.
– О-о, что я вижу? Какой высокий гость! – пророкотал разбитной грузин. – Почти до потолка!..
– Ты балаган здесь не устраивай!.. – хмуро говорил еще генерал, но видно было, что трудно ему удерживаться на прежнем градусе недовольства, он уже размягчился душой, и этим не преминул воспользоваться Кот.
– Генерал, – полушепотом говорил этот хитрец, – мы как раз собирались ужинать!.. Окажите нам честь... Тащи все сюда, – быстро говорил он Георгию и толкнул ногой дверь в кабинет.
Неглин, Кузьма и еще офицер, сидевший в кабинете, встали навытяжку. Кот щелкнул пальцами, и офицер беззвучно и почтительно выскочил из кабинета. Ганзлий едва взглянул на Кузьму, он, должно быть, хорошо знал Задаева, тогда как Неглина разглядывать стал отчего-то пристально.
– Наш стажер, – пояснил Кот. Жирный гуталиновый блеск его голоса поначалу раздражал генерала, но он же его убаюкивал, он же его утихомиривал.
– Ну и как? – спросил Ганзлий.
– Отлично, – заверил комиссар.
– Подает надежды?
– Еще какие!..
– Фамилия?
– Неглин, – ответил Кот.
– Неглин, – с удовольствием повторил Ганзлий. – Как красиво!..
– Да, – сказал Кот.
Появился Георгий, он принес бутылки с коньяком и свертки и стал все раскладывать на столе Неглина.
– А я вас помню, юноша, – с мятной гримасой говорил Ганзлий, продолжавший взглядом своим Неглина мучить. – Я подписывал приказ о вашем зачислении. А вы меня помните?
– Так точно, – отвечал красный, смущенный Неглин.
– Значит, справляется? – спросил еще раз Ганзлий у комиссара.
– Сегодня был легко ранен во время выполнения боевого задания, – отвечал вместо комиссара врач.
– Ранен? – заверещал Ганзлий. – Куда?
– Чуть-чуть бы повыше, и не быть ему больше мужчиной, – снова говорил Георгий Авелидзе.
– По нынешним временам – царапина, – сказал Кот.
Генерал тяжело плюхнулся на стул перед Неглиным. Он ощупывал взглядом молодого человека; вот, наконец, отыскал место ранения и, помаргивая своими мутными глазками, удивленно разглядывал ляжку Неглина.
– Да вы садитесь, юноша, садитесь, – говорил еще генерал и потянул Неглина за рукав, приглашая сесть напротив. Неглин помедлил, но опустился на стул поблизости. – Ну и как идет служба? – спросил еще генерал. – Тяжело?
Неглин хотел было снова вскочить, чтобы ответить, но генерал его удержал в сидячем положении.
Авелидзе меж тем разложил на столе закуску, откупорил бутылки, расставил стаканы.
– Генерал, господа, – говорил грузин, – прошу к столу.
– А ты свободен, – ткнул Кот пальцем в Кузьму. – Ты сегодня провинился. Еще один такой случай... – сказал еще Кот, но не закончил.
Задаев ухмыльнулся, посмотрел на Неглина, и, быть может, предостерегающей была его ухмылка. Ни слова не говоря, он из кабинета вышел, дверь за собою прикрыл осторожно. Ганзлий глаз не сводил со стажера. Генерал еще раз спросил у того фамилию, и Неглин теперь сам ответил Ганзлию.
Офицеры и врач пересели к столу; Неглин хотел было сказать, что он, наверное, мешает и ему лучше удалиться, но Кот его не отпустил. Быть может, цель была какая-то у комиссара, а может, и не было никакой цели, и все само собою образовалось, всего лишь по внезапному настроению старших, и вот уж сидят они все за столом: генерал, комиссар, врач, а среди них и он, Неглин.
Грузин разливал коньяк.
– Скажи-ка что-нибудь, – велел комиссар Георгию.
– Однажды, – начал тот, – на моей далекой родине, там, где высокие горы и ослепительные снега, там, где знойные зеленые долины и быстрые шумные реки... однажды там солнце... взошло не с той стороны. Люди не знали, что им и подумать. Самые светлые головы не знали, что им сказать. Обратились к старейшинам, но и они не знают в чем дело. Доложили президенту. И тот тоже не знает. Хотя президент знает все. Тот созвал своих советников, своих помощников. Но и те не могли ничего посоветовать. Но лишь одно поняли люди: если уж солнце всходит не с той стороны, значит в стране не хватает мудрого руководства. Так выпьем же за начальника Главного Управления генерала Ганзлия.
Офицеры засмеялись, и комиссар, и генерал, и Неглин, и все выпили.
– Ну, удружил, удружил!.. – прогудел Ганзлий, прижимаясь ногою своей к бедру Неглина.
– У нас-то ведь солнце всходит где положено, – объяснил Авелидзе.
– И в сердце льстец всегда отыщет уголок, – прокомментировал Кот, довольно блеснув очками.
– Почему льстец? Почему льстец, Борис? – обиделся грузин.
– Ладно, ладно, льстец!..
За окном была ночь, и с первой порцией коньяка дружелюбной осою она вошла в воспаленный и неуверенный мозг Неглина.
Стажер старался поймать взгляд комиссара, он хотел сообразить, как ему лучше действовать. Если бы во взгляде комиссара он прочитал: «уходи», он извинился бы и вышел немедленно, но Неглин не мог поймать взгляд комиссара, а когда глаза их все же встречались, молодой человек не мог прочитать в них ничего, кроме ехидства и довольства.
Георгий разлил еще коньяк по стаканам.
– Однажды... – начал он.
– Ну, за меня, короче, – перебил того Кот.
Все засмеялись и выпили снова. Неглин захмелел и потянулся к еде; он думал, что если съест сейчас что-то, так непременно протрезвеет или хотя бы не будет больше пьянеть. Если это испытание ему, так он обязательно выдержит, сказал себе Неглин. Меж тем старшие товарищи его лишь отпили понемногу, и отставили стаканы, пригубили, словом. А Неглин этого не заметил, пожалуй. Еще только один Ганзлий выпил почти наравне с Неглиным.
– Ешь, ешь, – одобрил его генерал и обнял молодого человека за шею. – Дома-то как?
– У него две сестры, и еще отец парализованный лежит, – ответил Георгий, знавший домашние обстоятельства Неглина.
Кот вздохнул. У всех свои обстоятельства, мол; да и кому сейчас хорошо, слышалось в его вздохе.
– Да ты ремень-то распусти, распусти, – сказал Неглину генерал. – Что ты сидишь перед нами зажатый?
Генерал сам распустил портупею стажера.
– Да нет, я ничего, – пробормотал стажер.
– А смущается-то, смущается! – хохотнул грузин.
– Нет, Неглин не трус, – говорил комиссар, снова блеснув очками.
– Как девушка!..
– А никто и не говорит, что трус, – похвалил молодого человека генерал. – Налейте ему еще, я хочу с ним выпить.
– Он не девушка, он мужчина.
– Никто и не спорит.
На сей раз сам комиссар налил Неглину коньяк и даже подал стакан.
– Я для тебя сейчас не генерал, парень, а просто твой друг, – говорил Ганзлий. – Здесь все – твои друзья.
– Натурально, – сказал Авелидзе. – Неглин знает.
Комиссар головою кивнул. Генерал повис, буквально, на шее Неглина, ударил своим стаканом по стакану Неглина, подождал, покуда тот выпьет, отпил сам из стакана и вдруг поцеловал стажера в щеку.
Неглин засмеялся, сам не знал отчего – засмеялся; Кот криво усмехнулся, Авелидзе смотрел на стажера с жадностью.
– Так и куются молодые офицерские кадры, – сказал Ганзлий.
– На благо несчастного отечества, – сказал Кот.
– Почему это?.. – спросил Ганзлий, но не стал договаривать, впрочем.
– Неглин, так ты понял, что здесь только твои друзья? – спросил Георгий.
Тот хотел ответить, но уже не мог, хотя мыслил он еще точно, как ему показалось, ну или хотя бы приблизительно, но на меньшее он не был согласен. Чтобы он, Неглин, не мыслил?.. Это невозможно!..
– А он наш? – спросил Ганзлий.
– Будет наш, – сказал Кот.
– Когда? – спросил генерал.
– По первому вашему приказанию, – корректно отвечал комиссар.
– А по приказанию не надо. Надо по влечению и убеждению, – с нетрезвою рассудительностью возразил Ганзлий.
– Аппетит приходит во время еды, – сказал Авелидзе.
– Неглин, пей еще, – сказал Кот и помахал рукой у него перед лицом.
– Нет, – хотел было сказать Неглин, но вышел только свист или сипенье, и сам своего ответа не разобрал он.
Врач меж тем стянул с него портупею и уже расстегивал китель.
– Тело должно дышать. Тело должно дышать, – повторял Георгий. – Это я как врач говорю. Ох, хорошая штука – молодость!..
– Дайте ему еще коньяка, – сказал Ганзлий.
Кот поднес свой стакан к губам Неглина, тот хотел еще отказаться, но потом засмеялся и нарочно выпил. Он все теперь будет делать нарочно; пускай ему только помешают что-нибудь сделать нарочно!.. Никто ему не помешает!..
Георгий уж расстегивал брюки Неглина, рука его шарила где бы, может, и не надо было шарить, это было забавно, нет, черт побери, это было просто смешно! Только смеяться он уже не мог, хотел, но не мог. Впрочем, и хотел ли? Силы уже не было, но сознание еще оставалось.
– Ну как? – нетерпеливо спросил генерал. Он вспотел, смотрел на стажера, и жадно губами причмокивал.
– Прошу вас, – сказал комиссар.
– После вас, комиссар, – возразил Ганзлий.
– Как можно!.. – возразил Кот. – Право первой ночи.
– Пускай Георгий!.. Он специалист.
– Он уже со стула валится, – сказал Георгий.
– А мы подержим, – сказал комиссар.
– И посмотрим, – сказал генерал.
Втроем они подняли Неглина и стали его раздевать.
– А какое сложение-то!.. Какое сложение!..
– Да, замечательно!..
– Великолепно!..
– Эта его рана ничуть его не портит.
– Так даже благороднее.
– А кто его перевязывал? Нет, а кто его перевязывал?
– Ты, ты перевязывал! Давай же!..
– Так!..
– Так!..
– Отлично!..
– Чудо! Просто чудо!
– Та-ак!..
– Держите!.. – простонал Георгий.
– Да, держим, держим!.. Не бойся!..
– А дверь-то заперли?
– Да заперли!.. Заперли!..
– Вот! Вот! Замечательно!..
Авелидзе сопел, прилаживаясь. У генерала слюна потекла по щеке, но он не стал ее утирать. Очки комиссара затуманились.
– Вырывается, вырывается!..
– Не вырвется!..
– Просто падает!..
– Георгий просто молодец!
– Да, настоящий мастер!..
– Праздник!.. Действительно – праздник!..
– Такой юный!.. Такой красивый!..
– Вот за что я люблю нашу службу!..
Это было долго; что было долго? все было долго, и сама его жизнь молодая была долгой; быть может, она заплутала, его жизнь, пошла не по той дороге; а по какой должна идти дороге – кто бы сказал!.. Само существование его было будто без какого-то главного нерва, нерв его ослабел, нерв его истончился!..
И ночь была будто с перевязанною скулой, если это вообще была ночь, но, может быть, это была толстая противная черная баба, от которой не находилось спасения. Разряжением его втянуло в глухие тошнотворные переулки, и на глазах там рождались нефть и торф, и иные ископаемые, бесполезные и безрадостные, и все грязнили и бесчестили его неописуемую пошатнувшуюся веру. О чем это все? Зачем это все? Он не знал. Где он теперь? Как он здесь оказался? Он не помнил. И был туман, едкий, безобразный, прихотливый и привычный, голову он поднял в прокуренном кабинете, в котором плыли все предметы, все лица и вся мебель. Почему он был гол, как младенец, – это еще возможно было понять: он теперь и есть младенец в их нынешней полоумной нечистой субординации. Вокруг него были вовсе не люди, вокруг были чужане или отчуждяне, он и сам был таковым тоже, или он всего лишь отвращенец, и это тоже возможно. Все возможно, и невозможен лишь он, здесь и теперь. Невозможен лишь Неглин. Но вот почему он был бос? Под ногами у него были осколки стекла, рядом разбит был стакан, из которого пили недавно; и вот ступня, и пальцы его, и колени в крови, невозможно пошевелиться без боли. Неужто так будет всегда? Но нет, это непорядок, пробормотал себе Неглин. Стараясь засмеяться, бормотал себе он.
– Раньше было другое время, – говорил сидевший на стуле голый, в одном кителе, комиссар, – кошки ловили мышей, полиция – жуликов и убийц. А сейчас все друг с другом договариваются. Моя территория – ты сюда ни ногой! Твоя территория – я ни ногой! Это можно, это нельзя. Что мне можно, то тебе нельзя. И наоборот. А если кто нарушает – того карать на всю катушку!..
– Конвен... цио-нализа-ция, – с трудом сказал Ганзлий.
. Авелидзе храпел, уронив голову на столешницу. Вот он вздрогнул и, голову подняв, блаженно осмотрелся вокруг.
Неглин поискал свою одежду, подгреб ее к себе поближе и, на полу сидя, стал одеваться. Он никак не мог попасть ногою в штанину и понять не мог, отчего попасть в штанину не может. Все происходящее и все происходившее носило характер оповещения о чужеродном, о постороннем, о непонятном и пугающем, да оно и было таким оповещением. Все – лишь оповещения и подробности, тягостные и немыслимые, мог бы сказать себе Неглин; впрочем, пожалуй, уже и не мог.
– Куда? – насторожился Кот.
– В уборную? – влюбленно спросил Ганзлий. – Ты можешь так идти. Никто не увидит.
– Нет уж, пусть оденется, – возразил комиссар. – Вдруг кто-то выйдет. Моим парням это видеть вовсе не обязательно.
– Ну, тогда ладно, – сказал Ганзлий.
С брюками Неглин все-таки справился, носки он сунул в карман; морщась от боли натянул ботинки, но не стал их зашнуровывать. Сорочку он надел кое-как; галстук, китель и портупею сунул под мышку и качнулся в сторону выхода.
– Возвращайся скорее, – проблеял генерал Ганзлий.
– Все-таки мужское тело лучше женского, – надсаженным горлом сказал Авелидзе, когда Неглин вышел из кабинета.
– Да, – сказал Кот.
В коридоре его пошатнуло, он навалился на стену, уронил галстук, но не заметил того. Он пополз по стене, постарался выпрямиться, отделиться от стены, на секунду ему удалось это, но у первого же дверного проема он сбился, пошатнулся и снова упал на стену. И вот он ввалился в туалет, в котором воняло; должно быть, кто-то недавно не смыл за собою или, предположим, не было воды. Ах, господа офицеры, господа офицеры!.. Неглин понял теперь, отчего он сюда стремился. Желудок его бунтовал, Неглин рванулся в кабинку, но дверь за собою не стал закрывать, ему это было уже все равно. Нет, не бывать этой рвоте, ни за что, он не позволит, он ничего не позволит, он затолкает ее обратно. Содержимое желудка уже возмутилось и устремилось к выходу, Неглин достал пистолет и раскрыл рот. Мгновение, ведь все решает мгновение, и тогда мы еще посмотрим, кто окажется проворней, и тогда мы увидим, кто опередит, – пуля или блевотина. Он ни о чем не думал, или, быть может, думал неверно, нелепо, кособоко...
Грохнул выстрел, половину черепа снесла пуля, Неглин отлетел через унитаз на стену, и вспыхнуло в глазах у Неглина, или где-то вспыхнуло еще, быть может, даже у Бога, где-нибудь на столе или на экране, или на затуманенной стене, но ничего этого уже не чувствовал он, или – наоборот – ощущал с последнею предельной ясностью, и из этой ясности никакого исхода не было, исхода или разрешения; не было, да и быть не могло, тоска и холод ворвались со стороны его бедного растерзанного затылка, он повалился на пол, и из развороченного рта его текла и текла черная кровь пополам с рвотною жижей.
Сбежались люди; на пороге толпились инспекторы, комиссар Кот, растрепанный, мешковатый генерал Ганзлий, сухощавый врач Авелидзе, появился и Кузьма и смотрел на всех с презрением и осуждающе.
– Черт!.. Идиот!.. – пробормотал врач. Помощь его здесь не была уже никому нужна.
– Кто? Кто?
– Что это? Почему он? – говорил кто-то.
– Неглин!.. Неглин!.. Это же Неглин!
Были какие-то возгласы, брань, восклицания, ахи и охи; но никто никого не слушал и не слышал.
– Как его звали? – спросил Ганзлий. Был он в испарине, потом подмышек и промежности пахло от него.
Кот задумался на минуту и посмотрел по сторонам, будто рассчитывая отыскать имя Неглина нацарапанным или выжженным где-то на стенке, но не нашел на ней ничего. Будто бы «мене, текел, фарес», наверное, могло быть имя Неглина. Но не было. Что ж, значит придется ему вспоминать так!..
– Артур, – наконец подавленно и мрачно говорил он.
32
Эх, ночь, что за ночь; видать, эта ночь еще многих погубит и изведет! Но куда ж деваться от нее? если уж вступил в нее с одного края, так не остается тебе ничего другого, как только стремиться к другому краю ее. А там уж как Бог даст; или сгинешь и пропадешь к исходу ночи, или кое-как дотянешь до утра, фальшивого, плоского и безрассудного, а тогда, может, и выйдет какая-то передышка тебе. Передышка, но не спасение!.. Да кто ж о спасении говорит?! Вот и небытие опять притаилось где-то рядом, не подавая избранникам своим никаких признаков смерти.
Ванда вошла в автобус, и он изнутри сразу показался ей каким-то немыслимым, гигантским, несуразным, множество народа теснилось на сиденьях. Она стала узнавать кого-то из своих, и только тогда сообразила, что в салоне вместо стекол были зеркала. Оттого и автобус показался таким большим, да и чужих здесь, вроде, не было никого: вся ее труппа, двенадцать человек, безносая седая дама – концертмейстер, и несколько человек из технических служб – гримеры, костюмеры, осветители, радист. Сзади стояли ящики с аппаратурой; видно, кто-то заранее хорошо подумал, что им может понадобиться. Они, впрочем, нередко гастролировали, и потому собрать весь необходимый театральный скарб – было делом не слишком трудным.
Двери закрылись за Вандой, едва она вошла, и автобус тронулся с места.
– Ванда! Ты с нами! – восклицали актеры. Они вскакивали с мест и тянулись к Ванде. Молодая актриса Ольга бросилась ей на грудь и заплакала.
– Ванда, Ванда, что же с нами будет? – шептала она.
– Странные вы люди, – громко сказала женщина. – С кем же мне еще быть? Спокойно, ребята! Спокойно! Нам всего лишь предстоят небольшие гастроли, – сказала она.
– На гастроли не ездят по ночам, – сказал Олег; он был лыс, безбров, коренаст и талантлив ужасно, он был хорош для всего бесцветного, бесхарактерного и незапоминающегося. Олега высоко ценила Ванда.
– Всякое бывает, – возразила Ванда. – Ребята, садимся, садимся! – твердо сказала она. Ванда прошла до конца салона, пожимая руки актерам, кого-то трепля по плечу и успокаивая. Но сама она не была спокойна. Она не увидела в салоне никого постороннего, если не считать водителя, абсолютно ей незнакомого, это несколько удивило Ванду. Водитель не в счет, он был занят только дорогой, к тому же кабина была занавешена; их никто не охранял, за ними, должно быть, никто не наблюдал, и вот это-то казалось странным.
Ванда снова вернулась в переднюю часть салона и села рядом с Олегом.
– В конце концов, мы все – актеры! – громко сказала она, не оборачиваясь. – И если нас приглашают, значит мы нужны. Значит мы интересны.
Актриса лет сорока, худая и нервная (ее звали Мариной), сидевшая спереди, обернулась к Ванде.
– Я уже собиралась ложиться, как вдруг услышала какие-то звуки в прихожей, – говорила она. – Я бросилась туда – и вижу, что дверь открывается. Нет, ее не ломают, но открывают ключом. Откуда у них ключ? Откуда они все знают про нас? Входят двое, я хотела закричать... я все это уже видела и представляла себе раньше. Может, мне это уже снилось когда-то. А мне тогда говорят, эти двое мне говорят: «Можете кричать, если вам так легче, но это бессмысленно. В этом нет смысла. Вы едете сейчас выступать. На улице стоит автобус, все уже собрались и ждут вас. И Ванда Лебскина ждет вас», – сказали мне. – Я здесь появилась на десять минут раньше тебя, – говорила еще женщина.
– Да-да, – рассеянно сказала Ванда. – Откуда они все знают?
– Нет, правда, они знают все.
– Может, им кто-то рассказал...
– Из наших?..
– Все может быть.
– А, по-моему, мы вроде мух, что летят на липкую бумагу, – сказал Олег.
– Странно, я думала, что ты спишь, – ответила Ванда.
Ехали они уже довольно долго, а Олег не принимал участия в разговорах и сидел с прикрытыми глазами, головою прислонясь к зеркальному стеклу и лишь иногда вздрагивал, когда встряхивало едущий автобус.
– Нет, я не сплю, – возразил он.
– А что, любуешься собой в зеркало? – спросила Ванда.
Но Олег не ответил.
– Нас, наверное, везут куда-нибудь за город, – сказала Марина.
– Возможно, – сказала Ванда.
– Сейчас завезут куда-нибудь в чистое поле... – сказал кто-то сзади.
– Завяжут глаза...
– И скажут: «играйте»!..
– И мы станем играть, – сказала Ванда.
– Быть или не быть? – вот в чем вопрос!..
– Нет вопроса: «быть или не быть»? Как нет и выбора. А есть только стечение обстоятельств, приводящее либо к смерти, либо к временному продолжению жизни, – сказали еще сзади.
– У Гамлета был выбор.
– Мы не Гамлеты. Все не могут быть Гамлетами. Да и время другое.
– Времена всегда одинаковы.
– Ничего они не одинаковы...
– Если прислониться к стеклу, – тихо сказал Олег, – то кое-что все-таки видно. А у меня здесь, с краю, зеркальный слой нарушен.
– И где же мы? – спросила Ванда.
– Кружим по городу.
– Мы в городе? – удивилась Ванда.
– Да, – повторил Олег.
– Ты знаешь это место?
– Знаю, – сказал Олег.
– Где это?
– Парк. Старая больница. И неподалеку от больницы, на краю парка – особняк со стеклянными террасами вокруг
– Что? – переспросила Ванда. – Так это?..
– Серый особняк, похожий на брошенное сомбреро, – сказал Олег. – И мы, похоже, приехали.
Олег вдруг выпрямился и застыл на сидении с неподвижной спиною. Автобус остановился. Они все сидели молча и ожидали в напряжении.
33
Быть может, зима теперь началась вопреки всем срокам и правилам, когда ее никто не ждал, когда на нее никто не надеялся, так показалось ему. Зима началась с его спины и затылка, и потом уже все больное и безвольное тело его захватила окоченением. И в уши его еще вливалось что-то неприятное и выморочное, что-то жалкое и досадное, чей-то плач или писк. С трудом он после веки разлепил и увидел, что зимы никакой нет. Ф. лежал на полу цементном в зале холодном, почти вовсе без света. Он был здесь не один, когда он только смог различать окружающее, так сразу увидел других людей, тоже лежавших, как и он, на полу и еще на стеллажах.
Шевелиться, шевелиться, двигаться, ползти, только в этом спасение, сказал себе он, но это непросто, сразу почувствовал Ф. И тогда он все же пополз, он подполз к лежавшему неподалеку человеку и хотел дотронуться до него, разбудить, быть может, растолкать... и вдруг вздрогнул. Человек был как живой, но он не был живым, его не надо было будить. Он был как восковая фигура, но он не был восковою фигурой. Ф. огляделся; такими же, должно быть, были и остальные: как будто живые, но не живые. Черт побери, не живые!.. Как будто восковые фигуры, но не восковые фигуры. Морг ли это был, склеп, анатомический театр или другое какое жуткое, невообразимое, зловещее хранилище? По углам стояли кресла, и в креслах тоже сидели неподвижные фигуры.
– Эй вы там, заткнитесь! – простонал вдруг Ф., простонал звукам, тем, что в уши его вливались мороком, вливались галлюцинацией. И, о чудо! звуки на минуту затихли, и вправду затихли. Значит звуки-то хоть были настоящими!..
Ф. наконец-то на ноги поднялся, и звуки снова взялись его изводить. Пошатываясь, он побрел на звуки, добрел до стены, потом до железной двери. Он остановился и прислушался. Это был плач, детский плач, слышал теперь Ф. Он ощупал дверь железную, но запоров на ней никаких не нашел.
– Эй! – сказал Ф.
Плач снова затих, Ф. разговаривал с этим плачем.
– Тихо, сопляки, тихо! – прикрикнул он. – Вы слышите меня?
– Слышим, слышим! – причитали дети. Потом они снова стали нюниться, каждый норовил помянуть маму, каждый хотел объяснить Ф., как ему плохо, как он хочет домой, как хорошо дома, как его любит мама. Душу Ф. саднило раздражение, но, как ни крути, дверной запор был на стороне сопляков, а потому приходилось с ними теперь ладить.
– Ну-ка, тихо! – еще раз крикнул Ф. – Так! Играем в игру под названием «Спасение атамана». Кто ваш атаман? Знаете?
Дети не знали, и Ф. объяснил:
– Я! Я – атаман! Я – лучший в мире атаман! Меня спасаем! Ищем замок! Ну! Быстро! Видим замок? Кто видит замок?
– Он высоко! Высоко! Не достать! Нам не достать! – наперебой выкрикивали из-за двери.
– Надо достать! Надо! Надо спасти атамана! А потом атаман спасет вас!
Дети совещались.
– Никак. Высоко. А надо принести что-то. Вот эту вот штуку принести, и тогда достать можно.
Что-то гремело за дверью, там происходило что-то, слышал Ф., может, путь этот и неверен, думал он, но другого пока нет.
– Нет! Нет! Никак! – говорили дети. Кажется, им уж удалось на что-то взобраться, но лишь не выходило с замком совладать, и вот щелкнуло что-то там, с другой стороны, Ф. на дверь налег, и та поддалась.
Ф. просунулся в дверь, и вмиг его окружили десятка полтора замурзанных, зареванных, чумазых детей. Они хватали его за руки, ревели опять. – А ну-ка тихо! – снова крикнул Ф. – Иначе атаман лично надает вам подзатыльников! – пригрозил он. – Вы любите получать подзатыльники?
– Нет! Не любим! Не любим, – возражали ему, впрочем, без боязни особенной. Странно, они, кажется, и впрямь признали его атаманом.
– А мы видели, как вас тащили, – сказал один мальчишка. – Вы тогда спали. А вас тащили. А мы видели...
– Правильно, – сказал Ф. – Атамана вашего заколдовали, но теперь он проснулся и из всех колдунов сделает окрошку.
– И мы пойдем к маме? – спросили его.
– Обязательно, – серьезно сказал он.
Ф. хотел обследовать помещение, где держали детей, он стал его обходить, но тут вдруг услышал звуки, неподалеку, за другой дверью.
– Тихо!.. – строго прошипел Ф. – Вы меня не видели и ничего не знаете! – приказал он и метнулся в свой зал.
Дверь железную он за собою прикрыл, но запереть ее, разумеется, не мог, он остался сразу за дверью и стоял за нею, прислушиваясь.
Что за день такой, что за ночь! Опять ему ждать теперь каких-то новых приключений!..
Мдя!...под могилой
Джулия Коронелли
ср, 29/11/2006 - 15:31