Непорочные в ликовании, ч. 1, гл. 34-44
Станислав Шуляк
Непорочные в ликовании
Роман-особняк
Ч а с т ь п е р в а я
Гл. 34-44
34
– Куда? – спросил его секьюрити, прохаживавшийся по вестибюлю.
Ш. посмотрел на того снизу вверх, хотя и низким не был отнюдь.
– К Мендельсону иду. Слышал, небось, о таком? Мне этот ваш Мендельсон нужен, – Ш. говорил, озираясь небрежно.
С высоты своего исключительного роста секьюрити смотрел испытующе.
– Нет его, что ли? – занервничал Ш.
Но охранник еще выдержал паузу, после неторопливо отошел к застекленной вахтерской и спросил у старухи, читавшей газету.
– Посмотри, где сейчас Феликс. Не ушел?
– У него «окно», – говорила старуха, с сожалением отрываясь от газеты. – Должно быть, как всегда в учительской дурью мается.
– Это ведь на втором этаже?.. – постарался осведомленность изобразить Ш. и ошибся.
– Туда! – махнул рукой секьюрити. – Туда! На первом.
В коридоре было полутемно, и лишь пол затертый блестел на свету из окна в торце коридора. Ш. шагал вперед с хладнокровием опытного пешехода, самой настойчивою из всех его походок, с прямою спиной, и на дверях таблички рассматривал, головой не вертя. Вот уж возле учительской стоит наконец, и тут только непринужденно назад обернулся. Конечно, секьюрити смотрел ему в спину; собственно, Ш. в этом и не сомневался. Он едва приметно кивнул головою охраннику и решительно дверь толкнул пред собою. Дверь была заперта, но не на ключ, просто приперта двумя стульями; стулья загремели, дверь приоткрылась, Ш. шагнул было, но тут же обратно попятился от увиденного.
Голый костлявый зад Мендельсона, лишь наполовину прикрытый полою светлой сорочки, Ш. увидел поодаль перед собой. Трусы и брюки у Феликса были спущены, и галстук болтался за спиной. Стоя подле стола, Феликс блаженно постанывал и раскачивался всем телом. Он поддерживал на плечах своих две полных женских ноги в полуспущенных колготках. От внезапного шума Мендельсон дернулся и обернулся порывисто, с искаженным и раскрасневшимся лицом его. Женщина вскрикнула и, поспешно поправляя одежду, соскочила со стола. Мендельсон, должно быть, сразу узнал Ш., он быстро подтянул брюки и, застегивая их на ходу, шагнул к двери. Но Ш. уже был в коридоре, он стоял с усмешкой, застывшей на лоснящемся лице его, прижавшись спиною к стене.
– Извини меня, Феликс, – сказал он, когда к нему вышел Мендельсон, пятерней своей приглаживавший обширную плешь. – Правда, извини. Я тебе помешал.
– Ничего, ничего, – говорил тот глуховатым своим, выразительным голосом. – Я рад, что ты пришел.
Он обнял Ш. Тот уловил запах Феликса, всего лишь миг он ощущал этот запах, и тут же подавил в себе мгновенную свою неприязнь к существованию чужому; впрочем, это ему теперь практически ничего не стоило.
– Ты был занят... – сказал Ш.
– Ничего, – повторил Мендельсон, – это не к спеху.
– Я не знал, – сказал еще Ш.
– Ты все видел. Это, наверное, даже хорошо. Она очень одинокий человек, и поэтому я...
– Да-да, я понимаю, – перебил его Ш. – Конечно.
– Нам следует чаще видеться, – говорил еще Феликс. – Жизнь проходит, а мы видимся... стыдно сказать, как редко мы видимся...
– Меня не было в городе...
– Я слышал. Но дело не в тебе. Дело во всех нас. Я был, но меня все равно как бы и не было. Я в этой школе, как в эмиграции. Моя эмиграция суррогатна по определению, потому что она залегает только в духовной плоскости. Я никого не вижу, и меня никто не видит. Духовное меньше всеобщего, ты знаешь это, Ш.? Я отрезан от мира, от друзей, от всего. Ты знаешь, у меня теперь совсем не осталось друзей. Но мне так спокойнее. Дружба в последнее время превратилась в тягостную обязанность. В бремя, в повинность. Может быть, это, правда, что-то такое возрастное... Возможно, остался один ты. У меня, во всяком случае, такое ощущение... Ты здесь надолго? Впрочем, не говори ничего. Кто может сейчас что-нибудь сказать определенное о своем завтрашнем дне?
– Да, как получится, – вставить сумел только Ш.
– Подумать только: ведь это же Ш.! Глазам своим не могу верить, но это так! Ведь это же ты?
– Надеюсь, – Ш. говорил.
– И ты не уйдешь по-английски? Ты не исчезнешь, как исчезаешь всегда? Ответь мне честно.
– Исчезну обязательно, Феликс!.. – Ш. говорил. – Мне только нужно...
– Нет, подожди, – перебил того Мендельсон. – Не говори ничего. Дай я просто посмотрю на тебя.
– Феликс, – повторил Ш. с его сфорцандо настойчивости. – У меня сейчас есть одно неотложное дело, а вечером... Хочешь мы вечером?.. Если ты свободен...
– Дело!.. Боже мой, дело! С кем ни поговоришь, у каждого свое дело!.. Эпоха Дела!.. Только почему при этом мы живем все хуже и хуже? Один я принципиально не хочу иметь никакого своего или чужого дела. Ты знаешь, что дело по-английски business?
– Знаю, – едва вставил Ш.
– Так какой же твой business, Ш.? – сказал Мендельсон. – Нет, это ведь невозможно: дело!.. Дело!..
– Я всего лишь скромный надмирный коммивояжер, – отговорился Ш. – Цели мои просты и незатейливы. Мне нужно увидеть Ротанова, и как можно скорее. Самое лучшее: прямо сейчас.
– Ротанов! Зачем тебе Ротанов? Он становится все опаснее, этот твой Ротанов. Он – темная личность, Ротанов. Пообщавшись с ним пять минут, ты будешь вонять Ротановым, это я тебе гарантирую. Ты хочешь вонять Ротановым? Ты можешь сказать, зачем он тебе?
– Могу. Но только позже.
Мендельсон нахмурился.
– Ты сильно изменился за то время, что мы с тобой не виделись. Очень изменился, – говорил он.
– Возможно. Зато ты прежний. И уже за одно это я готов преклоняться перед тобою, Феликс. Ты тугоплавок, как вольфрам, ты легок, как литий, ты драгоценен, как платина, – Ш. говорил. Полускептически глядя на сутулый нос Мендельсона, Ш. говорил.
– Ты всегда был мастером говорить гадости и комплименты, Ш. Кстати, – добавил еще Феликс, быстро взглянув на часы, – если ты хочешь увидеть своего Ротанова... через полчаса ты точно сможешь застать его на стадионе. Только тогда тебе нужно выходить прямо сейчас. Хотя я бы, конечно, предпочел, чтобы ты хоть раз в жизни забыл о своем business’е.
– На стадионе? А что на стадионе?
– Ну, Ротанов же, ты знаешь, на все руки от скуки. А у них там какие-то неполадки с электрикой, и они попросили Ротанова проконсультировать их.
– Прости, Феликс, я все-таки не понял, что будет через полчаса на стадионе, – Ш. говорил.
– Разве ты забыл, какой сегодня день недели? – удивленно говорил Мендельсон и, взглянув на недоумевающего Ш., к тому же тщетно пытающегося припомнить календарь, добавил весомо:
– На стадионе сегодня будет мероприятие!..
Почему это было сказано так весомо, Ш. не знал; может, здесь был какой-то смысл, а может, и не было вовсе никакого, но прозвучало это чрезвычайно весомо, необыкновенно весомо, ощутил Ш.
35
Все бы было ничего, да только особенный взгляд Иванова временами тревожил Гальперина. Он не знал, чего можно ожидать от его напарника в такие минуты, то ли Иванов ударит его ни с того ни с сего, без предупреждения, то ли вцепится в горло, то ли выскочит из фургона и, побежав по мерзлой земле, станет выкрикивать бранные слова и богохульства, то ли заплачет навзрыд от внезапно нагрянувших жалости и беспокойства. Тому бы самому надо лечиться, говорил себе Гальперин, но выхода или выбора у него не было, а потому оставалось терпеть и лишь настороженно поглядывать на Иванова, когда у него снова появлялся его взгляд. Быть может, норд-норд-ост на него так влияет, думал еще Гальперин.
У них была передышка, Гальперин остановил фургон в переулке неподалеку от стадиона. Он расстелил газету у себя на коленях и стал раскладывать купленную в магазине снедь.
– Ты бы хоть хлеб порезал, – говорил он Иванову.
У них был сыр, соленые огурцы, несколько вареных картофелин, кусок отварной телятины, и Гальперин как мог постарался разложить все в живописном порядке.
Иванов молча взялся за нож. Он порезал хлеб и тоже сложил его на газету. Гальперин извлек откуда-то снизу половину литра водки в замызганной бутыли, и тоже протянул ее Иванову.
– Надеюсь, тебя не затруднит... – с корректностью бойкою он говорил.
Иванова не затруднило; он сорвал пробку одним движением и, теперь уж не дожидаясь приглашения, стал разливать жидкость в два пластмассовых стаканчика.
– Не люблю возиться со старикашками, – наконец хмуро говорил он.
– Что поделаешь, – отозвался неугомонный Гальперин. – Они тоже люди и нуждаются в нашей высокопрофессиональной помощи.
– Толку от них никакого, им все равно помирать, причем скоро, а возни много, – поморщился Иванов.
– Ну, ничего, – говорил Гальперин. – Это ведь не каждый день выпадает.
– Только захочешь подумать о чем-то эстетическом, а тут тебе их деменции подсовывают, – говорил Иванов, передавая Гальперину стаканчик с водкой.
– Это точно, – говорил Гальперин.
– Только и знаешь, что свои «это точно»!..
Гальперин выдохнул.
– Ну-с, – сказал он, – перейдем к проблемам мужчин среднего возраста.
– Перейдем, – согласился Иванов.
Они выпили и, шумно дыша, стали заедать жгучий напиток. Стекло кабины запотело, но так было даже лучше, Гальперин пока и не собирался его протирать; если даже кто и пройдет мимо, так не увидит, что делается в кабине фургона.
– Итак, – говорил он, – если мы рассмотрим самых разнообразных представителей этого пола и возраста, можем ли мы выделить что-то общее в области их психологической проблематики?
– Можем? – с сомнением переспросил Иванов.
– Можем, – подтвердил Гальперин и щелкнул своими жирноватыми пальцами. – Ты бери телятину, бери, – говорил он Иванову.
Иванов отрезал себе кусок телятины.
– Утрата новизны чувствования, снижение остроты ощущения переживаемого текущего времени, – стал перечислять Гальперин, – более ясное понимание ограниченности своих возможностей, остановка в интеллектуальном развитии, начало спада...
Иванов снова разлил водку по стаканчикам.
– Это ты про инволюционный синдром говоришь, – констатировал он.
– Снижение уровня физиологического фона, – продолжал Гальперин. – И вместе с тем абсолютизация оргазма.
– Как ты себе это представляешь? – поинтересовался Иванов.
– Что ж тут непонятного? – возразил Гальперин. – Оргазм становится все реже, все бледнее, зато отчетливо нарастание его статуса. Он становится маяком, светочем. Карьера, амбиции, знания, надежды утрачивают прежнее значение, существование в промежутках между оргазмами приобретает все более безотчетный, машинальный характер. И даже само время начинаешь измерять не днями, не часами, не неделями, а оргазмами. Моя жизнь между оргазмами, так сказать... Человек мог бы вести дневник оргазмов, да он собственно и ведет такой дневник в сердце своем, – говорил Гальперин.
– Ну, давай, – говорил Иванов. – За жизнь между оргазмами!..
– Это хороший тост, – согласился Гальперин.
Психологи выпили. Гальперин хрустнул огурцом, Иванов, теряя крошки изо рта, ел хлеб с сыром. Продолжение было лучше начала, продолжение всегда лучше начала, а первенцы ощущений не то, что бы безобразны, но всего только неопределенны порой, возможно, подумал один из психологов. Впрочем, возможно, и не подумал ни один из них.
– Вот то-то и интересно, – шумно носом сопя, сказал Иванов. – Всего-то несколько каких-то сладеньких конвульсий, один раз за много-много дней, а ведь всю жизнь определяют.
– Это несомненно, – весомо согласился Гальперин.
Психологи помолчали.
– Бросить бы все к чертовой матери, – говорил вдруг Иванов, – и снова заняться наукой!..
– Эх, друг, Иванов, – говорил Гальперин, – не жалей ни о чем. Все еще будет. Ну а если не будет, значит и не надо его вовсе.
Потом еще некоторое время ели молча: жевали сыр и хлеб и пережевывали смысл предыдущий. Потом Иванов разлил остатки водки по стаканчикам.
– За Казимира!.. – сказал он.
Гальперин машинально потянулся рукой.
– Ты куда тянешь, придурок?! – заорал Иванов. – Не чокаясь!
Гальперин руку отдернул, будто обжегся. И даже водку на брюки себе чуть-чуть расплескал.
Психологи выпили, не чокаясь. Гальперин слегка захмелел, но по взгляду Иванова никак не мог понять, действует ли водка на Иванова.
– Этому – такая доза, что слону дробина, – наконец заключил он.
Водка жгла его изнутри и согревала, и было хорошо, и было спокойно, несмотря на все взбрыкивания товарища и коллеги его взрывоопасного.
– Да-а, – протянул Гальперин. – Отличный был человек!..
– Умный! Добрый!.. Талантливый!.. – подтвердил Иванов.
– Справедливый.
– Незаурядный.
– Остроумный.
– Таких больше нет.
– Все мельчает. Люди мельчают.
– Теперь уже не то, что прежде, – говорил Иванов.
– Вот ты говоришь... – сказал еще Гальперин, жуя картофелину вареную прямо с дряблой ее кожурою вместе, – а я, может, тоже скоро уйду...
– Так тебя Лиза и отпустит, – неприязненно хмыкнул грузный Иванов. С брутальной своей насмешливостью говорил он.
– Лиза!.. Я никого и спрашивать не собираюсь.
– Заткнись! – возразил Иванов.
– Ну, вот: сразу «заткнись»! – обиделся Гальперин.
– Потому что – заткнись! – сказал, как отрезал, Иванов.
– Заткнулся, – сказал Гальперин. И добавил:
– А я бы сейчас лучше открыл свою небольшую торговлю.
– Торговал бы в перерывах между оргазмами, – хохотнул Иванов.
– Чем лучше бы шла торговля, тем лучше были бы и оргазмы.
– Ну уж и лучше, – не поверил Иванов. – Может, как раз наоборот?..
– Не наоборот, не наоборот!.. – мотнул головою нетрезвой Гальперин. – Торговля и была бы моим оргазмом.
– Ты машину-то вести сможешь? – захохотал Иванов. – Сучонок!..
– Что тут вести? Тут всего два шага!.. Два поворота колеса!..
– Два поворота!.. Еще чуть-чуть, и у тебя колесо и раза не повернется, – говорил Иванов.
– Какой ты все-таки гад, Иванов, – говорил Гальперин. – Я всегда знал, что ты гад. И был прав.
– Давай-давай, доедай, и поехали, – терпко говорил Иванов. – Время уже!..
– Ничего, все равно там сначала только разговоры будут.
– Разговоры – тоже дело, – отвечал Иванов.
– А поссать? – спросил Гальперин.
– Потом поссышь!.. – возразил Иванов. – На стадионе.
Гальперин зашумел газетою жирной; оба они, не сговариваясь, выпустили воздух из своих луженых пищеводов, Иванов опустил стекло со своей стороны, чтобы проветрить кабину, тут же потянуло холодным тяжелым воздухом с залива, непогода явилась психологам в мимолетных их ощущениях, Гальперин даже поежился, кто сии, пришедшие в черных одеждах, успел сказать себе он, но ответ или отзыв, емкий и точный, сам собою ему не явился; и вот уж мутные стекла кабины на глазах стали отпотевать. В атмосфере пылила тончайшая морось, не дождь и не снег, но только влага в первозданном виде ее.
Гальперин, более уж не говоря ничего, лишь стал мотор заводить своею рукой суетливой.
36
Ш. теперь уже несло, он и сам ощущал, что его несет; ему нет преград, говорил себе Ш., и, действительно, что бы он ни затеял, все у него получалось. Он лихо вывернул на охраняемую стоянку возле служебного входа и, зная прекрасно, что за ним наблюдают, машину остановил резко, со скрипом тормозов, едва не снеся легкую дощатую выгородку.
– Идем-ка со мной, – бросил он Ф., и стал вылезать из машины, напустив на себя ухватки и жесты внезапно повышенного начальника.
В сущности, все это была игра, сплошная игра, игра игр и томление духа, отчетливо видел Ф., но сопротивления оказывать и хотеть не хотел и даже нужным не считал вовсе.
– Если б я был способен сотворить сверхшедевр сознания... – говорил себе он, шагая вслед за приятелем своим. – Но этого ведь нет и в помине.
Ш. непринужденным своим шагом подошел к охраннику, прогуливающемуся возле застекленной двери.
– Сынок, – говорил он. – Первый вопрос: мне сейчас нужно будет отлучиться минут на пятнадцать, и мне будет очень неприятно, если с моим заслуженным лимузином что-нибудь произойдет за это время.
– А второй? – спросил охранник, одних, наверное, лет с Ш., или уж, во всяком случае, ничуть не моложе.
– Второй – и того проще: меня зовут Ш., просто Ш., – уточнил еще он. – И мне нужно повидать Ротанова.
– Какого Ротанова? – спросил все же охранник.
– Ротанова, Ротанова!.. – будто несмышленышу терпеливо втолковывал Ш. – Равиля Ротанова. Ты позвони своему начальству и доложи, что приехал Ш. – ты скажи: просто Ш. – повидать Ротанова.
– Чего звонить-то? – хмыкнул охранник. – У нас сегодня мероприятие, вход свободный.
Ш. на мгновение растерялся, но виду о том не показал.
– А мне не надо твоего мероприятия, мне Ротанов нужен.
– А проходите, – просторным жестом на хромированный турникет пред собою указал охранник. – Если он там, так он там.
– Куда нам идти-то? – спрашивал Ш.
– Идите на второй этаж, в комментаторские кабины. Восточный сектор. Там скажут...
Ш. обернулся к приятелю своему Ф., но на лицах ни того ни другого, не отразилось ничего; буквально, ни тени, хотя уж Ш.-то, конечно, теперь распирала гордость, знал Ф. Они торжественно прошествовали по небольшому вестибюлю, поднялись во второй этаж и зашагали по длинному, изгибавшемуся вокруг поля коридору.
– Отчего ты не спросишь меня, каким я нашел Феликса? – говорил Ш., шагая своею несносной походкой и временами выписывая ногами саркастические кренделя, когда по коридору никто не шел за ними вслед и никто не шел им навстречу.
– Каким ты нашел Феликса? – с послушанием марионеточным Ф. говорил.
Ш. помолчал.
– Суетится старик, – говорил он. – Мельтешит. Девальвируется. Должно быть, возраст...
– Старик!.. – хмыкнул Ф. – Мендельсон лет на пять тебя старше.
– Феликс не годами стар, – Ш. возражал, – но лишь натужными своими рассуждениями.
– Возможно, – со скудной окраскою голоса Ф. говорил. С каллиграфическим своим спокойствием Ф. говорил.
– Старость – будто усыхание древа, – высказался еще остроумец Ш., чернобай с претензиями Ш.
Они все шли и шли. Сначала были раздевалки спортсменов, потом административные помещения, и потом, когда уж приятели замучились идти, добрались они до сектора прессы. Ш. здесь совсем распоясался, он шел по коридору и, стуча в каждую дверь, кричал во весь голос:
– Ротанов! Ротанов! – кричал Ш.
Он распахнул дверь в одну из комментаторских кабин.
– Эй! – крикнул он. – Я – Ш. Я Ротанова ищу.
В помещении были двое, они возились с аппаратурой. Один из них отвлекся.
– Пойдем, – сказал он Ш. – Я провожу.
– А ты оставайся пока здесь, – говорил Ш. приятелю своему.
– Лучше в соседней кабине, – возразил только новый провожатый Ш. – Там никого нет.
Они ушли – Ш. и его добровольный Вергилий, а Ф. перебрался, куда ему было велено. Здесь свет не горел, и был почти полумрак, но Ф. нисколько это не беспокоило. Работали мониторы; хочешь – на поле смотри через приоткрытую фрамугу, хочешь – на мониторы – все едино, Ф. понемногу посмотрел и туда и туда. Трибуны были заполнены на незначительную их часть, человек было около тысячи или полутора тысяч, как предположил Ф., в основном, старички да старухи, подходили еще и рассаживались на свободные места в нижних рядах. Ф. увидел стоящий на поле черный фургон, и возле него прохаживавшихся двоих мужчин, одного грузного и постарше, другого помоложе, бойкого и разбитного. Гальперин машинально старался держаться от Иванова подальше; не потому, что побаивался, просто не совсем протрезвел еще, у Иванова ж, судя по всему, не было ни в одном глазу. Было еще несколько машин и автобус телевидения, бригада телевизионщиков готовилась к съемке, кто-то расставлял камеры, кто-то протягивал кабели. Однообразно мигая синим пронзительным огнем, на поле дежурила машина «скорой помощи».
Ф. сел в кресло перед мониторами и ноги положил на столешницу перед собою, будто янки. Если повезет, он будет сегодня всего лишь зрителем, безразличным зрителем, говорил себе Ф., и пусть бы кто-нибудь попытался вывести его из его незатейливого, неизмеримого спокойствия. Мое собачье соглашательство всего лишь временно, говорил себе Ф., я потом непременно освобожусь от своей бессмысленной покорности. А ныне я пока как безударная гласная: меня можно прочесть и так и эдак, не зная моего подлинного начертания.
Говорил себе Ф.
37
Время было начинать. На поле прибавилось движения; появились четыре полицейских фургона, из одного высыпала горстка солдат внутренних войск, потом к ним прибавились еще бойцы из другого фургона. Меж них похаживал человечек росточка ничтожного, коренастый и в очках, и, по жестикуляции его судя, руководил всем происходящим. Вот к нему подошел другой с длинными волосами, и очкастый сказал что-то длинноволосому, тот оглянулся, махнул кому-то рукой, и из оставшихся фургонов стали выводить людей в наручниках. Бойцы, подталкивая задержанных прикладами карабинов, теснили тех к временной дощатой стенке, сколоченной здесь, должно быть, не далее как накануне. Операторы двумя ручными камерами снимали все происходящее. Вот лицо невысокого человечка возникло крупным планом на мониторе, Ф. увидел его и вздрогнул. Он узнал комиссара Кота.
После к комиссару подошел человек с микрофоном, и вот крупным планом лицо этого человека показывают, вытянутое, с выпуклыми зубами и улыбкой, вроде лошадиной, Ф. знал этого телеведущего, хоть и не смотрел телевизора, и фамилию его припомнил лишь с трудом. Бармалов была фамилия, и вот он, улыбаясь своею лошадиной улыбкой, от которой замирают сердца сотен тысяч зрителей, в микрофон говорит:
– Здравствуйте, уважаемые телезрители. Здравствуйте и вы, дорогие наши ветераны, пожилые люди, это я обращаюсь к нашим милым старичкам и старушкам, почтенным, заслуженным людям, собравшимся несмотря на непогоду на трибунах этого стадиона.
Трибуны нестройно зашумели, старички и старушки на скамьях зааплодировали. Голос Бармалова, многократно усиленный, разносился из динамиков, и привычное, обкатанное его обаяние, будто согревало пожилых зрителей, создавало над их седыми головами какое-то подобие зонтика от непогоды.
– Итак, что же нас привело сюда в этот холодный пасмурный день? – говорил еще Бармалов с привычной риторической назойливостью. – Может быть, футбол? Нет, отнюдь не футбол! Причем здесь футбол?! Какой еще футбол? Да, черт побери, плевать на футбол! Хотя я с должным уважением отношусь всегда и поклонникам этого мужественного вида спорта и к самим спортсменам. Может быть, хоккей или баскетбол? Может быть, регби или ручной мяч? Нет, нет и еще раз нет! Нас привело сюда сегодня дело куда более важное, нужное и благородное. Нас привела сюда сама справедливость! Да-да, справедливость, говорю я вам!.. Вот сидите вы передо мною, пожилые люди, ветераны, вы, отдавшие свои молодости, свои зрелости, свои лучшие годы, свое здоровье, свой труд, энергию, опыт, энтузиазм, жар ваших сердец, знания на благо нашего прекрасного, но беспутного и нездорового отечества. Сейчас многие из вас получают свои скромные, если не сказать – нищенские – пенсии, но продолжают трудиться. Поаплодируем же тем, кто не удовлетворяясь нищенской пенсией, несмотря на возраст и болезни, продолжает трудиться!..
Жидкие, хотя и старательные аплодисменты прокатились над трибунами. С фасадом, ядовито сияющим, Кот похаживал своею приторможенной, коварной походкой и саркастически посматривал на Бармалова.
– Дорогие мои! – горячо говорил Бармалов, и глаза его увлажнились. – Каждый из вас достоин участи куда более высокой, чем та, что он имеет. Каждый из вас заслужил право на отдых, каждый из вас заслужил право на развлечения. Хотя, конечно, назвать развлечением то, что нам предстоит сегодня, может только отъявленный негодяй и циник. Ибо это тоже труд, тяжкий труд, это тоже работа. И вы своими жизненным опытом, авторитетом, своею добротой, мудростью, наконец, – даете высокую санкцию властям на более решительную, бескомпромиссную борьбу со всем тем, что, как говорится, мешает нам жить. Даете? – вдруг крикнул в микрофон Бармалов. – Даете? – еще раз выкрикнул он.
– Даем! Даем! – хором отвечали трибуны.
– Я обращаюсь к человеку, – продолжал Бармалов, – без которого просто бы не состоялось сегодняшнее волнующее событие. Это чиновник, офицер, благородный человек и просто мой друг – комиссар Кот!.. Комиссар, что для вас – этот день? Такой же, как другие? Запомните ли вы этот день? Будете ли рассказывать вашим детям или внукам? Вот сюда, в микрофон, пожалуйста.
Комиссар выдвинулся немного вперед и стушевался на мгновение перед пустым и холодным зрачком объектива.
– Да нет, ничего, в общем... обычный день, – начал он, и очки его блеснули. – А то ведь находятся прохвосты... да еще с народными мандатами, которые за отмену смертной казни. Куда это годится? Если ты убийца, или насильник, или шпион, или мародер, так тебе – смертная казнь, и никаких разговоров. Так? И вот мы трудимся, не покладая рук, чтобы очистить наш город... чтобы покарать. А эти умники, которые прикрываются... вот так, говорят, взять и отменить. Этак мы ведь далеко докатимся с подобными рассуждениями.
Бармалов сочувственно кивал головой и засовывал свой черный микрофон почти что в самый рот комиссара. Ф. заерзал в своем кресле, он подтянул к себе поближе журнал с какими-то записями, журнал в обложке плотного картона и с дермантиновым корешком, подтянул, и сам, не слишком сознавая, что делает, вдруг – раз! – оторвал от журнала половину обложки. Я бы мог при желании в единицу времени сотворить столько чудес, чтобы их хватило для безусловной девальвации всяких блеска и изощренности в мире, сказал себе Ф. Ему все же не удавалось еще сочинить главное его полуденное иносказание.
– Я выступать не особенный-то мастер, – говорил еще комиссар, снова блеснув стеклами очков. – Да это и не нужно. Другие есть говоруны. Особенно, которые выступают за отмену... Я человек действия, а не разговоров.
– А скажите, комиссар, что это за... люди... или – нет, скорее уж нелюди, нисколько не сомневаюсь в этом, которых вы привезли сегодня? – настаивал еще Бармалов своею лошадиною улыбкой.
– Это уж точно, что нелюди, – веско подтвердил комиссар Кот, быстро примерившийся к своей роли. – Хорошего-то не держим!.. Вы вот взгляните на них получше.
– Да, давайте мы посмотрим на них получше, – подхватил Бармалов и сделал знак операторам, чтобы покрупнее снимали лица задержанных.
– Вот этот, например, – говорил Кот, искривив рот в гримасе отвращения и указывая на одного задержанного. – Слесарь. Проткнул жену напильником, потом хотел сам повеситься, соседи не дали.
– А жена? – округлив глаза, спрашивал Бармалов.
– Насмерть, – хладнокровно отвечал Кот. – Он ее шесть раз ударил.
Гул негодования прокатился по трибунам. Слесарь задрожал, лицо его сморщилось, казалось, он вот-вот заплачет, камера еще некоторое время наблюдала за ним и после переместилась по шеренге вправо.
– Этот вот тоже хорош, – говорил Кот, став напротив другого задержанного. – На него никакого уголовного кодекса не хватит. И вор, и убийца, и мошенник, и растлитель несовершеннолетних, и скупщик краденого, и наркоторговец – остального и не упомню.
– А этот? – спрашивал Бармалов, будто войдя во вкус изысканий и рассматривая следующего.
– Этот? – говорил комиссар и вдруг запнулся. – Этот... – Кот обернулся к длинноволосому помощнику своему. – Что этот натворил?
– Взятки и педофилия!.. – подсказывал Кузьма, поспешно приблизившись. – И еще другие темные дела! С отягчаяющими последствиями.
– Ужас! Ужас! – снова округлив глаза, воскликнул Бармалов. И вот уж над трибунами гул стоит, гул возмущения, гул гнева. Изображение на мониторах дрогнуло, пресеклось белыми полосами понемногу вниз сходящими. Ф. в руках бессмысленно кусок картона оторванный вертел, не зная, для чего ему тот.
– Да! – говорил Кот. – Все они таковы! Какое здесь может быть снисхождение? Но если вы считаете, что должно быть снисхождение, вы скажите об этом. Мы можем все отменить. Нет, мы даже прямо сейчас все отменим. Но тогда не спрашивайте у нас, почему на наших улицах грабят и убивают. Почему нельзя спокойно войти в свой подъезд. Почему стреляют на улицах и взрывают дома. Не спрашивайте!.. Не спрашивайте!.. – будто волнуясь, повторил еще Кот.
– Я благодарю вас, комиссар Кот! – говорил Бармалов и, прохаживаясь с микрофоном, продолжал:
– Итак, уважаемые телезрители, и вы, дорогие наши пожилые люди, слышали слова этого достойного человека. Не сомневаюсь, что в ваших сердцах сейчас клокочет ярость!.. И в моем тоже она клокочет!.. Так давайте же ответим нашему защитнику, нашему славному комиссару Коту: должны ли мы проявить снисхождение?! Должны ли мы простить это, не побоюсь слова, отребье? Или мы должны покарать его по всей строгости закона нашего смутного времени? Слово за вами, дорогие мои! Слово за вами!
– Смерть! Смерть! – раскатывалось над трибунами. Старички и старухи вскакивали со скамей, немощно грозя кулаками и кидая на поле, что попадало под руку: бутылки, банки из-под пива, полетело даже несколько зонтиков.
– Браво! – крикнул Бармалов. – Великолепно! Жребий брошен! Итак, мы начинаем! И вы знаете, что мы начинаем. Мы начинаем наш учебно-показательный расстрел «Для вас, ветераны!»
Трибуны зашлись в аплодисментах восторга.
38
Ф. скрутил картонку трубкою и, поднеся ее к глазу, наблюдал происходящее. Сердце его подрагивало от ощущения происходящей пакости; впрочем, ничего из увиденного он не старался перевести в разряд рассуждений. Слово не рождалось ни в мозгу его, ни в груди, ни в горле, но даже и без всякого слова дыхание его порою на мгновения пресекалось. Кот, оставленный наедине с собою, стушевался, отошел ближе к трибунам, с той стороны, где пребывал Ф., и иногда только перебрасывался какими-то короткими фразами с подвернувшимся тут же длинноволосым. Бармалов фамильярною своею походкой прохаживался вдоль трибун, все более завладевая вниманием своих зрителей.
– А теперь, дорогие мои, – говорил он, – я прошу одного добровольца... самого смелого... выйти сюда ко мне. Ну как? Есть у нас самый смелый?
На трибунах произошло некоторое движение, и вдруг десятка два старух ринулись к ограждениям, стремясь как можно скорее оказаться на поле.
– Нет-нет! – закричал Бармалов. Старухи замешкались. – Я знаю, знаю, что наши дорогие боевые подруги всегда в первых рядах. И коня на скаку остановят, и в горящую избу войдут... Но сегодня, представьте, я хотел бы, чтобы вышел какой-нибудь славный симпатичный старичок!..
Старухи разочарованно возвращались на места.
– Я вас всех очень люблю! – гаркнул Бармалов на весь стадион. – Но, черт побери, сегодня не восьмое марта, в конце концов!.. Дайте же возможность проявить себя и представителю сильного пола.
Сдержанный благодарный смех был ответом Бармалову. Ведущий еще прошелся близ трибун, будто кого-то выискивая.
– Ну вот, вы!.. Вы!.. Да, я к вам обращаюсь. Не хотите к нам сюда? – говорил он кому-то на трибунах.
Молодцеватый старичок невысокого роста, гладковыбритый, одетый скромно, но опрятно, с готовностью поднялся и зашагал по зову Бармалова. Ф. рассматривал мерзенькое лицо шагающего старичка крупным планом на мониторе.
– Ну вот! Вот! Вот молодец! – говорил Бармалов старичку, когда тот очутился на поле. – Вот смелый человек!
Молодцеватый старичок озирался по сторонам и растерянно глазами помаргивал, смущенный всеобщим вниманием.
– А я вас по телевизору всегда смотрю, – наконец говорил он Бармалову, понемногу осваиваясь.
– Да, – снисходительно отвечал тот. – Бываю там иногда.
Старичок кивал головой, улыбаясь, и на ведущего смотрел восхищенно.
– Представьтесь, пожалуйста, – говорил Бармалов, поднося свой проворный микрофон к носу старичка, как будто предлагая понюхать.
– Фамилие? – переспросил старичок. – Фамилие мое Брызжиц. Ну а звать, значит, Сергеем.
– Вот так! – победоносно хохотнул Бармалов. – Прямо-таки Сергеем? Сережа, значит?
– Сережа, – с готовностью подтвердил старичок.
– А что, Сережа, на пенсии никак?
– Знамо дело, на пенсии.
– Хватает?
– Да рази ж это пенсия? Насмешка одна над трудовым человеком!..
– Да, я с вами согласен.
– Натуральная насмешка, – кивнул еще Брызжиц.
– А чем занимались-то?
– Акушер-гинеколог. Тридцать два года отбарабанил.
Бровь Бармалова взлетела в мимолетном удивлении.
– Гинеколог? Ну и ну!.. В пиздах-то покопались, значит, за жизнь?
– Ох, покопался-то! Покопался!..
– Да. Трудовая, значит, биография-то?
– Трудовая. Как есть – трудовая.
– А женат, Сережа? – полюбопытствовал Бармалов.
– Померла старуха-то. В позапрошлом годе, – пригорюнился Брызжиц.
– Померла? – спросил Бармалов с продолжающейся его улыбкой. – А отчего ж померла-то?
– От голодухи да от болезней, – твердо говорил старичок. – И от прочей еще современной пакости.
– Ну а как оно вообще-то?.. – согнав улыбку с лица, спрашивал еще Бармалов. – Жизнь раньше, она лучше была?
– Жизнь-то? – говорил старичок, призадумавшись. – А я еще вам так скажу: вот раньше тоже несладко бывало. Врать не стану... И бедно жили, и все... И экономить приходилось... А вот, бывало, спичку раньше возьмешь, разрежешь ее на четыре части...
– Поперек? – перебил Бармалов. Невозмутимый, молчаливый оператор, присев на корточках, снимал патрона своего в особенном горделивом ракурсе.
Ф. вдруг понял; он понял каждое движение свое и действие, в которых прежде себе отчета не отдавал. Он обернулся к двери и после с кресла вскочил с пружинистою решительностью. Он знал уже, для чего ему картонная трубка, он знал, для чего прежде распалял себя бессловесностью.
– Повдоль, – сурово говорил старичок. – Так вот на четыре части-то разрежешь, об коробок чиркнешь – и каждая часть горит, как ей положено. Если уж дерево было – так дерево!.. А сейчас – чиркаешь, чиркаешь, пока весь коробок не исчиркаешь, то спичка сломается, то сера отскочит, а спички эти, сукины дети, никак не горят. А один раз сера мне в глаз отскочила – думал, без глаза останусь.
– И вода, небось, раньше мокрее была? – с едва уловимой подначкою говорил еще ведущий.
– Ну мокрее, не мокрее – не скажу, – возражал старичок. – А только раньше голову помоешь, выйдешь на воздух, пять минут – голова сухая, и волосы такие шелковистые... А сейчас... и с мылом моешь, а волосы и час не сохнут, и два не сохнут, и все такие свалявшие, будто говном смазаны... Уж не знаю, чего они такое в воду кладут. А пить ее и вовсе нельзя, это вам всякий скажет.
– А что мне говорить? Я и сам ее не пью, – говорил еще Бармалов.
– Во-во, нельзя ее пить!..
– Ну а как вы думаете, кто виноват в том, что жизнь вот такая стала? – говорил Бармалов, слегка нахмурившись. – Что вода такая стала!.. Что спички такие!.. Что все такое!.. Куда ни посмотришь – все такое!..
– А че тут думать-то?! – с неожиданной злобою говорил Брызжиц. – Эти вот и виноваты! Разворовали все, испоганили, испохабили. Гниды такие! Натуральные гниды!.. Страну разграбили, народ извратили!.. А теперь, как споймали их, стоят вот, голову повесив. Раньше голову вешать надо было! – крикнул Брызжиц. – Ясно вам? Раньше вешать надо было!
Ф. положил перед собою на столе пистолет, нагретый скудным теплом тела, осторожно приблизился к приоткрытой фрамуге, осмотрелся, потом обратно вернулся за картонной трубкой и за оружием. Курок взвел он движением пальца большого, дуло вставил в картонную трубку с одной стороны; пусть не слишком хорош пламегаситель вышел, но все ж лучше, чем ничего, решил он.
– Ну, а если б вот вам, Сережа, сказали: делай, мол, с ними, что хочешь?..
– Рука бы не дрогнула, – твердо сказал Брызжиц.
– Не дрогнула? – сказал Бармалов. Он сделал движение рукою, тут же рядом обнаружился Кузьма Задаев, будто бы дожидавшийся особенного знака, стоит и пистолет из кобуры тянет.
Заминка мгновенная была, но отступать уж было некуда. Брызжиц на месте топтался, но уж не отступал, во всяком случае.
– Оружие-то держать приходилось? – спрашивал Бармалов.
– Не без этого, – отвечал старик. Подумал еще немного и взял пистолет из рук длинноволосого.
Ф. расставил ноги пошире, он держал оружие в двух руках и придвинулся вплотную к щели между фрамугой и рамой. Сначала он прицелился в старика, потом перевел оружие на разбитного, развинченного Бармалова, потом, подумав, взял на мушку комиссара... До выбранной мишени было метров шестьдесят или семьдесят, никак не меньше того, прикинул Ф., это больше расстояния уверенного выстрела; в сущности, шансов было немного, к тому же и трубка картонная мешала целиться; впрочем, Ф. когда-то неплохо стрелял из пистолета, и можно было попробовать.
– Люблю, когда слова с делом не расходятся, – говорил еще Бармалов.
– Я тоже, – согласился слегка побледневший Брызжиц.
– Ну-ну, смелее, друг мой, – говорил одобрительно Бармалов. – В кого хотите стрельнуть-то?
Старичок шагнул ближе к задержанным. Те с ужасом смотрели на Брызжица. Он осмотрел их всех.
– В этого, – наконец говорил. И ткнул пальцем в побитого и покореженного бугайка, с ребрами сломанными, с носом на сторону свернутым. – В козла вот этого хочу.
– В этого? Почему в этого? Объясните для наших телезрителей, – по-отечески улыбнулся Бармалов.
– Самый мерзкий, – говорил старичок. И зубами своими железными жидко и заносчиво улыбнулся в черный безжизненный зев устремленной на него камеры.
Кот неторопливо похаживал, наблюдая за происходящим, Ф. неотступно вел комиссара; как только станут стрелять, и он может выстрелить, твердо решил он. Это ничего не изменит и изменить не может, но все-таки отчего ж не исполнить задуманного?..
Выбранный Брызжицем вдруг завыл, губы его задрожали, он пал на колени и пополз к Брызжицу, будто собираясь умолять о пощаде, но один из бойцов ударом ноги отшвырнул задержанного.
– Встать! Встать! – крикнули тому.
– С предохранителя, знаете, как снимать? – говорил Бармалов.
Брызжиц промедлил мгновение, он передернул затвор и снял пистолет с предохранителя левой рукою.
– Куда стрельнуть-то? – говорил он, глядя с неприязнью в сторону жалкого человека.
– Куда хотите. Это уже все равно.
– В голову, что ли? – уточнил старик.
– Можно в голову. Ему все равно. Стреляйте в голову.
– Точно в голову? – переспросил старик.
– Да вы не бойтесь. Даже если и промахнетесь, вам помогут, вас поддержат, – пояснил Бармалов.
Испарина проступила на лбу Ф., он готов уж был стрелять; хуже было, что стали затекать руки; еще минута, и он не выдержит, сознавал Ф., он и боялся того и был почти готов к тому, скорее бы уж все произошло, думал еще Ф.
– Так стрелять, значит? – говорил Брызжиц.
– Не надо в голову, – жалко просил бугаек, опасливо глядя на Брызжица. Все еще смотрел он опасливо на торжествующего Брызжица, хотя и видел отчетливо тщетность всех уговоров.
– Или в грудь? – усомнился старик.
– В грудь! Можно в грудь! Сразу три пули ему!.. Чего свинца жалеть?!
Еще мгновение, и он выстрелит, сознавал Ф., он обязательно выстрелит, он не может ждать более, сознавал Ф.
– А-а!.. – простонал задержанный, попятившись; чернявый человек, недюжинного сложения его, растрепанный, затравленный и ничтожный, без смысла в глазах, кроме ужаса звериного, неизбывного.
– Приссал!.. – хихикнул Брызжиц.
– А последнего слова мы этому дерьму давать не будем, – говорил Бармалов. – Или дадим слово? – спросил он у тусклого окрестного воздуха. Спросил он у неба пасмурного и тревожного.
– Нет! Нет! Не дадим! – возмущенно ревели на трибунах. – Никаких слов!..
– Точно, – довольно улыбнулся Бармалов.
Сзади неслышно подошел комиссар.
– Товсь!.. – негромко говорил он бойцам. Лязгнули затворы. Бойцы внутренних войск вскинули свои карабины, целясь в небольшую толпу у стенки. Смятение было в толпе, мольбы и вопли.
– В голову все-таки лучше!.. Может, все-таки в голову-то стрельнуть, а?.. – тянул еще старик.
– Да стреляй же ты, черт тебя!.. – прошипел Бармалов, прикрывая микрофон ладонью. – Все дело испортишь!..
Ф. сжал зубы, до боли, до желваков, до хруста, до стона, до изнеможения... Проект его избранного существования некогда мог бы показаться даже чересчур горделивым, но впоследствии затушевался и затуманился автоматизмом и монотонностью его ежедневных житейских проявлений. Дух человеческий дан нам для преклонения или для всех отвращений, в зависимости от высоты его над уровнем моря, сказал себе Ф. Амальгама бытия и ничтожества есть мое настоящее, возразил себе Ф. Он еще иногда увлекался сочинением для мироздания разнообразных трагических эпитетов и дефиниций.
Старик растерянно и неотрывно смотрел на свою жертву и, вытянув руку с оружием, водил дулом вверх и вниз, выбирая место для наилучшего выстрела. И вдруг, зажмурив глаза, будто в пропасть сорвался – выстрелил.
– Пли! – негромко говорил комиссар.
Ф. все же выстрелил первым, или, скорее, это ему только показалось. Тут же выстрелил Брызжиц еще раз, загрохотали карабины; казалось, стрельба была отовсюду, эхо вернуло грохот преображенным, звонким и победоносным был этот грохот. Стая черного воронья беспокойно металась в мутном, безжизненном небе. Люди стали валиться, кто набок, кто ничком, кто навзничь. Карабинеры пошли вперед и вот все стреляют, стреляют, стреляют... Брызжиц стоял, вспотевший от волнения, и довольно улыбался. Бармалов забрал у него пистолет Кузьмы и вернул его хозяину. Длинноволосый усмехнулся, подбросил оружие на ладони и тут же хладнокровно пару раз выстрелил в людскую гущу. Просто на всякий случай, и без него бы обошлись, уж конечно. Старички и старушки на трибунах аплодировали, они хлопали герою-пенсионеру Брызжицу, их кумиру Бармалову, хлопали комиссару, хлопали бойцам внутренних войск, хлопали просто отменно выполненной работе, и вот со скамей встали старички и старушки, это немощное, ничтожное сословие, и все хлопают, хлопают, хлопают...
39
Ф. сразу понял, что промахнулся. Еще когда стрелял, уже знал, что промахнулся. Он бы согласился попасть хоть в кого-нибудь, пускай не в комиссара, вовсе не обязательно было попадать в комиссара, а так вот было обиднее всего. Выстрел его могли все же заметить, сказал себе он, и уж, во всяком случае, не могли не услышать те, кто был в соседнем помещении. Ф. бросил бесполезную картонную трубку, спрятал пистолет за пазуху и метнулся к выходу. В коридоре у двери он столкнулся с кем-то, Ф. не стал разглядывать с кем.
– Чего это было? – спросили его.
– Кресло опрокинул! – огрызнулся Ф. и поспешно зашагал по коридору, и вдруг увидел Ш. и Ротанова, навстречу идущих.
– А-а, Ф.!.. – заголосил Ротанов, разводя руки в стороны, будто для объятий. – Ты до сих пор еще живой?..
– Здравствуй, Равиль, – сухо говорил Ф. – Давно тебя не видел.
– Надеюсь, ты не скучал здесь без папочки? – скривил физиономию Ш.
– Как раз напротив. Это было время мистических развлечений и житейского самоусовершенствования, – нетривиальным своим голосом Ф. говорил.
– Не обращай внимания, – успокоил Ротанова Ш. – Это у него с детства так.
– А что? Ушибли, что ли? – поинтересовался тот.
– Нет. Дурная наследственность и запущенное воспитание, – тут же нашелся неугомонный Ш.
Все трое быстро зашагали по изогнутому бесконечному коридору.
Когда они добрались до автомобиля Ш., будто застывшего и осиротевшего за время отсутствия его седоков, Ф. уступил свое место спереди Ротанову, сам же, переложив несколько мешков, устроился на заднем сидении; так и сидел, с обеих сторон зажатый, и лишь положил локоть на мешки.
– Куда ехать? – спрашивал Ш.
– Прямо, – махнул рукою Ротанов. – Я буду показывать. Вообще-то полагалось бы завязать вам обоим глаза.
– Во-во, мы бы и доехали тогда, – возразил Ш., – аккурат до первого столба.
– Как вы меня отыскали, кстати? – полюбопытствовал Ротанов.
– У нас свои источники конфиденциальной информации. Правда, Ф.? – Ш. говорил и глазом не сморгнув, и бровью не поведя.
– Я бы сказал не источники, – отозвался Ф. – Артезианские скважины рассудительности.
– Справедливое уточнение, – кивнул головой Ш.
– Какие вы оба... – поморщился Ротанов. Но продолжать не стал, промолчал все ж таки. Он сидел с барской небрежностью и с горделивым безразличием эксклюзивного седока.
Ш. выехал на проспект, который на небольшом протяжении был также и набережной, а после углублялся в застроенный полупромышленный массив. Отдельные жилые дома здесь выглядели бельмами; стояли казармы курсантов с плацем, банею и учебными корпусами, и все огражденное бетонным забором. Потом начинался завод с высокой и закопченною трубой красного кирпича. По другую сторону дороги сквер, будто бы даже и живописный, сменился довольно скоро пустырем, вполне отвратительным. Ш. свернул направо, как ему указал Ротанов, здесь потянулись жилые дома, с фасадами обшарпанными и замызганными. Штукатурка никак не хотела держаться на ветхих стенах, и тут же местами обломки ее украшали тротуары. Редкие прохожие попадались на улице, и все шли деревянными и озабоченными походками своими, держась близ стен домов, чтобы не быть забрызганными проезжающим транспортом. Далее улица под острым углом расходилась на две других, Ротанов указал на левое ответвление, и Ш. безропотно свернул туда, куда ему было сказано. Здесь сам черт ногу сломит и голову заморочит, говорил себе Ш., и, пока возможно, уж лучше действовать без размышлений, еще себе говорил он.
– Властям теперь приходится лавировать, – говорил Ротанов, будто в продолжение неоконченного разговора, хотя и не было никакого неоконченного разговора, или, во всяком случае, Ф. о том не было известно ничего. – Вот они теперь и заигрывают с народом.
– Ну а старикашки-то тут при чем? – спрашивал Ш.
– Ну, – развел руками Ротанов, – тоже не совсем бесполезная категория.
– Я не совсем понял, – так же и Ф. вставился в беседу, – куда мы сейчас едем.
– Ко мне пришел твой друг, – немного помолчав и поморщившись от бестактности вопроса, говорил Ротанов, – и предложил мне кое-что купить у него. А у меня нет денег. У меня их вообще нет. У меня их, тем более, с собой нет...
– И Равиль предложил съездить к его земляку, – Ш. говорил.
– Их два брата: Ильдар и Икрам, – пояснил Ротанов.
– Мы едем к Ильдару, – Ш. говорил.
– Хотя я рекомендую вам обоим навсегда потом туда забыть дорогу, – говорил еще Ротанов.
– Что до меня, – Ф. говорил, – то я еще в детстве даже в булочную ходил с компасом.
– Собственно, если ты не хочешь ехать, мы можем высадить тебя, и ты пойдешь пешком, – вставил еще Ш.
Ф. оскалился лицом своим скудным, полупрохладным; он не поверил приятелю своему. Больше всего тот не хочет, чтобы я сейчас вышел, говорил себе он, и всего лишь боится вспугнуть или сглазить желанное и неустойчивое. В сущности, это всего лишь доказательство от противного, от очень противного, от гадкого и омерзительного, Ф. себе говорил.
Опять потянулись заводские кварталы, грязь и смрад здесь утвердились на улицах и в переулках со всей их заскорузлой определенностью. Здесь воняло жженой резиной, далее – парфюмерией и ее производством, животным жиром, потом неожиданно возникали кондитерские запахи, и уж омерзительнее этого что-то и придумать было трудно. Потом они переехали через небольшой горбатый мостик над мутной, худою речушкою с темной густой безобразной водой. Далее за деревянными и бетонными заборами укрывались складские территории, чернели плоские невысокие бараки, возвышались выпуклые ангары. Наконец, Ротанов указал на узкий едва заметный проезд между двумя заборами, Ш. свернул в этот проезд и метров через сто затормозил возле железных ворот по знаку Ротанова.
– Кстати, – сказал еще Ротанов, – постарайтесь на этой территории ничего не говорить о «голубых».
Ш., хмыкнув, головою кивнул.
Ф. тяготился временем текущим и дорогой продолжающейся или хотя бы даже дорогою пресекшейся, и тяготился всем продолжающимся и всем пресекающимся, и всем, что длится и что завершается, и мыслью своей тяготился и ощущением всяким, и отягощением своим также и, быть может, более всего даже тяготился Ф. В сущности, он, конечно, напрасно родился и уж, тем более, напрасно, абсолютно напрасно продолжал жить. Карьера радости не состоялась, несомненно, в страхе или в тоске каждый был за себя самого, каждый был наедине с самим собою, а прочее ему было уж все равно.
– Я бы все-таки мог изобрести новые «Песни Мальдорора», если бы не был в таком духовном цейтноте, – иронически говорил себе Ф. с внезапным сознанием своей мгновенной внутренней метафизики. Ф. себе говорил. – Впрочем, не я один закоснел в своем бедствии. Ныне и мир в таком же цейтноте. – После он хотел, будто ластиком, стереть последнее из своих прозрений и свое смутное, полузрелое рассуждение, которые он вовсе удачными не считал, но позже передумал и оставил, как есть.
40
Стадион опустел. Хмурые уборщики ходили между скамей на трибунах и собирали пустые бутылки, банки из-под пива, обрывки газет, овощные огрызки, мятые бумажные стаканчики и иной однообразный, разночинный мусор. Был уж разгар дня муторного, холодного и безнадежного. И вот наконец настало время Иванова с Гальпериным. Комиссар велел Кузьме все здесь заканчивать поживее, и сам уехал. Девять трупов были уложены на поле лицом вниз, и двое бойцов, оставленных под началом Кузьмы, снимали с них наручники. Рабочие разбирали бесполезную теперь дощатую стенку. Иванов ходил между трупов, любуясь ими, изучая их и бормоча что-то про себя, едва шевеля губами. Гальперин под диктовку Кузьмы записывал в тетрадь данные расстрелянных; рост и вес его пока не интересовал, это они потом измерят сами, он же записывал в отдельных столбцах имена, фамилии, национальности, а также краткие комментарии: чем тот занимался при жизни, что натворил.
– Ну что, у вас сегодня праздник? – с усмешкой двусмысленной Кузьма говорил, когда к ним Иванов подошел.
– У нас каждый день – праздник, – отвечал тот. – Для нас работа – праздник.
– Одно дело делаем, – говорил Кузьма.
– Каждый по-своему, – бодро подтвердил Гальперин.
– Там вон у бабуськи какой-то плохо стало с сердцем, – сказал еще Кузьма. – Видишь, «скорая» ковыряется.
– Пойду узнаю, что там, – решил Иванов.
Он направился к трибунам, возле которых стояла машина «скорой помощи» с включенною мигалкой. Двое санитаров как раз в это время поднимали носилки с лежащею на них бледной старухой. Они понесли носилки в машину. Пожилой врач складывал в сумку свой испытанный инструмент.
– Крепитесь, мамаша, – сказал Иванов, сочувственно похлопав старуху по ее серой озябшей руке. – Дышите глубже.
Глаза старухи были закрыты, и ни единым движением та не откликнулась на заботу психолога. Врач подошел к Иванову.
– Как она? – спросил психолог.
– Я сделал все, что мог, – отвечал тот. – Позвони мне сегодня вечером. Тогда будет яснее.
– В реанимацию?
– Куда ж еще?
– Позвоню, – легко согласился Иванов. – Хотя на старух сейчас спроса почти никакого.
– Ну как хочешь. Можешь тогда и не звонить.
– Сказал же – позвоню, – возразил Иванов. – Я слово всегда держу. Привычка у меня такая.
Врач кивнул и направился к машине с мигалкою. Иванов же вернулся к Гальперину и Задаеву, будто пополнившийся новым содержанием и отчетливым видением особенных житейских перспектив.
– Ну как наша опись? – спросил он.
– Закончили уже, – ответил товарищ его.
– Где мне расписываться-то? – Кузьма говорил.
– Вот здесь и здесь, – ткнул Гальперин пальцем в двух местах в тетради.
Кузьма оставил на листе свои оголтелые росчерки, обменялся рукопожатиями скоротечными с обоими психологами и, козырнув, пошагал к выходу с поля.
– А погрузить вам эти помогут, – бросил он, проходя мимо двоих бойцов, оттиравших наручники тряпками от грязи и крови.
– Да ладно, – говорил Гальперин, когда Кузьма был уже далеко, – сами разберемся. Не маленькие.
– Ну как, сучонок, – хохотнул еще Иванов, – мозги-то проветрились немного, что ли?
Гальперин обиделся.
41
Ф. на взгляд дал бы ему тридцать, или чуть больше того. Тот вышел из ангара в сопровождении еще двоих, говоря по мобильному телефону. Весь он был будто напружиненный, невысок, жилист, волосы белесые, высветленные, с рыжиной, сзади косичка топорщится, короткая, жесткая. Он увидел Ротанова, подошел и, не прерывая разговора, обнял земляка; Ф. и Ш. заметил будто не сразу, хотя вид лишь создал, разумеется, а когда, наконец, посчитал нужным заметить, так нахмурил слегка свои прилизанные брови и, вроде, даже погрозил Ротанову пальцем. И вот он трубку спрятал со злостью, и начал с претензии:
– Кто это? – говорил он. – Не говорил я тебе, разве, чтобы ты сюда никого не привозил?
– Ильдар, Ильдар, это хорошие люди, – стал оправдываться Ротанов. – Это мои друзья.
– Меня не интересуют никакие друзья! – крикнул Ильдар, и сквозь тонкую светлую кожу лица пятна красноты проступили.
– У них есть товар, который тебе нужен.
– Какой товар? У меня этими товарами все склады забиты.
– Но этого нет.
– Чего нет?
– Ильдар, ты только взгляни, – попросил еще Ротанов.
– Ну!.. – бросил Ильдар и шагнул к машине.
Ш. багажник раскрыл, Ф. – заднюю дверь салона, Ильдар с недовольным лицом подошел к багажнику, ткнул рукою в один из мешков, рассмотрел какие-то надписи на упаковке и обернулся к Ротанову.
– Я сейчас свистну, и мне такого товара вагон привезут, – Ильдар говорил. Он мог бы отвернуться теперь и уйти, но все же не отворачивался и не уходил. И это обнадеживало, пожалуй.
– Ильдар, Ильдар, – примирительно возражал Ротанов и после что-то быстро-быстро стал говорить на родном языке со своею жгучею жестикуляцией.
Ш. стоял с его сузившимися глазами и смотрел в сторону глухого трехметрового забора. Много любопытного мог бы отыскать он при желании и в самом заурядном, если бы не препятствовали тому обычная машинальность его обихода или нынешнее напряженное ожидание.
– Сколько ты хочешь? – спросил Ильдар, не глядя на Ш. и практически не поворачиваясь в его сторону.
– Сто шестьдесят пять миллионов в переводе на любую из вменяемых валют, – Ш. говорил, будто ожидавший такого вопроса; впрочем, и вправду его ожидавший. Старался ли он, чтобы слова его удивили, чтобы звучали они громом среди ясного неба? И хотя ничего особенного не было в них или в их содержании, окружающие на миг напряженно притихли.
– У меня никогда не было таких денег, – помолчав, отвечал Ильдар. Ротанов вежливо засмеялся, услышав слова земляка. – Но я могу дать тебе девяносто, – говорил еще Ильдар.
Ш. захлопнул багажник перед носом собеседника и отправился на место свое за рулем. Ильдар поднес трубку телефонную к уху.
– Ворота закрой, – говорил кратко.
Ш. остановился.
– Цена является окончательной, – говорил он.
– Восемьдесят пять, – говорил светловолосый разбойник.
– Причем, НДС в нее не входит, – Ш. говорил.
– Восемьдесят.
– Так и быть: включая НДС...
– Собственно, я не понимаю, зачем я с вами торгуюсь... – говорил он, снова за трубку берясь.
Ежедневно и ежечасно давая миру и всему окружающему свои мастер-классы заурядности, Ш. все же порой не забывал озаботиться о путях отступления в странность и неожиданность.
– Разве ж можно какими-либо негуманными акциями разбивать мятежное сердце великого поставщика?! – укоризненно говорил он. Укоризненно говорил Ш.
– Ну так что, звать мне парней? – спрашивал Ильдар, не меняясь ни в лице, ни в напористой артикуляции его.
– Звать, и – что? – спрашивал Ш.
– Вы ведь можете и совсем пропасть...
– Мы – предусмотрительные люди, – Ш. говорил с записною своей хладнокровной усмешкой. – Мы наследили за собой, как целый гусарский полк на марше, – Ш. говорил.
– Они наследили!.. Да посмотрите вы на себя в зеркало!.. Вас никогда ни одна собака поганая искать не станет, если вы совсем пропадете, – саркастически Ильдар говорил.
– Сто пятьдесят, – коротко сказал Ш.
– Сто пять – половина сейчас, половина завтра в это же время.
– Сто пять на два не делится, – Ш. возражал.
– А мы поделим.
– Мое слово – кремень!
– Мое еще кремнистее!..
– Я высказал свои условия!..
– А у вас нет выбора!
– А нам он и не нужен! – Ш. говорил.
– Будет, как я сказал!..
Ф. слушал всю перепалку, и в груди у него ожесточение одно поднималось. Так попасться на мякине пустых обольщений!.. Но, даже если он сейчас взорвется и положит на месте ублюдка Ильдара и двоих его шестерок, все равно остается еще Ротанов и масса народа в ангарах и на воротах. Ф. незаметно осматривался, желая оценить опасность вокруг.
– Сто тридцать, и деньги сразу, – Ш. говорил. – Ну?
– Из них десять процентов мои, – ввернулся словом Ротанов.
– Что?! – заорал Ш.
– Как договорились...
– Сто двадцать, и с этим я разбираюсь сам, – Ильдар говорил, в сторону Ротанова головою кивнув.
– Ильдар, Ильдар, ты что?.. – обиженно забубнил Ротанов. – Ты что?.. Мы же с тобой...
– Согласен, – негромко Ш. говорил.
Ф. почувствовал, будто оплеуху получил, он не так представлял себе разрешение их мистического вояжа, но он положил себе теперь и слова не говорить, и рта не раскрывать, если не будет, конечно, доведен до последней черты возмущения. Он был близок к этой черте, но все ж таки до нее не дошел, ощущал он. Ведь это всего лишь компромисс с неизбежным, сказал себе Ф., но его самого же было не убедить никаким своим судорожным увещеваниям.
– Еще бы ты не согласился, грабитель! – торжествующе Ильдар говорил. – Нет, все таки по вас пуля плачет.
– Деньги сейчас, только долларами и только мелкими купюрами, – процедил Ш. из последних сил своего пресловутого хладнокровия.
– Между прочим, мы не в Америке живем, – Ильдар говорил. – Зачем тебе доллары?
Он сделал знак одному из своих шестерок, тот быстро на калькуляторе пересчитал назначенную сумму по курсу и молча предъявил результат своему взрывоопасному патрону.
– Принесешь из кассы, – бросил еще Ильдар.
– Мелкими купюрами, – напомнил Ш.
– По баксу, что ли? – огрызнулся шестерка.
– По десять, по двадцать и по пятьдесят, – возразил Ш., руки на груди скрестив недовольно. – Выгружать сами станете, – говорил он еще Ильдару. – Я за такие деньги и пальцем не притронусь.
– Мы и вместе с колесами можем, – ухмыльнулся тот.
Ш. теперь не боялся нарушить хрупкое равновесие; впрочем, только пока не боялся, его полукриминальное наитие, или просто всего лишь житейское содержание, вели его уверенно, он не ошибается, больше ничего скверного теперь произойти не может, говорил себе он.
Вернулся шестерка с деньгами, он отсчитал Ш. довольно увесистую пачку, тот принял деньги с достоинством записного аристократа и сунул за пазуху, не пересчитывая. Между тем мешки разгрузили и сложили на два поддона, приятели посмотрели на мешки с сожалением. Впрочем, о чем же сожалеть теперь было? Разве не к тому они стремились, чтобы сбыть поскорее товар свой опасный?
– Равиль, куда тебя подвезти? – Ш. говорил.
– Здесь есть кому его подвезти, – вдруг Ильдар возражал негромко, но очень отчетливо.
Ш. взгляд перевел с Ильдара на Ротанова, потом на Ф., потом на ильдаровых шестерок.
– Равиль, я могу отвезти тебя, куда ты скажешь. Да? – еще раз повторил он настойчиво.
– Проваливай, недоносок! – с угрозою Ильдар прошипел.
Ш. побледнел. Он ни слова не сказал более, он будто все слова свои возможные проглотил, едва не поперхнувшись теми. И он, и Ф. сели в машину, Ш. завел, тут же газанул, и на приличной скорости стал ангар объезжать. Ф. сидел насупленный, Ш. распирало; с одной стороны, деньги лежали в кармане, а с другой...
– Если ворота закрыты, считай, что ты уже кормишь корюшку на дне залива, – Ш. говорил.
– Из-за маленькой пачки вонючих баксов? – усомнился Ф.
– Восток – дело скотское, – возразил Ш.
Он проехал еще по аллее и повернул на площадку возле ворот. Те были закрыты, ворота были закрыты, как и предполагал Ш. Означало ли это что-то, иль было просто случайностью, он не знал. Ш. затормозил возле ворот, и вот он сидит, на Ф. не смотрит, и на лбу его тонкая, холодная испарина уж проступила. Ш. стал считать про себя, нарочно ведь время тянул и цифры из себя, будто клещами, вытягивал, он досчитал до пятнадцати, нет, до семнадцати, как створка ворот вдруг качнулась и в сторону поползла. Ш. так с места рванул, как никогда в жизни с места не рвал. И даже едва ворота не снес.
42
– У-а-у-у!!! – торжествующе вопил Ш.
Ф. рассеянно скалился.
– Колоссально!!! – вопил Ш.
Ф. усмехнулся.
– Потрясающе! – кричал Ш.
Ф. все усмехался.
– Победа! – орал Ш.
Ф. согнал усмешку с лица, будто кошку с подоконника.
– Какие перепады настроений!.. – говорил он. – Кто-то совсем недавно чуть не наложил в штаны, – со своею иронией ползучей, пресмыкающейся Ф. говорил. Кое-что было у него на уме, и он перебирал страницы своего нового замысла, как листы неразрезанной книги.
– Ты придурок, Ф.! Почему ты такой придурок, Ф.? Я смотрел, сзади никого нет! Он отпустил! Мы одни! Мы одни!.. И куча вонючих баксов! Он, должно быть, решил, что стоит во мне уважать делового партнера!.. И он прав! Черт побери, прав!.. Мы теперь свободны, молоды, счастливы, беззаботны, очаровательны!.. Только посмей сказать мне, что это не так!.. Ф.!.. Хочешь я угощу тебя солянкой? А? Настоящей солянкой с колбасой, с отварной говядиной, с соленым огурцом, с вареным яйцом, со свеклой и двумя большими оливками. Нет, специально для тебя: оливки будет три. А сверху – огромная ложка сметаны!.. Хочешь? Ну так что, хочешь?
Ш. гнал машину, не разбирая дороги. Ф., не поворачивая головы, одними глазами скошенными разглядывал приятеля своего. И ярость понемногу всходила по душе его застывшей, обветренной, оголтелой.
– Мне кажется, – медленно говорил он, – что у тебя в последнее время несколько притупилось чувство опасности...
– Или ты, может, хочешь жаркое? – возбужденно Ш. говорил. – Или суп с клецками? А хочешь растегай? Ты любишь растегай? С рисом и с рыбой. Лучше с судаком, в растегае хорош судак!.. А кулебяку с мясом? А марципаны? А еще... знаешь? Мидии!.. Ты когда-нибудь пробовал мидии? Ты хоть знаешь, что это такое? Ты думаешь, они на деревьях растут? А анчоусы? Их, думаешь, из земли выкапывают? Так, что ли? Что ты вообще любишь, Ф.? Расскажи мне, что ты любишь.
Ф. засунул руку за пазуху. Пощупал свою грудь. Ощутил твердость ребер, биение своего угрюмого, потрепанного сердца.
– Если тебя не затруднит... – медленно начал он.
– Ну так что? – хохотал Ш. – Куда? В ресторан? В публичный дом? Кататься на яхте? В круиз по Европе? Хочешь, я буду руководить твоим пресловутым воспитанием?
– Ты бы не мог остановить на минуту?..
– А? – переспросил Ш.
– Машину останови! – Ф. говорил с нарастающим отвращением. Ф. говорил.
– Что такое? – заботливо Ш. говорил, тормозя. – Поссать?
– Поблевать, – возразил Ф. – Меня тошнит от тебя.
Машина остановилась. Ф., кажется, это место знал немного, и если что – вряд ли заблудился бы здесь.
– Ну так что? Куда поедем? – с прежнею упругостью самодовольства неугомонно спрашивал Ш.
– Расчет, – сказал Ф.
Ш. все понял, переспрашивать не стал, улыбка сошла с губ его, сошла с лица его подвижного и причудливого.
– Ну и сколько же ты хочешь? – спрашивал он. Спрашивал Ш.
– Все, – Ф. говорил.
Ш. пытался засмеяться и по плечу хотел приятеля похлопать, все в порядке, мол, ты пошутил, друг, я понял, я оценил твое остроумие, я сам люблю хорошую шутку, хотел сказать и хотел так сделать Ш., но Ф. вдруг из-за пазухи вытащил руку с пистолетом и, наставив оружие на Ш., быстро взвел курок большим пальцем. Не отрываясь и не мигая, смотрел он на Ш.; тот побледнел.
– Ты что? Откуда?.. – пробормотал в ярости.
– От верблюда! Деньги доставай!
– Какие деньги?
– Те самые!..
– А сколько я тебя возил?! – возмущенно выкрикнул Ш. – Забыл, что ли?! Сколько ты на моих хлебах и бензине?..
– Идея дороже извоза, – холодно Ф. говорил.
– Какая идея? Это моя была идея!
– Моя.
– Мы поделили бы, мы обязательно все поделили бы честно... – бесцельно пробормотал Ш.
– Я сам все поделю, – Ф. говорил.
– Как ты поделишь? Как ты поделишь?..
– Как надо! – отрезал Ф.
– Ну, почему, почему, тебе все, а мне ничего?!
– Послушай, – тихо Ф. говорил, хотя и с непревзойденною своей артикуляцией. Ф. говорил:
– Я тебе обещаю... Я не стану считать до трех... если сейчас денег не будет, я выстрелю.
Ш. посмотрел в глаза Ф., в холодные глаза Ф., в редкоземельный металл зрачков его безжизненных, и понял вдруг, что тот действительно выстрелит, теперь уж точно тот выстрелит, понял Ш.. Палец Ф. на крючке спусковом уже подрагивал, и выстрел мог выйти случайно.
– Сука! Ну, сука! – простонал Ш. На глазах его проступили слезы. Трясущеюся от ярости рукой он за пазуху полез. – Почему? Ну, почему? Почему? За что мне это?!.. За что?!..
– Часть меньше целого, – говорил Ф. и вырвал пачку долларов из рук Ш. И было мгновение торжества, и было мгновение расплаты за все его унижения, за все безразличия окрестные, посторонние...
– Какая часть, блядь?! – заорал Ш. – Какая часть? Какая часть? Какая часть, тварь ты такая?!
– Часть – это деньги. Целое – жизнь, – объяснил Ф. Не отрывая взгляда от бывшего приятеля своего, левой рукой он нащупал дверную ручку, открыл дверь, после отделил от пачки три купюры, долларов сто всего или сто двадцать, бросил их Ш., пожалел, на бедность бросил и быстро выскочил из машины. Ш. завыл, застонал, зубами заскрежетал, и вот он уж, матерясь и стеная, кулаками молотит обо что только придется.
На улице Ф. пистолет спрятал и быстро-быстро назад зашагал, не оглядываясь. Он слышал, что Ш. развернулся и поехал за ним, он прибавил шагу; пистолет у него все же был наготове, если тот сейчас заедет на тротуар и попытается его машиной сбить, это ему дорого обойдется, думал Ф. После в переулок свернул, и Ш. за ним. Здесь он бежать бросился, и Ш. прибавил газу, Ф. показалось, что тот уж совсем близко, он в подворотню метнулся, машина тоже въехала под арку, Ф. проскочил арку до конца, и вот уж он по двору мечется, пистолет снова вынул, готовый стрелять. Машина все ближе. Ф. рванулся в сторону и назад, быстрее пули пробежал арку, и снова выскочил на улицу. Он выиграл несколько секунд, всего лишь несколько секунд выиграл на пешеходной своей расторопности, знал Ф.
Увидел другую подворотню, заскочил в нее, и это было спасение! Двором проходным выскочил на соседнюю улицу и помчался по ней во весь дух, не замечая редких прохожих и сворачивая всякий раз, когда добегал до улицы пересекающей. Отныне и до конца дней всякого из них пребывать им теперь в морганатическом разводе. Он пробежал километр, наверное, или того больше еще, пока, наконец, не остановился весь в поту, дыша тяжело. И только тогда обернулся впервые. И только тогда обернулся Ф. Во гневе ли, во всепрощении ли обернулся Ф., возрадовался ли он, опечалился ли – Бог весть...
Погони не было.