Непорочные в ликовании, ч. 1, гл. 23-33
Станислав Шуляк
Непорочные в ликовании
Роман-особняк
Ч а с т ь п е р в а я
Гл. 23-33
23
Сверху продолжало громыхать, тревожно и глухо, в минуту по нескольку раз. С потолка осыпалась местами какая-то труха и штукатурка, но Ш. это не слишком беспокоило. Он нашел себе место и не собирался никому его отдавать. Ф. пребывал в своем излюбленном равнодушии, в позе на корточках и с закрытыми глазами, со спиною прижатой к холодной стене. Существование свое решил укреплять он изощренной арматурой безверия, к тому же еще порою решался он держать пред собою экзамен на высокое звание недочеловека. Поодаль группами здесь еще сидели люди, также пережидавшие обстрел. И была канонада нового дня наступившего как будто какое-то свинцовое предисловие.
– Ты тут спишь, а у меня там машина гибнет, – говорил Ш. в сердцах его и в содрогании.
– Люди гибнут за металлолом, – отозвался Ф. со своим бездыханным сарказмом. Глаз он решил не открывать до тех пор, пока не совладает со своим скоротечным отвращением к миру и к своим окаянным мгновениям. Он засунул руку за пазуху и потихоньку примерился к рукояти спрятанного там оружия. Он почувствовал тепло рукояти, и ему было хорошо от этого тепла.
– Если мы Ротанова не найдем, – говорил Ш. полувстрепенувшимся и дрогнувшим своим голосом, – все наши усилия – псу под хвост.
– Ты его еще не искал, – не согласился Ф.
– Здесь же тебе город, – говорил еще Ш., – здесь на каждом шагу могут за яйца повесить.
– Не шагай, – только и отрезал Ф.
Мимо двое прошли лет двадцати пяти, оба небритые, у обоих повязки нарукавные офицеров гражданской обороны, идут и на сидящих людей смотрят. На Ш. взглянули неприязненно и дальше направились, и Ф. у них интереса не вызвал, а ведь искали кого-то, и только белки их глаз нетерпеливых в полумраке антикварно и жидко поблескивают. У двух теток спросили документы, но почти не стали разглядывать те, вскоре вернули и прочь двинулись. У Ш. его расхристанное сердце билось мимолетной и гулкой тревогой.
– Если бы это время поскорее подохло... – беззвучно только сказал себе Ш. Он смотрел на неверные огни керосиновых ламп, подвешенных на крюках у стены. Ему ничего не стоило назначить в свои фавориты все самое безнадежное и бессодержательное, тогда, по крайней мере, было бы чем пополнять его избранные каталоги причудливости. Отечеством ему было отчаяние, родиной – негодование, в сердце своем и смысле своем сознавал Ш. Он всегда умел предугадывать самые трагические сценарии своего ничтожного обихода. И он еще всегда состоять пытался избранным сторонником беспокойства и безволия.
– А скажи, мне, Ф., что для тебя есть счастье? – спрашивал еще Ш. С сугубою конфиденциальностью содержания спрашивал.
– То, что для тебя блевота, – только и огрызнулся Ф. с дерзкой непокорностью его произвольного голоса. Временами он все же бывал несомненным сторонником катафатической теологии.
Ш. помолчал, и вдруг с места вскочил, и в глубь бомбоубежища двинулся. Любопытно было взглянуть ему на все изношенное простонародное быдло, говорил себе Ш., собравшееся здесь пересидеть опасное время. Он и шагал, с брезгливостью рассматривая расплывшихся теток, потертых старикашек, замызганных подростков, он шел, временами пригибаясь под невысокими закопченными кирпичными сводами. Шагал он.
На место Ш., на краешек скамьи, втиснулись две женщины, мать и дочь, должно быть; Ф. покосился на них через полуприкрытые свои веки.
– Если бы потом картошечки достать... – говорила старшая. – Скорей бы уж это закончилось.
– И что? – равнодушно отозвалась дочь.
– Отварить бы можно было.
– Зачем? – говорила молодая собеседница.
– Маслицем заправить.
– У тебя есть масло?
– Тоже бы достать.
– Перестань, – только и просила девушка.
– Поговорить нельзя, что ли?! – возражала мать.
Снова вернулись двое небритых с повязками, остановились и женщин разглядывают.
– Ну что? – наконец говорил девушке первый.
– Что?
– А ну-ка, пошли с нами, – снова говорил тот.
– Куда?
– В дежурку. Документы проверить.
– Да-да, – подтвердил другой. – Нужно проверить.
– Документы у всякого человека должны быть в порядке.
– Вот мы и проверим, – с ленцою наперебой говорили офицеры.
– Зачем это? – заголосила вдруг мать. – Не ходи никуда. Слышишь?
– Что?! – возмутился офицер. И даже голос возвысил до уровня негодования. – Как это так – «не ходи»?! Что это ты себе позволяешь?
– Да, – поддержал товарища своего другой. – Мы же здесь начальство. Знаешь, что мы за такие слова сделать можем?
– Пошли. Пошли, – опять говорил первый. – Ничего страшного. Только разок документы проверим и вернешься.
Народ вокруг, по преимуществу в себя ушедший, ни во что не вмешивался и вида живого не подавал.
– Пустите меня. Я не пойду, – упрашивала девушка, а один из небритых, невзирая на уговоры, ее уже за собою за руку тащит.
– Порядок есть порядок, – объяснял другой из них народу. – Времена такие – все проверять нужно.
– Проверить бы и здесь можно, – пробурчал кто-то из сидящих.
– Как это здесь? Как это здесь? Разве здесь что проверишь?
– Мама! – крикнула девушка.
– Ну что «мама»?! Причем здесь «мама»? Мама, что ли, проверять документы станет?
– Я не хочу, не хочу.
– Нина! – ахнула несчастная женщина.
– Сиди на месте! – только и прикрикнул старший из офицеров, и на всякий случай стал кобуру расстегивать. – Сказано же: скоро вернется!..
– Вы только ничего с ней плохого не делайте, – упрашивала мать.
– Мы же люди, а не звери, – рассудил офицер.
– Да, – подтвердил тот, что тащил девушку. – А потом вернемся, и у остальных проверить можно.
– У остальных-то зачем? – говорил кто-то.
– Да, – подтвердил и другой. – У остальных все в норме.
– Паспорта и все такое прочее... – говорили еще.
Нина стонала затравленно.
– Ничего, дочка, – крикнула ей мать. – Они ж и впрямь не звери.
– Порядок важнее всего, – будто успокоил женщину один из офицеров, едва обернувшись.
Двое небритых тащили девушку вглубь подвала, туда, куда направился Ш. Женщина тихо скулила поблизости. Ф. вдруг выпрямился и выдохнул воздух груди своей застоявшийся. Был он узником безразличия и бесстыдства. Он шагнул мимо каких-то старикашек, которые сидели, будто поджав хвосты, все это не стоило даже порядочного презрения, говорил себе Ф., тут же одноногий инвалид сидел прямо на полу, подстелив под себя одеяло, Ф. едва не споткнулся о его вытянутую здоровую ногу. Картины несчастий давно уж перестали меня будоражить, говорил себе Ф. Кто-то шел навстречу ему, Ф. не хотел того или тех рассматривать.
– Люди добрые, – вдруг гнусавым своим и приторным голосом говорила чумазая девчонка восьми лет, проходя под закопченною аркой из соседнего помещения и ведя за собою свою чумазую трехлетнюю сестру, – вы извините, что мы к вам обращаемся. Мы сами люди не местные. Мы живем на вокзале. Мы сами люди-беженцы. Не дай Бог никому, люди, что с нами приключилось. Дом наш сгорел, мама наша умерла. Памажите, люди добрые, кто с хлебом, кто с продуктами, кто сколько сможет, и дай вам Бог, люди, здоровья, вам и вашим детям. Вам и вашим детям, – повторила еще девчонка с угрозой, проходя мимо Ф. и выразительно на него глядя своими дерзкими оловянными глазами.
Отпихнув двух попрошаек, Ф. ринулся к выходу.
– Куда? – спросил его хмурый дежурный у выхода. – Еще нельзя. Раньше времени не положено.
Ф. с ним разговаривать не стал; что вообще с дураком разговаривать? никакого вовсе нет смысла; вот он дверь железную толкнул пред собою и на воздух вышел. Пахло гарью на улице, пылью и еще тошнотворным чем-то вроде шоколада, но было тихо, гадко, морозно и ветренно. Обстрел закончился.
24
За спиною своею он слышал шаги, но оборачиваться не стал. Ш. подошел сзади и остановился рядом. Потом озабоченным своим шагом обошел он автомобиль кругом, все более и более сокрушаясь сердцем во все продолжение осмотра. Ш. смахнул ладонью пыль с капота, потрогал разбитую фару, лобовое стекло, покрытое сеткою трещин. Ф. с циническим своим спокойствием разглядывал удрученные плечи товарища своего. Он знал, как нужно ощущать содрогание, но не стал бы делиться таким знанием без особенной на то причины. Форс-мажором исключительного существования своего не следовало озадачивать ни мир, ни природу, ни даже бесполезное свое окружение, он и не пытался.
Беззвучно губами шевеля, Ш. в уме своем опустевшем ущерб исчислял, причиненный его несчастному верному лимузину. Кому обстрел, кому отец родной, сказал себе он. Вся грудь его, до самой глубины ее, была полна особенных краеугольных вздохов. Пока они скрывались в убежище, автомобиль попытались разграбить: задняя правая дверь выломана, да вот уж на честном слове держится, несколько мешков с порошком на дорогу выброшены, ножом распороты, да в грязь втоптаны. Хотел было Ш. в небеса проклятья послать и чтоб они от хевисайдова слоя отразились и на головы злых человеков обрушились. Но не позволил себе слово матерное, слово ничтожное, слово решительное проговорить всуе. Он лишь поправил как мог дверь раскуроченную, поглядел сокрушенно на баллон спущенный, и шагом страдальческим направился на свое привычное водительское место.
– И будет теперь Ш. фаворитом горя, – говорил себе он. – Плачьте, народы, над Ш. сокрушенным. Смейтесь, племена, над Ш. изможденным, – говорил себе он.
Лбом, он, в колесо рулевое упершись, сидел, и плечи были его неподвижны в отчаянии. Вот уж он невзначай нащупал в кармане своем что-то жесткое и колючее, достал из кармана горсть микросхем, посмотрел на те с недоумением, потом дверь открыл и так прямо горстью их выкинул в безжалостное влажное пространство вблизи автомобиля его.
Ф. сидел рядом, тщательно укрывая свою осанку сочувствия.
– Что посеешь, то и пожрешь, – говорил себе Ф. – Мы лишь странные звуки игры, мы всего лишь фальцет и шипение, – сказал себе Ф.
Наконец и стартер закашлялся скорбно, покуда Ш. с глазами закрытыми ключ в замке поворачивал. Автомобиль встряхнуло, и вот он уж по дороге разбитой ковыляет медленно и изможденно.
– Отчего бы нам, – говорил еще Ф., сотрясаемый дорогой, – не прибить к миру беспамятную доску: «Здесь пребывал Ш. с его заскорузлой печалью».
Восемьсот лет беспредельного дистиллированного молчания хотел было позволить себе Ш., но не выдержал и минуты.
– Я, разумеется, в полном восторге, – говорил он угрюмо, – от твоего дымящегося идиотизма.
– Минздрав предупреждает, – со сверхъестественной своей артикуляцией Ф. говорил, – дыхание опасно для вашего здоровья.
Глухо мотором урча и прихрамывая на колдобинах, их обогнал фургон психологов со смурным Ивановым за рулем и горделивым Гальпериным. Ф. смотрел на фургон, собираясь высморкаться. Возможно, он что-то вспомнил, или ему казалось, что вспомнил, или только хотел вспомнить что-то давным-давно прошедшее, а возможно, только пытался вспомнить то, чего не было, но всего лишь могло быть и даже то, что наверняка будет в дальнейшем. И был одиннадцатый час одного полузатерянного после Рождества Христова, ничтожного и незабываемого утра.
25
Иванов стучал ключом в замызганное стекло, покуда занавеска не отдернулась. Он кивнул кому-то в полумраке помещения, и после ждали минут пять, и вот во двор по ступеням крылечным спустилась толстая старуха Никитишна, и, переваливаясь по-утиному, на артритных ногах своих пошагала в сторону фургона психологов, нимало внимания не обращая на Иванова с Гальпериным.
– Могла бы и Лизу позвать, – говорил нагловатый Гальперин.
– Невелики птицы, чтобы Лизу от отдыха отрывать, – только и буркнула Никитишна.
Иванов перед старухою дверь двустворчатую фургона раскрыл. Старуха сощурилась и что-то одними губами пожевала, разглядывая два мертвых тела.
– Эх, обормоты! Взяли – Казимира загубили, – наконец проворчала она, стаскивая на землю грязную и шумную пленку.
– Такова жизнь, – возразил Иванов. – Он сам напросился.
– Ишь ты, прыткий какой, – говорила старуха. – Вечно ты: за словом в жопу не полезешь.
– Правду не скроешь, – говорил Иванов.
Ему вдруг показалось, что кто-то в спину ему смотрит своим бестактным взглядом, он подождал немного и обернулся, и увидел лишь старую бесполезную ворону на дереве с ее сероватым беспокойным зрачком, будто бы что-то выжидавшую и высматривавшую. Иванов погрозил ей кулаком, и та улетела неторопливо и вполне равнодушно. Голые кусты сирени поблизости топорщились из почвы; потоптанные, засохшие цветники однообразно тянулись до самой ограды.
– Да, – сказал Гальперин, – сейчас вот времена пошли: брат на брата идет. Христос там, Аллах и все такое прочее... А людишки друг друга бьют из-за различий в трактовках.
– В каких таких трактовках? – подбоченилась старуха.
– Неважно, – возразил Гальперин. – Ты человек простой, можешь и не понять.
– Мы вот давно заметили, – подтвердил еще Иванов с лицом, содрогнувшимся в тике, – что ты – враг просвещения.
Никитишна засопела.
– Товар – не первый сорт, – заключила она.
– Как так не первый сорт? – заволновался Гальперин.
– Что вы мне тут всякой тухлятины понавезли? – говорила старуха.
– Какой еще тухлятины? Какой тухлятины? Вот он, посмотри, молодой – восемнадцать лет парню. Уже паспорт имеет. А ты говоришь – тухлятина.
– Восемнадцать лет. От него одно мокрое место осталось.
– Мокрое место – не научный термин, – возразил Гальперин.
– А Казимир!.. – поддержал того товарищ. – Ты на Казимира взгляни. На нем вообще ни кровиночки лишней.
– Ни кровиночки, – передразнила старуха. – Только кишки в месиво побиты.
– Не умничай! – осадил ее Иванов. – А то, видишь, моду взяла.
– Да, – сказал Гальперин. – Казимиру, может, и пиздец, зато дело его живо.
– Это что еще за дело такое?
– Какое надо!
– Разговорился тут, – возвысила голос неуемная старуха. – Я у вас товар принимать не стану.
– Я на тебя Лизе докладную напишу, – прикрикнул Иванов.
– Вот еще, докладчик какой выискался, – поджала губы старуха. Она пошагала к крыльцу, не оборачиваясь.
– Ну и старуха! – удивился Иванов.
– Это не старуха, – возразил Гальперин. – Это язва русской души.
Никитишна, услышав, только лишь плечами повела с гранитной своей непримиримостью.
– Ну так что, нам это все обратно везти? – вдогонку ее окликал Иванов.
– Вези куда хочешь, – огрызнулась женщина.
– Сейчас и вправду увезем. Давай, Гальперин.
– Да, – согласился Гальперин. – Времена нынче рыночные. На всякий товар покупатель найдется.
– Ладно уж, – смягчилась наконец Никитишна, всходя на крыльцо. Паузу она умела держать, что твой Станиславский. – Тащите в приемный покой.
Гальперин вздохнул и в фургон полез, собираясь Иванову подавать трупы. Тот внезапно сбросил с безыскусного лица своего напряжение, и, руки о штаны обтерши, взялся за конец пленки возле ног Казимира. После старуха скрылась в помещении, но дверь оставалась открытой.
26
Хотя Ш. был по обыкновению полон проектов его триумфального самостояния, ныне нужно было двигаться вперед по делам обыденности и насущного продукта. И еще, разумеется, следовало встречать и провожать любое проходящее мгновение во всеоружии своей ничтожности. Хотя в случае досуга Ш. также был готов любопытствовать всякими именами птиц и законами ветра.
Он остановил машину посреди улицы, по одну сторону которой стояли дома о трех и четырех этажах с побитыми и посеченными стенами, с окнами, заклеенными газетами и завешенными простынями, а по другую – тянулся пустырь, огражденный покосившимся забором из металлической сетки.
– Давай, сторожи имущество брата своего, – говорил он Ф., открывая дверь машины и вставая ногами своими уверенными в выбоину асфальта. – Сторожи добро брата своего, – говорил он еще раз с намеренною пряничной куртуазностью.
– Брат мой – враг мой, имущество его – бедствие мое, – возражал тот пересохшими губами и смыслом своим пересохшим.
– Я по-прежнему носитель света твоих трагических инструкций, – успокоил Ш. приятеля.
Более он ничего говорить не стал, минуту постоял возле машины, будто собираясь с дыханием своим, и вот уж всеми резонами души своей укрепленный шагает в сторону пустыря. Нашел дыру в сетке и пролез через нее, и Ф. смотрел тому в спину со всею изобретательностью равнодушия своего. Ф. потом тоже из машины вылез, дорогу перешел и под аркою ближайшего дома укрылся, чтобы лучше ему было за окрестностями наблюдать.
Сразу за кустами начинался пустырь, и Ш. вышел на пустырь не без трепета бессердечия своего. Все-таки нужно жить, не стесняя себя в созерцании и в бездействиях, сказал себе Ш. Место было плохим, ибо было гибельным и открытым, пустырь мог простреливаться отовсюду, Ш. осмотрелся неприметно по сторонам, почти головы не поворачивая, хотел идти с достоинством, потом все же не выдержал и, весь скособочившись и пригнувшись, побежал, каждой клеточкой кожи ожидая для себя неожиданной, нестерпимой боли. Один раз действительно где-то стрельнули в стороне, возможно даже, и не по нему, а так просто, но Ш. лишь еще ниже пригнулся, не прерывая бега.
Наконец он добежал до труб горячей воды, обмотанных драным рубероидом, в полусажени над землею тянущихся, перескочил через трубы, и вот уж здесь один из задних дворов соседней улицы начинается. Потом он прошел под аркою дома и еще под другой аркой, но на улицу выходить не стал, лишь постоял, припоминая дорогу, как ему ее объяснял Ф. За жизнь его, данную ему в ощущения, во всякое мгновение ее готов он был ответить своею изощренной белой неблагодарностью.
Покуда Ф. разглядывал ссадины штукатурки вблизи лица своего хладнокровного, пребывая к тому же в истинном восхищении от внезапных шедевров своего непревзойденного безмыслия, из соседней подворотни вышли двое старичков и каверзными своими походками, озираясь с крысиною настороженностью, направились к автомобилю Ш. Ф. лишь глубже прятался под аркою, наблюдая за старичками. Двое обошли автомобиль, пнули тот по спущенному колесу, стоят и дверь дергают. Подергали немного, и вот уж к двери прилаживаются чем-то металлическим и увесистым, что у них было припасено с собою.
– Товарищи, – крикнул Ф., – отойдите от машины! Она заминирована!
Старички отпрянули и посмотрели на автомобиль с уважением.
– А ты чего там прячешься? – говорил один из них.
– Людей предупреждаю, – огрызнулся Ф. с сухостью его мгновенной непримиримости.
– Ага, – говорил второй старичок. – На боевом посту значит?
– Дело хорошее, – говорил первый. – А мы глядим – машина стоит. Может, помочь надо кому.
– Мы людям завсегда готовы помочь, – подтвердил и второй.
– Ну вот, помогли и идите! – крикнул еще Ф. – А то как жахнет – костей не соберете.
– Зачем же так нервничать? – говорил первый, монтировкой поигрывая, и старички, как один, в сторону Ф. небрежно пошагали.
– Да-да, – говорил второй. – Что ж мы не народ, что ли?..
– Я вот даже сразу удивился, что это он такой нервный, – проговорил еще раз первый старичок.
– Может, он просто мудак? – предположил второй.
– Вполне, – согласился престарелый товарищ его.
Ф. за пазуху руку засунул, стоит и на стариков смотрит. Те тоже замерли, засомневавшись. Минуту длились размышления, Ф. мрачнел, но не двигался.
– Пойдем, Аркадий, – наконец говорил второй с его прямою осанкою отставного конферансье. – С этим каши не сваришь.
Старички вдруг прочь зашагали с непринужденностью их новых побуждений. Ф. даже и в мыслях своих не стал вздыхать облегченно. И лишь внезапное сопротивление смысла его не давало ему снова в себя уйти.
Ш. снова вернулся к трубам и под их прикрытием добрую сотню шагов прошагал. После свернул в соседний двор, здесь осмотрелся, и здесь уж более был удовлетворен результатом своих разысканий. Во всяком случае, это более похоже на то, что я ищу, сказал себе Ш. Через арку он видел, как по улице проехали две боевых машины пехоты, но Ш. и не думал теперь на улицу выходить.
В правую парадную первого двора Ш. шагнул озабоченной и отяжелевшей своею походкой. Дорогу ему указал Ф., и теперь Ш. лишь угадывал ее ногами. В парадной было темно и гадко, и тяжелой застарелою вонью теснило у Ш. его виртуозное обоняние. Он спустился по лестнице вниз, вступил в какую-то лужу, и в полумраке подвальном побрел, шлепая ботинками по воде, и едва ли не ощупью. В одном углу что-то хрипело – мужичонка пьяненький спал в обнимку с фановою трубой. Ш. свернул за угол, и здесь был прогорклый керосиновый свет, из-за двери слышалась музыка, Ш. приблизился: «Бар вонючих носков» было написано краскою на стене возле двери, какое-то кричащее граффити алело еще на мертвых серых кирпичах. Ш. толкнул дверь.
В прокуренной комнате стояли столы, поодаль виднелась стойка, и вот за нею толстый и небритый бармен с усами мадьярскими стоит и на вошедшего Ш. брезгливо посматривает. По стенам и впрямь были носки во множестве развешены для интерьера, драные, застиранные и заношенные. Воздух был полон кислых, непредсказуемых и возмутительных испарений.
– Водки? – спросил бармен у Ш.
– Я Ротанова ищу, – возразил Ш., глядя мимо бармена, в стену.
– Какую фамилию он назвал? – переспросил кто-то.
– Вот. Сам не знает, что он говорит, – сказал другой.
– А ты, собственно, кто? – говорил бармен. – Может, инвестор?
Возле Ш. остановился кто-то, прежде вытиравший тряпкою со стола, и теперь несший грязную посуду на подносе. Ш. помедлил, душою своей неосторожной, размашистой все же помедлил.
– Да, – сказал человек с посудой. – Мы теперь инвестора ждем.
– Все мои инвестиции спонтанного и подспудного свойства, – Ш. выговорил изобретательно, и пара пьяных, за столами сидевших, на него осоловелые свои взгляды направила. Во всяком слове своем умел он уверенно следовать своим мгновенным тяжелым тенденциям.
– А зачем тебе Ротанов? – говорил бармен и, зевнув, гнилыми зубами оскалился. – Выпей лучше наших напитков.
– Может, ему и впрямь Ротанов нужен, – говорил помощник бармена.
– А ты его не защищай, не защищай! – гаркнул тот из-за стойки. – Все теперь такие защитники стали!..
– Просили ему привет передать, – Ш. объяснил, едва приметно спиною своею и смыслом своим напрягаясь.
– Вот видишь: привет передать просили.
– От кого привет-то? – настаивал неугомонный бармен.
– Так он здесь, что ли? – перебил того Ш.
– Он, должно б-быть, подослан, – говорил один из пьяных, головою нетрезво поматывая.
– Мы не знаем никакого Ротанова, – вставил еще и посудомой свое слово решительное. Разговор упорно не складывался, и Ш. уже начинал жалеть, что вообще затеял его.
– У нас его не бывает, – согласился и бармен.
– А ч-что ты тут хамишь? – говорил пьяный с неопределенной угрозой, вставая и снова на место плюхаясь.
– Может, у меня товар для него, – Ш. говорил, переступая с ноги на ногу в приближающемся своем беспокойстве.
– Что за товар? – посудомой встрепенулся лицом.
– Ну это уж мое дело! – огрызнулся Ш.
– Нет, ты покажи товар-то. Что ты темнишь?
– Мы любим тут всякий товар посмотреть!..
– Ротанова тут часто разные коммерсанты спрашивают, – с шумом ноздрей его вздохнувши, выдавил из себя пьяный.
– Ты коммерсант? – спрашивал Ш. посудомой.
– Коммерсант недорезанный!.. – говорил еще пьяный, с усилием держась за столешницу.
Товарищ его грузно из-за стола поднимался.
– А где здесь блевать можно? – запнувшись, сказал он и, еще стул опрокинув, стал в угол валиться.
– Иди! – посудомой заорал. – Иди отсюда! Блевать тут вздумал!
– Чего молчишь-то? – бармен спрашивал Ш.
– Ладно, – отвечал он. – Я пошел.
– Куда пошел? Чего молчишь, спрашиваю?
– Да, – говорил пьяный. – Чего он м-молчит?
Ш. передернуло.
– «Рыдайте, ворота! вой голосом, город! – Ш. говорил. – Распадешься ты, вся земля Филистимская, ибо от севера дым идет, и нет отсталого в полчищах их».
– Что?! – удивленно протянул бармен. – Вы слышали? Дым идет... от севера. Да это же... Федеральный шпион! – вдруг выкрикнул он. – Держи! Держи! Федеральный шпион!
Он бросился из-за стойки, и пьяный рванулся в его сторону, опрокидывая стол. Посудомой, бросив свою посуду, схватил Ш. за рукав. Тот с разворота вмазал посудомою по зубам и бросился к выходу.
– Ружье! Ружье! – стонал бармен. Наконец тому дали ружье, он трясущимися руками проверил патрон и, раздувши живот, понесся вдогонку за Ш.
Ш. пригнувшись и прикрывая голову руками, бежал по темному подвалу. Тут грохнуло сзади, Ш. метнулся в сторону и выскочил на лестницу.
– Стой, сволочь! Шпион! – кричали за спиной, но он и не думал останавливаться, что бы там ему не кричали. В два прыжка он лестницу миновал, и вот уж он из дома выскочил. Он глотнул немного упрямого и предательского воздуха и бросился под арку.
Петляя, как заяц, Ш. улицею бежал, вдоль разновеликих домов вековой давности, между редких прохожих, шарахавшихся от его бега. Ш. дороги не разбирал, и дорога не разбирала Ш.
27
Она вздохнула и перевернулась на спину. Легла Лиза только в девятом часу, спала всего минут пятьдесят, обстрел разбудил ее, и, хотя она чувствовала себя разбитой, более уже спать не могла. Для чего же вообще молодость, если она уж сейчас так разъедена нервами, для чего-то сказала себе женщина. Беззвучно вошла Никитишна и, обойдя стол кругом, остановилась возле подоконника.
– Я не сплю, – резко говорила Лиза, глядя в лепной потолок.
– Могла бы и поспать, – возражала ей старуха и обернулась на Лизу.
– Кто приезжал? – спрашивала еще та.
– Эти твои обалдуи, прости Господи!.. Тухлятины понавезли, – отвечала Никитишна с недовольною оскоминою на душе ее немолодой. И гримасу-то себе подобрала на лицо какую-то самую гадкую и недостойную. Много было у нее гримас разных, но эта была такая, что хоть святых вон выноси. – Опять же и Казимира где-то ухлопали, – говорила она.
– Они, может звезд не хватают, но стараются, не то, что некоторые.
– Толку-то, что стараются?! Сегодня вот Казимира не уберегли, завтра, глядишь, и тебя не уберегут.
– Ну ты! – говорила молодая женщина. – Ты очень-то не каркай.
Старуха поджала губы. Она разожгла спиртовку, стоявшую на окне, и передвинула ее под химический штатив, в котором была зажата коническая колба с водой. Лиза, поеживаясь слегка, поднялась и ноги поставила на равнодушный холодный линолеум пола.
– Радио не слушала? – спросила Лиза.
– Чего его слушать-то?..
– Ну да, у тебя, конечно, бесполезно спрашивать новостей.
– Какие там новости!..
– Ну все, хватит!..
– Ты полежи еще немного, – возразила старуха. – Покуда кофий не сварится. Чего так-то ходить попусту?
– Твоего кофе ждать – быстрее подохнуть можно, – только и откликнулась Лиза. На лице ее не было ни движения, ни даже тени движения, будто погасшим было теперь лицо Лизы.
– Да ты не болтай уж: подохнуть, – возразила старуха. – Вот поживешь с мое – будешь тогда про «подохнуть».
– К этому всегда готовиться заранее надо.
– Уж и меня-то под списание не готовите ли? – поджала губы Никитишна.
– У тебя кровь старая, – отмахнулась Лиза.
– То-то и оно, что старая, – согласилась та. – Где ж ей быть молодой?
– Ну и твое счастье, – сказала Лиза.
– И то слово, что «кандидаты наук», – говорила еще старуха, – а так уж недотепы недотепами, прости, Господи.
– Что ты имеешь против кандидатов наук?
– Ничего не имею. Только вот Икрам никакой не кандидат, а товар везет не хуже иных кандидатов.
– Какой с него спрос? Чурка он и есть чурка, – говорила Лиза.
– Скоро уж и из нас всех чурок-то понаделают, – говорила старуха.
Никитишна застывшим взглядом смотрела на голубоватое пламя спиртовки, вода в колбе начинала шуметь, проворные пузырьки взбегали внутри воды. За окном запотевшим на улице было утро в своем полупрохладном разгаре. Лиза с брезгливым любопытством смотрела на старуху. Ходики на стене изможденно тикали с однообразием проходящего времени.
– На гимнастику-то свою пойдешь, что ли? – очнулась наконец Никитишна.
Лиза промолчала.
– Такое время настало, а они ходят, ноги закидывают, да сиськами трясут, – говорила еще старуха.
– Ты ничего не понимаешь, – возразила Лиза.
– А тут и понимать-то неча, – обиделась старуха. – А то, вишь, все тут за дуру держат!.. Я-то пожила на свете и знаю, какая эта жизнь – пакость. Ну так чего ж тебе, молодой-то, равняться?..
– Надо пойти взглянуть, что хоть там привезли, – с шумным и неожиданным выдохом вставая, говорила Лиза. Она стянула со спинки стула простую вязаную кофту и набросила ее себе на плечи. Никитишна насыпала две ложки кофе в стакан и задула пламя под колбой. Крутой кипяток с урчанием заполнил стакан, бурля и расплескиваясь; резкий аромат недорогого кофе быстро распространился по комнате. Лиза шагнула к двери.
– Совсем себя не бережешь, – говорила ей старуха.
– Не твое дело, – опять возразила Лиза.
28
Поребрик из серого гранита был местами разбит и выворочен, и тогда проезжая часть переходила в тротуар сразу, без всякой каемки. Ф. с принужденною его усмешкой в душе дорогу перебежал и, держась чуть стороною от домов, торопливо и нескладно вперед пошагал осунувшейся своею походкой. Быть естественным или быть безобразным – все решалось лишь простым стечением обстоятельств внутри него, и по большому счету от него ничего не зависело. Так трудно теперь устроить существование свое заведомо ничтожным, сказал себе Ф., лишенным всяческого значения и содержания. Сколь невыносимы теперь и безобразны задачи провидения, еще сказал себе Ф. Он обернулся назад, но Ш. уже не было видно, хотя, уж конечно, тот машину припарковал где-то поблизости. Все ж таки ни на йоту не приумножилось их отдаленное взаимное пренебрежение, которое составляло, по здравому рассуждению, их неприкосновенный запас.
При артобстреле эта сторона улицы была наиболее опасна, но Ф. это теперь не беспокоило. Он под арку дома свернул и здесь, не встретив ни души, нарочно шагу прибавил, едва не сбиваясь на бег. Украдкою огляделся Ф., на окна взглянул своим беспорядочным взором, дальше шагнул, и вот уж дверь входную ногою толкает в знакомом ему сером флигеле. Вонь здесь также была настолько знакома, что он ее почти не ощутил. Ботинки его по бутовому камню пола шаркали раскатисто и безжизненно, и он непроизвольно свой шаг удерживать стал.
На втором этаже за дверью гамму на скрипке пытались играть, поминутно сбиваясь; Ф. здесь не задержался, и вот уж он выше по лестнице с равнодушным его сердцем шагает. У него был припадок обыденности, никакими изобретениями незаурядного не приукрасить было теперь его существующее, его настоящее. На четвертом остановился, осмотрелся и с размаху кулаком застучал в одну из дверей, обитую дермантином облезлым.
– Тетя! – крикнул он. – Тетя, открой!..
Были короткие шажки за дверью, он прислушался, и там тоже прислушивались, вот оба они друг друга слушают на расстоянии руки вытянутой, хотя и неприступно разделенные дверью.
– Кто там? – говорила тетя своим засушенным старушечьим голосом.
– Это я, – говорил Ф. – Разве ты не узнала своего скорбного родственника?
– Нет никаких родственников, – возразила тетя.
– Ну, мы не будем с тобой здесь устраивать богословского спора, – нетерпеливо и с досадою Ф. говорил.
– Я все равно не открою, – отвечали шажки, удаляясь.
Ф. снова заколотил в дверь.
– Мне позвонить надо!.. – крикнул он.
За дверью, кажется, вернулись.
– Телефон не работает.
– Что с ним? – спросил Ф. о телефоне. – Я Ротанова ищу. Мне только позвонить. Чер-рт, да открой же!..
– Этому обормоту тем более звонить не дам, – говорила тетя.
– Я дверь выломаю!
– Кто ты такой?
– Я уже говорил. Несчастный племянник.
– Нет никаких племянников.
– Помирать станешь, так никто тебе стакана воды не поднесет.
– От тебя и подавно помощи не дождешься, – говорила ему тетя.
Ф. стукнул еще раз.
– Открой, говорю! Я болен. Я опасно болен. У меня гнойная рана, – он мгновенно взглянул на себя в поисках места, где бы эта рана у него могла быть. – Я, может, еще умру на рассвете, – предположил он.
– У меня тут посторонним делать нечего, – упрямо подтвердила старуха.
– Над тобой весь дом смеется, дура!.. – прошипел вблизи замочной скважины рассвирепевший Ф.
– Тем более, – единственный был ответ.
Переговоры зашли в тупик, Ф. вяло стукнул еще раз.
– Мне только руки умыть, – на всякий случай сказал он.
– Иди умывай в другом месте, – возразила тетя с непреклонностью.
– Послушай, – Ф. говорил. – Не хочешь открывать – позвони сама Феликсу, попроси его узнать, где сейчас Ротанов. Слышишь? Я тебе телефон скажу, ты позвонишь, и я уйду. Ну?
– Может, тебе еще баранинки с перчиком? – издевательски отвечала тетя. – Может, тебя еще спать уложить?
– Ну, с-сука!.. – беззвучно прошептал Ф. Он вдруг вспомнил. Он вытащил пистолет из-за пазухи и приставил его дулом к двери. – Ты где там? – неуверенно спросил он, прислушиваясь. Но как на грех – замолчали за дверью, Ф. не слышал ни дыханья старухи, ни единого шороха. – Ты где? – спросил он еще раз громче, пистолет уж был на боевом взводе, и палец Ф. прижимался к спусковому крючку. – Стань прямо напротив двери, – попросил он.
И тут громыхнуло вдруг, но не выстрел, шум был внизу: хлопнула дверь на пружине, и послышался топот. Ф. метнулся к лестнице и, поставив на предохранитель оружие, спрятал его за пазуху. Он сразу сообразил умом своим бесплодным, что это облава, и тут еще увидел воочию. Несколько спецназовцев в касках, в бронежилетах и сером камуфляже вверх бежали по лестнице. Тут же загрохотали в дверь второго этажа, а двое спецназовцев продолжили бег. Ф. отпрянул к стене и, более не приближаясь к лестничному колодцу, метнулся вверх. Знал он эту лестницу, еще когда был подростком и даже до того, будто бы даже до рождения, казалось ему, и теперь умолял свое детство о нежданном спасении.
– Дверь! Дверь! – орал внизу один из спецназовцев, через секунд несколько оглушительно грохнуло; видно, разорвалась ручная граната, зазвенели стекла. Снова были крики двумя этажами ниже. Вот Ф. на цыпочках и, едва дыша, пробежал этаж, здесь сделалось темнее, он миновал еще пролет и здесь уже ощупью стал искать дверь на чердак. И сердце его било в литавры, тревожно и торопливо. Вот он нашел железную дверь, тут же наткнулся на замок, Ф. простонал беззвучно в отчаянии. Он стал ощупывать и трясти дверь, и та вдруг отвалилась от косяка и едва не накрыла собой Ф.
В дверной проем пролезая, он отчего-то вспомнил о Ш. Винить ему было некого, он сам напросился в этот замысловатый поход. Ф. кое-как поставил дверь на место, может, и не слишком тщательно – сейчас ему уж было не до нюансов. Ф. рванулся вперед, скрежеща ботинками по керамзиту насыпанному, но тут же наткнулся на кого-то, на человека, как сразу почувствовал он.
– Кто?! – ахнул Ф., и сунул за пазуху руку за пистолетом.
Достать не успел, человек обхватил его сзади, рванул, и вот уж они оба повалились в керамзит. Ф. рычал, стараясь вырваться, противник его хрипел возле его горла, вот Ф., наконец, высвободил левую руку, вывернулся и со всего размаха ударил того локтем в лицо. В сущности, это было уже половиною победы, ничуть не меньше того; Ф. ударил еще и еще, человек завыл, обмяк и отпустил Ф. Тот стремглав на ноги вскочил, обернулся и изо всей силы ударил лежащего ногой два раза. Первый раз – неудачно: попал только по одежде, второй раз ударил пониже по чему-то твердому, должно быть, по колену, но только ногу себе отбил и тут же сам завопил от боли, на месте приплясывая.
– Ты кто? – заорал Ф.
– Ты лицо... ты мне лицо разбил!.. – прохныкал незнакомец. – Сволочь!.. Ты мне нос разбил!..
– Ты зачем меня схватил?
– А зачем ты сюда?.. Это моя территория!.. – крикнул человек.
– Ты, придурок, сматываться надо! Там облава! – вспомнил вдруг Ф.
– У меня кровь! Это из-за тебя! Видишь: у меня кровь!..
– Ну и хрен с тобой! – выкрикнул Ф. – Дожидайся, пока из тебя вообще кишки выпустят.
Выставив руки вперед, он шагнул во тьму кромешную, непроглядную. Если бы выхода даже не оказалось, он рассчитывал отыскать хотя бы уголок потаенный, в котором можно было надежно пересидеть облаву. Он снова был один, тот за спиною был не в счет, на него не стоило полагаться.
– Идиот! Не туда! – прошипел ему чердачный человек и проворно потащил за собою Ф. совсем в другую сторону. Вот он вдруг остановился, шмыгнул носом, должно быть, шедшую кровь подбирая, вытянулся и толкнул створки слухового окна, забитые глухою фанерой. Ф. обернулся и увидел впереди небо, тусклое, облезлое и безрадостное.
29
Сначала он видел караваны туч, медленно наползавшие на небосвод плоский и суровый, потом бесчисленные кварталы, поодаль переходящие в промышленную зону. От развалин на севере тянулись дымные хвосты, но запаха не ощущалось за дальностью, хотя воздух был и сам по себе густ, тяжел, безжизнен и морозен. Никогда здесь небо не бывало полигоном поэзии, но всегда – отвращения, мгновенно подумал он, фальшивый соглядатай обыденного пространства. Ветер гулял в натруженной атмосфере, и близлежащий холодный космос застрял у Ф. в волосах. Ф. подошел к парапету и вниз посмотрел с предосторожностью скудного наблюдателя. Три машины он видел возле дома, на другой стороне улицы стоял еще с зарешеченными окнами фургон, возле машин прохаживались двое, вот один из них махнул рукою кому-то, и фургон переехал улицу и стал ближе. Это был город страха, унижения и всевозможных бесчеловеческих эмоций.
– Сволочь, – с задержанною обидой сказал ему чердачный человек из-за спины. – Посмотри, что ты сделал!..
Ф. обернулся и от смеха удержаться не смог. Вид того был хорош, вид того был живописен. На собеседнике его были помпезный жилет да кофта грубой вязки, вся в дырах и без пуговиц, ватные штаны и на ногах – обрезанные домашние валенки. Короткая густая борода окаймляла его широкое лицо, которое с бородою вместе казалось невозмутимым и даже, пожалуй, циничным. Все было в крови, и разбитый нос подозрительно косился в сторону, чердачный человек опасливо трогал его своими черствыми пальцами.
– Хочешь я тебя вниз скину? – сказал ему Ф., шагнув в сторону обиженного человека. – Ты зачем меня схватил? Жить надоело?
– Ты зачем сюда пришел? – отстранился тот без особенного, впрочем, испуга. – Кто ты такой? Ты зачем здесь? Ты пришел для розничной торговли обыденным и разрушения устоявшегося? – спросил еще он. Спросил еще человек.
Ф. посмотрел с удивлением.
– Ты кто? – говорил.
– Я Александр Нидгу.
– Ну и что это такое?
– Александр Нидгу, – повторил человек, посмотрев на Ф. античным своим, невозмутимым взглядом. – Ты слышал, наверное?
– Что я должен был слышать? – Ф. говорил.
– Ну как же? – приосанился человек с циничной бородою его. – Я достаточно известный философ.
– Философ? – только присвистнул Ф. с мимолетной своей назойливостью. – Маргинал ты карнизный, а не философ. Ну, давай-давай, изобрази какой-нибудь великий силлогизм.
– Я призван к тому, чтобы судить наш народ судом Линча, – возразил ему Нидгу. – И не тебе, вонючка, устраивать мне экзамен.
– Ну и что ж, ты тут лежишь на чердаке и философствуешь? – спросил еще Ф. Он стоял теперь и отряхивался. Его штаны и его куртка хранили всю грязь и все содержание его прошедшего, его пережитого.
– Я – бывший промоутер оппозиции, – возразил ему философ тоном полным достоинства. – Прежде я сотрудничал с некоторыми политическими партиями и выстраивал для них захребетные эшелоны нападения.
– И что ж ты теперь не разъезжаешь на «Линкольнах»? – непритязательным словом своим усомнился Ф.
– В ближайшее время я выйду на свет, и тогда все оппоненты мои впадут в состояние ментального ступора, – говорил Нидгу. – Я теперь создаю свою партию, у нас уже сейчас великий интеллектуальный потенциал и нестерпимое сальдо духовных прозрений.
– Может, ты еще за душой и национальную идею припас? – иронически любопытствовал Ф.
– Она залегает в плоскости азиопской концепции, – охотно пояснил философ. – И логично вытекает из той доктрины всеединства, которую я проповедую.
Ф. тут лишь молча вгляделся в заплывшие мелкие глазки философа. Быть может, старался все же отыскать там признаки новой рассудительности.
– Я вижу, вы сомневаетесь, – говорил еще Нидгу. – Напрасно. Я доктор наук. И автор первого в мире руководства по превентивной мегаполитике.
– Сейчас бы твои мозги разлетелись по асфальту, – говорил Ф., – и конец всякой мегаполитике.
– Ничего, – возразил Александр Нидгу, – я успел уж распространить среди избранных свои креативные семена.
– А семена птицы склюют, – возразил Ф.
– Я мог бы и тебя принять в свою партию, при условии, что ты признаешь приоритет азиопской доктрины.
– Все вы норовите заграбастать членские взносы своей креатуры, – хмыкнул лишь Ф. Со сверхъестественным и чрезмерным своим сарказмом хмыкнул он.
– Я – homo sapiens идеи, и вполне готов довольствоваться малым.
– Потому-то ты на чердаке торчишь и одет в рванину? – спрашивал Ф.
– Я же говорил, – недовольно отмахнулся философ, – что нахожусь сейчас в фазе кануна большого блистания и исполнения начертанного.
– А ты кто в твоей партии? Самый главный, что ли? – Ф. говорил.
– Я – Генеральный секретарь смысла и Председатель президиума избранного содержания, – отвечал Александр Нидгу, философ. – Недавно я разработал теорию гуманитарного консенсуса. И еще я веду переговоры с известными интеллектуалами о создании нового холдинга пророков. Мы станем торговать своей умственной продукцией по всему миру, тем самым закладывая основы будущего федерального процветания, – говорил еще он.
– Ну и что ты имеешь против нашего народа, что собираешься его судить? – спрашивал Ф.
Философ посмотрел на того взглядом, полным непревзойденного эксклюзивного удивления. Посмотрел на него так мгновенье-другое и после особенный свой взгляд пригасил.
– Ты меня, вроде, не понял, – говорил он. – Я соболезную нашему народу, сострадаю машинальности и неосознанности его обихода. Народ наш непорочен непорочностью умалишенного или младенца. Он закоснел в ликовании от своих бесстыдств и безобразий. Он уж вступил на зыбкую тропинку своего неисповедимого четвертого пути, не дожидаясь кормчих своих и ведущих. Отсюда – несколько базовых моделей нашего поведения...
– Первая: лежать на чердаке и жопу протирать, – перебил того Ф.
Но философ его будто не слышал или слышать не хотел.
– Нам следует спрямлять прошлые искривления и стремиться к тотальному воспроизводству умеренного миропорядка...
– Вторая: умничать, когда не спрашивают, – Ф. говорил.
– Я вижу, ты – любитель лапидарного слова, – наконец отозвался Нидгу, с сожалением отрываясь от прежнего монолога.
Ф. ухмыльнулся. Время истекало независимо от их существования, его и философа, но при том все же нельзя было долго избегать своего обыкновенного судорожного досуга, и Ф. уж понемногу начинал тяготиться их избранною беседой. Он давным-давно исчерпал свою функцию свежести и незамутненности, и его невозможно было поразить самозванным блеском афоризма или топкостью самоуверенного ума. Философ был искушением, всего лишь искушением дней его постылых, мгновений его обрыдлых, сказал себе Ф., никакого нового смысла, никакого внезапного спасения не мог принести он с собой.
– Третья: безропотно сносить оплеухи от всех встречных, – Ф. говорил.
30
Неглин залюбовался. В общем, было ли отчего? пожалуй, что и нет, он уже немало видал подобного, сам участвовал в облавах и даже что-то умел, но теперь, в его положении легкораненного, от него не ожидали подвигов. Все это лишь брань, грязь, кровь и страх, мог бы сказать он, но не хотелось рассуждать или анализировать. Он и еще один инспектор, которого Неглин не знал даже имени, стояли наготове у двери, когда выволакивали первых задержанных. Замечательно все же работал спецназ, с навыками превосходства и всесокрушения, с душою ожесточенной и непримиримой. Двое тащили лысого чернявого бугайка с окровавленными лицом и шеей, ломали руки ему, и тот вырывался отчаянно.
– Куда?! Куда?! Пустите! – вопил бугаек. – Нет! Не имеете права! Сволочи! Не имеете права!
Его не слушали и пытались свалить, Неглин хотел этому помочь, но толку от него было сейчас немного. Сзади еще вывалился спецназовец, один тащивший парня в полубессознательном виде. Вот, слегка оттолкнув от себя парня, он ловко заехал тому ногою в пах, после приложил уже скрюченного лицом о свое колено два раза. Более уже ничего не требовалось, он бросил парня на асфальт, двумя ударами ботинок развел тому ноги более чем на ширину плеч и ринулся на выручку к своим товарищам. Неглин попался тому на дороге, он оттолкнул Неглина, и тут же, улучив момент, вдруг прыгнул с нечеловеческим воплем. Никто ничего не успел понять, и не смог бы понять, даже если б и пытался; спецназовец на лету нанес бугайку страшнейший удар где-то в районе ключицы или горла, как в кино, только успел подумать Неглин, бугаек полетел в сторону, повалились и державшиеся за него спецназовцы, а тот, первый, снова налетел на опешившего бугая и снова и снова стал сокрушать того своими тяжелыми подкованными ботинками.
Появился Кузьма Задаев и наблюдал за побоищем секунду-другую. – Вы ему сильно фотокарточку не портьте, – брезгливо говорил он. – Его еще сегодня в новостях покажут. И так уж фотогеничный до предела.
Бугаек, лежавший на животе, стал затихать, его еще били с двух сторон по почкам, он бормотал и всхлипывал, но с каждым ударом все слабее.
– Хорош, – сказал Кузьма. – Только скрутите получше, чтоб не бузил, когда очухается.
Один из спецназовцев кивнул головою, а ниндзя-спецназовец уже из кармана капроновый шнурок доставал, собираясь вязать бугая.
– Ну как, тебя не зашибли? – говорил длинноволосый Неглину, одобрительно поглядывая на своего молодого напарника.
– Ничего, – буркнул тот.
– Это тебе не в университете аспиранток за коленки щупать, – говорил Задаев. – Здесь расторопность требуется.
– Пошел ты!.. – недовольно бросил Неглин.
– Ну вот, – сказал еще Кузьма, – надо еще изолятор почистить слегка, и на сегодня хватит. Будет как раз комплект.
Неглин посмотрел на Кузьму. Ему обычно нравились невозмутимость того и дерзость, но сейчас все то же, весь обычный набор, отчего-то лишь вызывали у него раздражение, он сам не понимал отчего. Впрочем, стоило ли на то и внимание обращать?
– Ну так что, грузим? – спросил один из спецназовцев. – Или дальше рассматривать станем?
– Грузим, грузим, – сказал длинноволосый.
Задержанных одного за другим, будто тюки, стали забрасывать в раскрытые двери фургона. Работы тут было лишь минут на пять, не больше, Задаев и Неглин отправились к своей машине. Неглин на ходу потрогал повязку под брюками, повязку, о которой он уж стал забывать; та была влажной.
31
Наконец-то ему довелось слиться с народом или, если не до конца слиться, то хоть присоседиться к жмущимся и суетливым человечишкам, даже на бегу своем, даже в походках своих понурых ничтожным; брезгливость есть жизнь, подумал лишь Ф., но далее мысль свою распространять не стал. Хорошо, что нам послано такое испытание, сказал себе он. Вот по улице проехала военная машина с усталой пехотою в кузове; те из бойцов, что были видны, казались такими. И тотчас же из щелей и подворотен высыпали обыватели и пошагали кто куда, по своим делам. Ф. шел след в след за теткой в сером пальто с заляпанною спиной, он не знал, куда она направлялась, но здешние улицы ей были лучше известны, в этом сомневаться не приходилось. У аптеки она повернула направо и перешла дорогу, и перед тем недолго раздумывала, переходить ей или нет. Ф. терпеливо ждал ее решения. Он избрал ее своим мистическим поводырем и не собирался отступаться от нее даже в ее временной неуверенности.
Она перешла, и Ф. перешел, и оглянулся, переходя. И увидел, что и за ним тащится парень, костлявый, скуластый и с дурацким взглядом. Так же тащится, как и сам Ф. за теткой тащился. Так ходить, может, было спокойнее, но сейчас это взбесило Ф. Он обогнал тетку и теперь уж пошел непринужденным и презрительным своим шагом. Мозг его был генератором нечисти, пригодной в обращении, и он был не склонен отказываться ни от одной из своих мимолетных поделок. Возможно было учиться иным языкам сверхъестественным, слушая лишь звуки воды текущей и ветра дующего, хотя для того ему не доставало, разумеется, абсолютного слуха несчастий и неуверенности. Его обогнал кургузый велосипедист со шрамом надбровным, с иссохшей рукой и заплечным мешком.
Хорошо было бы изучать родной край, думал Ф., его историю, быт и нравы, хорошо было бы погрузиться в разнообразные духовные источники, отдаваться их соблазнительной наивности и необязательности, радоваться тонкому, скудному флеру, беда же была в том, что не было у него за душой никакого родного края, и даже собственные воспоминания его казались ему пасынками и падчерицами; никак было не пробудить в себе ощущения сродства и чувства приязни. Перемена мест, времен и участи определяло его истинное устройство, таков уж был Ф., и ничего с тем невозможно было поделать. Порою он сожалел о своей недостаточной приверженности к язычеству ли или иной еще какой-нибудь из скудных полузабытых традиций. А уж приверженность к самой приверженности казалась и вовсе чем-то из рода недосягаемого.
План созрел у него сам собой, Ш. с его машиной он искать не собирался, знал, что это было вполне бесполезно, хотя, возможно, что Ш. за ним теперь даже как-нибудь наблюдал; все же хотелось и дело сделать, и приятеля своего помучить. Он знал, что в арсенале им испытанного теперь существовало что-то не испытанное Ш., и это придавало ему странную уверенность и спокойствие. В случае чего, знал Ф., неудачу дней своих можно исправить простым движением пальца, а все, с тем сопряженное, вполне возможно и перетерпеть.
Он прошел почти целиком улицу, вполне себе сохранившуюся, он был уж где-то вблизи центра города, здесь движение было больше и свободнее. Люди сновали не такие пришибленные, хотя настороженность сквозила и в их ухватках, и чуть что все они готовы были броситься врассыпную. На углу торговали пирогами и даже мороженым, но не много находилось охотников до этой сомнительной снеди. Здесь из двух улиц дули два разных ветра, дерзких и напористых, и вот они толпились у перекрестка, не умеющие решить, кому из них уступать другому дорогу. Ф. свернул в подворотню, он не был уверен, что пришел не впустую, хотя место было то. В знакомых окнах в первом этаже он увидел что-то вроде плакатиков или картинок, значит какая-то жизнь здесь еще теплилась, хотя вполне возможно, что и не та, которую он ожидал.
– Здесь раньше, вроде, был театр... – сказал он толстой вахтерше, распластавшейся в кресле в своей картонной со стеклом будке. – Как его там?.. Театр Пластической Конвульсии, вроде.
Она смотрела на Ф. Он потоптался и тоже посмотрел по стенам беспокойным, воробьиным своим взглядом..
– Был да сплыл, – наконец вполне миролюбиво ответила она. – А мне третий месяц зарплату не плотят.
– Куда сплыл? – спросил Ф.
– А куда щас все сплывает? – ответила вахтерша всем своим жиром.
На это возразить было нечего. Утверждением человеческого своего возможно было организовать весь досуг и даже мимолетные мгновения его, но в видимостях такой цели Ф. даже сам для себя не был готов быть благодарным наблюдателем или слушателем.
В сущности, можно было уходить, можно было идти восвояси. Ф. задержался лишь на мгновение.
– А Ванда, не знаете?.. – зачем-то еще с замиранием сердца спросил он. – Раньше здесь была... Ванда Лебскина...
– Репетирует, – пожала плечами вахтерша.
– Как репетирует?.. – вздрогнул Ф.
– Как умеет. Репетирует она. В зале. Идти куда – знаете? А вы, собственно, кто будете-то? – говорила женщина ему вдогонку и закашлялась в мимолетном неустройстве ее немолодого горла.
– Так... знакомый, – буркнул тот.
Ф. знал куда идти, но, если бы и не знал, это было бы все равно. Он вдруг услышал музыку, с полутакта, играли на рояле, мелодия вроде опереточной, из тех, что услышишь, и привязываются после надолго. Ф. шагнул по коридору, не обращая больше внимания на вахтершу. Быть может, это еще ошибка, сказал себе он, не следовало позволять себе радости или волнения, он и не позволял.
Когда он вошел, музыка прервалась, но не из-за него; Ванду он сразу не приметил, пошел по проходу между рядами, и лишь когда подходил к какой-то женщине в десятом ряду, смотревшей на сцену, та обернулась, и он узнал Ванду.
Она, кажется, ничуть не удивилась, хотя и не знала, не могла знать ничего о его приходе.
– Не стой там. Садись рядом. Ты слышишь меня? – сказала она Ф. – Только говори тихо – мы работаем.
Это, впрочем, было и так ясно. Снова заиграла музыка, невозмутимая седая дама с плоским, будто безносым, лицом ударила по клавишам, на сцене побежали, как-то асимметрично и кособоко задвигались, отпрыгивали в сторону с комическим ужасом, будто бригада лесорубов от падающей сосны, потом, раскачиваясь, шли вперед, как пьяные матросы. Он сел рядом с Вандой и сразу почувствовал ее запах, учуял как зверь. Запах был другой, незнакомый, вроде, и не духи вовсе, может, какое-то дорогое мыло или туалетная вода, подумал он.
– Что это вы делаете? – спросил Ф.
Она покосилась на него с некоторым удивлением и не ответила ничего.
– Ты теперь ставишь? – спросил он.
– Стоп! Стоп! Стоп! – вдруг закричала она, вскидываясь. – Ребята, не умирайте! Давайте еще раз, поживее! Слушайте музыку!
– Это и есть ваш Театр Пластической Конвульсии? – спросил еще Ф.
– Если ты еще будешь говорить глупости, я остановлю репетицию. Хотя я понимаю, тебе только этого и хочется. Поэтому не дождешься, – говорила Ванда. И взгляд отвернула от Ф., будто уставшая от досадного, бесполезного разговора. Тот хотел было проследить ее взгляд (это было важно для него, это было существенно), но не мог.
– Значит можно продолжать? – уточнил он. – Впрочем, что я не так сказал?
– Ты сказал даже слишком все так. Это-то меня больше всего и угнетает, – ответила Ванда.
Ф. сидел нимало не смущенный; собственно, он знал каждое ее слово, знал всякое ее дыхание и недомолвки; она еще, быть может, могла его удивить, но он точно знал, чем могла и в какой пропорции с ожидаемым и известным.
– Давно ты ставишь? – еще раз спросил он.
Она вдруг подхватилась с места и побежала на сцену. Там, соединившись с труппою, стала показывать; вновь заиграла музыка, и Ванда пошла вместе со всеми, пусть не с тем размахом и не с тою энергией, с какими шли артисты, но лишь весьма скупо и точно обозначая необходимые движения. Ф. завороженно наблюдал за нею; она начала полнеть, заметил он, может, ей и нужно было давно уходить из танца, но все ж таки волю, опыт, точность, воображение она, несомненно, сумела приобрести и накопить за последние годы, и это нравилось Ф.
Она вернулась обратно.
– Говорят, тебя не было в городе, – сказала Ванда, присаживаясь рядом, и смахивая со лба капельки пота.
– Я сам не знаю, где я был, – буркнул Ф. – Но я не очень-то верю, что кто-то обсуждает мои перемещения, – сказал он еще.
– Почему ты всегда считаешь, что не представляешь интереса ни для кого? – укоризненно сказала она, горделивая и неприступная. – Ведь это же комплексы!.. Да ведь это же стыдно, наконец.
– Я знаю цену своим костям, своей коже, своему мясу, почкам, сердцу, легким, роговице...
– Но не знаешь цену всему вместе, – возразила она.
– Оптовая цена существенно ниже, – Ф. говорил.
– Ты спросил насчет Театра Пластической Конвульсии. Того театра нет. Наш главный пропал. И с ним вместе пропала двухмесячная выручка. Я его не осуждаю. Это была вообще какая-то странная история. Возможно, с ним что-то произошло. И тогда я взяла все в свои руки. Я сделала ремонт, он еще не закончен... Я подхватила остатки репертуара. Я буду ремонтировать декорации. Мы выпускаем новые спектакли, без этого тоже нельзя. По крайней мере, я не могу стоять на месте. Мы теперь называемся Школа Драматического Содрогания.
– Откуда у тебя деньги на все это? – перебил ее Ф.
– Ты спрашиваешь, откуда у женщины деньги? – усмехнулась Ванда. – Да-да, пусть это тебя не слишком беспокоит: денег у меня немного, но они есть. Моя задача – умело ими распорядиться. И за эти деньги с меня не требуют слишком многого. Так что у меня нет оснований себя осуждать. У тебя их нет тем более.
– Я вовсе никого не собираюсь осуждать, – пробормотал Ф.
– Ты сегодня ел что-нибудь? – внезапно спросила Ванда. – Хочешь сухари? Только не хрусти громко, а то я не смогу думать.
Она протянула ему пакет с сухарями, вытащила один и, глядя на сцену, захрустела сама довольно непринужденно.
Сухари были потрясающими, было много соли и высушенной беконовой стружки. Ф. впился зубами в сухарь, не рассуждая ни о чем. Он истекал слюной, он думал, что это, может, и есть счастье, просто им нужно всегда побольше мерзости для того, чтобы это понять.
– О тебе говорили, что ты связался с какой-то компанией. Еще я слышала, что ты даже убит.
– Сильно преувеличено, – откликнулся Ф.
– Говоря по правде, я этому ни на минуту не поверила, – говорила Ванда, не глядя на него.
– Ты серьезно считаешь меня бессмертным? – сказал он.
– Нет, просто это должно было произойти как-то по-другому.
– Ты права. В этот момент даже солнце пойдет в другую сторону.
– Как тебе наша новенькая? – внезапно спросила Ванда. Она все любила делать внезапно, она всегда хочет быть неожиданной – что поделаешь: ей тоже требуются какие-то подпорки. Если бы она согласилась, чтобы и он, Ф. стал бы одной из ее подпорок!.. Впрочем, это ведь невозможно!.. Это ведь немыслимо!..
– Которая? – уточнил Ф.
– В сиреневом полосатом трико.
Ф. напрягся; от него ждали не простого ответа. Ответь он просто – и тут же будет развенчан, тут же станет презираем; в сущности, от него и ожидали обманутых ожиданий.
– Ну что ж, она старательная... – тянул Ф. – Я имею в виду, что она старается не отставать от других...
– И что? – настаивала Ванда.
– В ней есть какая-то... не то, что бы тайна, но двойственность.
– То есть?..
– Она старается держать себя очень просто, она сознательно опрощается... Но у нее, возможно, есть какая-то другая жизнь, в которой она главенствует... нет, просто занимает место... может быть, какая-то серьезная связь... настолько серьезная, что она способна эту сторону своей жизни истребить, стереть в порошок. Возможно, вместе с вами со всеми. Возможно, она разрушительница. Как и ты, – добавил еще Ф. – Ну? Я прав?
Ванда старательно смотрела на сцену.
– Как ее зовут? – спросил еще Ф. Кто не рискует, тот не выигрывает, мог бы сказать себе Ф., если бы не знал прекрасно, что категории выигрыша или проигрыша ничего не значат, да и означать не могут. Он мог бы вообще сказать все, о чем бы ни спросили его или только спросить могли, он знал и вообще все, но слово временами заставляло его содрогнуться, а знание сводило душу его в тошнотворных спазмах, неотвратимых и изнурительных.
– Лиза, – ответила Ванда.
Музыка снова закончилась.
– Ребята! – захлопала в ладоши Ванда. – Еще раз пройдем всю сцену и двигаемся дальше!..
На сцене вновь все пришло в движение, и Ф. вдруг увидел некий смысл в происходящем, ему почудились характеры танцующих, ему показалось, что он присутствует при каком-то споре, наблюдает какое-то соперничество, ожесточенное, безнадежное. Он увидел, что на сцене не каждый за себя, но каждый – член одной из нескольких групп, каковым важно отстоять свое, каковым жизненно необходимо доказать свою правоту, возможно, не слишком очевидную.
– Как это будет называться? – спросил Ф.
– «Обручение в монастыре».
– По-моему, я уже где-то встречал это название, – пробормотал Ф.
– У Прокофьева есть такая опера, – с досадой возразила Ванда. – Но у нас все совершенно другое.
– Естественно, – Ф. говорил. Говорил, не вполне сознавая себя. Будто в прореху неизбывную свалились его давние детство и юность, даже в памяти ныне их нет. Быть может, он только очень устал, подумал он. Вся жизнь моя – изнурение, вся жизнь моя – усталость, сказал себе Ф.
– Просто названия совпадают.
– Понятно, – согласился покладистый Ф. Он хотел быть покладистым, он хотел быть лояльным, но что у него выходило в действительности – этого не знал он и сам. Этого не знал Ф.
– Я ведь, кажется, просила тебя грызть потише, – вспыхнула вдруг Ванда. Она выхватила пакет с сухарями из руки Ф., скомкала и бросила его обратно Ф. – На! Потом съешь! Извини, но так ты мне мешаешь.
Ф. посмотрел с сожалением на сухари, но спорить не стал и лишь спрятал пакет в карман.
– Хорошо, – буркнул он с усмешкою мгновенного и точного хладнокровия. – Ничего нет такого, чего бы я не сделал для тебя.
– Послушай, – сказала она, едва ли не в первый раз поворачивая голову к Ф. – Что ты, собственно, здесь делаешь?
– Во-первых, я очень хотел увидеть тебя. Во-вторых, я Ротанова ищу, – поспешно Ф. говорил.
– Не говори мне про этого мерзавца, – скривился рот Ванды.
– Что поделаешь, если он мне действительно нужен.
– Не вешай на меня свои проблемы.
– У меня и в мыслях этого нет, – Ф. говорил.
– Если хочешь, можешь спросить о нем у Феликса. Он знает. Он знает все. Даже то, чего нет и быть не может.
Ф. кивнул. В сущности, всего лишь подтверждалась его догадка, и не более того, но он и тем был доволен. Был доволен Ф.
– А кого еще из наших ты видишь? – спросил еще он.
– Я не знаю, кого ты называешь «нашими», – сказала, как отрезала, Ванда.
– Это, действительно, вопрос, – Ф. говорил. Без видимого размышления всякого Ф. говорил. Смысл еще мог иногда появляться в слове его, если б не возникал он всякий раз, на полдороге обезглавленный сарказмом.
– Ты бы сначала обдумал свой вопрос, а потом уже задавал его, – со скрытым торжеством говорила она. Ванда снова поднялась стремительно и помчалась к сцене, и, когда проходила мимо Ф., обдала его теплом своего потрясающего тела. Ф. поежился, оставшись один. Он будто остался вообще один на пустой и холодной земле, без всякой надежды возвращения в лоно привычного и сокровенного.
– Ребята, – тихо сказала она, когда артисты обступили ее, Ф., на своем месте сидя, голову вытягивал, будто гусь, силясь услышать слова Ванды, но услышать не мог. – Я вам сейчас скажу что-то, постарайтесь понять, я больше этого говорить не стану... У каждого из нас было в жизни унижение... знаете, такое, что жить невозможно, что дышать не хочется... У женщины, может быть, когда ее насилуют. У мужчин... унижения бывают и того страшнее. Мне нужно, чтобы каждый из вас сейчас вспомнил такое унижение... ну, то, которое у него было. У каждого оно было. Мне нужно, чтобы вы заново его прожили, чтобы те ощущения снова захватили вас. Мне нужно, чтобы вы снова жили своим унижением, пусть несколько мгновений... И еще мне нужно... чтобы вы простили своим обидчикам. Мне нужно, чтобы вы поняли, какой жест должен сопровождать этот ваш акт прощения. И тогда, может быть, возникнет то самое драматическое содрогание, которое мы ищем... Извините меня за то, что я говорю вам об этом... А потом останется лишь вспомнить свои ощущения; но уж память-то у каждого из нас есть. В идеале наш театр мог бы оказаться надхристианским. Жест выше идеи, выше веры, выше слова, выше всего... И неважно, что было раньше – курица или яйцо, – Ванда повернулась на месте и, больше ни слова сказав, в зал пошла со своею неподвижной, будто у оловянного солдатика, спиной.
– Ты еще здесь? – спросила она Ф., подходя. Он хотел было ответить, но не стал отвечать. Села рядом и после молчала довольно долго. Пока музыка играла, молчала Ванда; потом музыка смолкла и заиграла вновь, а Ванда все молчала. – Все это совершенно бесполезно, – наконец говорила еще.
– Что бесполезно? – поинтересовался тот.
– То, что я делаю.
– Мне нравится, – уклончиво Ф. говорил. Он мог бы без счета расточать свои остросюжетные фразы, но временная его саркастическая экзальтация ныне была без берегов уверенности.
– Значит – конец всему, – сказала Ванда с обреченностью.
– Где ты теперь живешь? – шепнул ей Ф.
– Зачем тебе? – удивленно взглянула она на него. – В этом доме, на втором этаже. Слева от арки. Я снимаю квартиру.
– Ничего. Просто я хотел знать.
Ванда снова промолчала.
– Почему все бесполезно? – едва слышно Ф. говорил.
– Мной не руководит дьявол. А только он дает настоящий талант, и он же губит за свой фальшивый подарок. Во мне нет солнечной удали, во мне нет подлинной приземистой тоски... А что есть во мне – я не знаю... Возможно, оно не поддается определению.
– В моем лексиконе не хватает глаголов для ответа тебе, – Ф. говорил. Избранный, рафинированный смысл отразился в его голосе, исторгающемся из глубины груди его со всею спонтанностью его внутренних проявлений.
– Ты – обезьяна всего существующего, Ф., – сказала Ванда. – А это ужасно. На самом деле – ужасно.
Сзади хлопнула дверь, Ф. и Ванда обернулись одновременно, с единодушием их поддельного сообщения, но это оказался Ш., всего лишь Ш. собственною своей омерзительной персоной, подумать успел Ф. Тот, нисколько не размеряя своего размашистого шага, подошел к десятому ряду.
Ф. стал подниматься.
– Я так тебя хочу, – жарко шепнул он Ванде в самое ухо ее.
– Ты такой дурак, Ф., – сказала она, потирая мочку. – Кстати, ты мог бы не таскать сюда кого попало.
– Собственно, не надо было никакой особенной прозорливости, чтобы рассчитать твой онтологический маршрут, – с безразмерной усмешкой своею Ш. говорил. – Здравствуй, Ванда, – добавил еще он.
– Перерыв, – хлопнув в ладоши, громко говорила Ванда. Музыка остановилась, как много раз уж останавливалась сегодня.
– Зачем перерыв? – поинтересовался Ш. – Мне бы тоже было любопытно взглянуть...
– Собственно, перерыв нужен мне только для того, чтобы выставить вас отсюда. Надеюсь, тебя устроит такой ответ? – сказала она.
– А вот это уже лишнее. Уйдем отсюда мы сами, и тебе не удастся устроить скандал, как ты это любишь, – Ш. говорил.
Артисты разбрелись по сцене, кто-то скрылся за кулисами, женщина в полосатом сиреневом трико спрыгнула со сцены, и Ф. наблюдал, как она подходила к ним, на ходу подтягивая и поправляя сползшие гетры.
– Пойдем и, если ты будешь сегодня пай-мальчиком, я скажу тебе кое-что, что тебя, пожалуй, обрадует, – Ф. говорил, обернувшись к приятелю своему. Мгновение смотрели они друг на друга с лисьим смыслом и хищной настороженностью; быть может, Ш. дисквалифицировался в своих сарказмах за битые полчаса их разлуки, или это ему лишь только почудилось, но он не стал возражать, кивнул остающимся и потянулся к выходу. Ф. потрусил за приятелем безо всякого мимолетного достоинства его избранного настоящего.
– Ванда, тебе можно сказать несколько слов? Ты сейчас свободна? – говорила Лиза, остановившись в проходе у десятого ряда. Мельчайший бисер пота был на лбу у нее и на висках. Скуластое лицо ее было немыслимо красивым, неописуемым, запоминающимся.
– Только не спрашивай меня, кто это сейчас приходил. Потому что я не буду знать, что тебе ответить, – отозвалась лишь Ванда, потирая пальцами сухие свои, изможденные веки.
– Хорошо, – говорила Лиза. – Я, собственно, и не собиралась тебя спрашивать об этом.
32
– Извини, может быть, у тебя были свои планы, а я их нарушила, – говорила Лиза, едва они вышли на улицу. Они немного вроде потоптались на месте, не зная, куда идти, и после, не сговариваясь, пошли наискось через проспект. – Наверное, мне раньше надо было спросить тебя, как ты меня находишь. Я этого не сделала сразу, а сейчас это уже, скорее всего, и не важно. Ты сама мне ничего не говоришь, но это, естественно, не значит ничего, как я понимаю. Ни то, что я хороша, ни то, что – отвратительна. Дело не во мне, а в тебе...
Ванда поморщилась.
– Надеюсь, ты... – начала она.
– Подожди, – перебила ее Лиза. – Не говори ничего.
Ванда поджала губы, и лишь старательней стала под ноги смотреть, вовсе не желая смыслом своим прирастать к их мимолетному самопроизвольному моциону.
– Я сегодня вдруг поняла, что ты готовишь себя к неудаче, и поэтому тебе не нужна не только я, тебе не нужен ни блистательный актер, ни великий танцовщик. И если бы тебе попались такие – они бы тебе только мешали, они бы тебя стали отвлекать. Разве не так?
Ванда промолчала, она не хотела теперь попусту на риторику распыляться, в душе ее было промозгло и шатко, она была будто одновременно на двух чашах весов, безо всякой надежды выбрать уверенно свое особое место.
– Я когда-то училась в балетной школе и даже закончила ее. Но сейчас я чувствую, что мне это только мешает. Нет, в плане профессиональном это дало очень много, и, может быть, если бы не та моя подготовка, ты меня просто не взяла бы. Но... мне кажется, у меня какие-то схемы, стереотипы, и это все ужасно, это все угнетает... Скажи, ты это видишь во мне?
– Послушай, – сказала Ванда. – Пойдем попьем пива. Деньги у меня есть, и я знаю поблизости одну дыру, где можно будет посидеть.
– Хорошо, – сказала Лиза. – Только платить буду я. Деньги у меня тоже есть.
– Ну ладно, посмотрим, – возразила Ванда. – У меня есть час. А потом я поеду по делам.
– Час – это немало, – говорила Лиза.
Они свернули в перпендикулярную улицу, довольно широкую, с развороченными трамвайными рельсами. Провод трамвайный метров на двести, до поворота, был уже срезан и украден. У обочины улицы сиротливо стояли несколько брошенных автомобилей, выгоревших и с выбитыми стеклами. Здесь женщины смешались с другими прохожими и прибавили шагу, говорить теперь так, чтобы не потерять нити и не расплескать настроение, было не слишком просто, и Ванда была даже рада вынужденной кратковременной паузе.
– Во всяком случае, ты у меня самая старательная из всех, – сказала только она Лизе.
Та усмехнулась и промолчала.
Вход в пивную был из-под арки, и женщины дошли довольно скоро, как и обещала Ванда. «Ковш антисемита» называлось заведение, о чем тут же сообщалось возле входа какими-то несерьезными, вертлявыми буквами. Лиза придержала дверь на пружине, пропуская Ванду вперед, и та прошла, ни на мгновение не промедлив.
– Как отвратительно мы говорим, двигаемся, едим, дышим, – сказала Лиза, едва только они вступили в полумрак прокуренного зала. – Читаем, думаем, пишем, спим... тоже отвратительно. Я училась двигаться, но двигаюсь отвратительно. Само совершенство отвратительно. Это как два полюса магнита, это как минус и плюс. Совершенству и отвращению нельзя быть рядом, нельзя сближаться...
– Нам нужно тогда искать пути, как сделать мизантропию созидательной, – тут же отозвалась Ванда. Она остановилась возле стола в углу и осмотрелась; она не нашла места лучше, и ничто здесь ее не беспокоило. – Два пива, – бросила она подошедшему официанту.
– Есть еще кальмары, – говорил тот.
– Неси и своих кальмаров, – сказала Лиза.
Ванда взглянула на нее с легким удивлением.
– Мальчиков не желаете? – шепнул Ванде официант, глядя на Лизу.
– Ты хочешь, чтобы мы сейчас встали и ушли? – осадила того Ванда.
Официант исчез. Женщины закурили, Лиза поднесла огня себе и Ванде и после несколько секунд смотрела на пламя зажигалки. Ванда смотрела в шершавую стену взглядом своим хладнокровным, бесцельным, рассеянным. Наконец огонек погас, и Лиза бросила зажигалку на стол.
– О чем мы говорили? – обернулась Ванда к своей молодой собеседнице.
– Разве мы о чем-то говорили?
– Ну, не молчали же мы, в самом деле!..
– Ты не хотела бы завтра выступить в одном месте? – спросила вдруг Лиза.
– В каком месте?
– Пока не могу сказать. В одно лишь я прошу тебя поверить: от людей, которые там соберутся, зависит очень многое в этом городе, и, может быть, в этой жизни.
– Там будет править бал Сатана? – спросила Ванда.
– Возможно, кто-то из его земных заместителей, – слегка нахмурившись, отвечала Лиза.
– И что же, по-твоему, мы должны показать этим заместителям? – говорила Ванда упруго.
– Ту композицию, которую вы прогоняли вчера. Я в ней не участвую, но это даже лучше.
– Ты не хочешь перед теми людьми обнаруживать свою другую жизнь? – спросила женщина.
– Ванда, – отвечала Лиза, с застывшей мимолетной гримасой отвечала Лиза, – давай мы с тобой договоримся, что у нашей обоюдной откровенности могут быть и, наверное даже, должны быть какие-то пределы.
– Нет ничего проще.
– Тем лучше.
– Твое предложение было шуткой?
– Для этого я слишком ценю и твое, и мое время.
– Тогда я говорю «нет», – говорила Ванда.
– Не сомневалась, что ты ответишь именно так. Самое смешное, что мне не хочется тебя уговаривать. Но мне еще отчего-то кажется, что ты переменишь свое решение. Через некоторое время.
– Это угроза?
– Нет, это печаль, – говорила Лиза.
Официант принес два пива на подносе и вяленых кальмаров на тарелке, порезанных тонкими полупрозрачными ломтиками.
– Посмей только сказать, что ты не осознал, какой ты мерзавец, – сказала Ванда официанту, расставлявшему перед женщинами кружки.
– Девчата, я осознал все по полной программе, – отвечал тот, склонив голову перед суровыми, непримиримыми женщинами.
– Последнее, чтобы только закрыть тему, – сказала Лиза, когда они остались одни. – Надеюсь, ты понимаешь, что оплата за ваше выступление не есть самый существенный компонент моего предложения.
– Давай действительно закроем тему, – ответила Ванда.
Женщины прильнули к кружкам, и несколько мгновений не смотрели друг на друга. – Ты бы могла убить кого-нибудь? – спросила вдруг Лиза, слизнув с верхней губы своей беловатую пену.
– Тебя? Нет.
– Нет, не меня. Вообще – кого-нибудь...
– Мне кажется, я каждый день отвечаю на этот вопрос. Когда репетирую, когда мы выступаем, когда я разговариваю с людьми. Когда я молчу, наконец. Имеющий уши, конечно, услышал бы; впрочем, это утратило смысл с тех пор, как мы сделались поголовьем оглохших.
– А предположим, если бы убили по твоему приказу? Ты бы могла приказывать? Ты хотела бы приказывать?
– Послушай. Кто ты такая? – спросила Ванда.
– Как было бы хорошо, – говорила Лиза, – чтобы ты сама могла ответить на этот вопрос.
Ванда молчала. Возможно, молчание мое должно быть творящим, молчание мое должно быть созидательным, говорила себе она, и я не должна удовлетворяться тем, что есть, говорила она. Или тем, что только может быть, говорила она. Или тем, что тревожит меня своей невозможностью и несбыточностью, говорила она.
Пиво было плотным, густым, хмельным, с коричневатым оттенком; по полкружки уже отпили женщины, но хотелось еще и еще; и все было бы ничего, и отдаленное, и близлежащее, и все было бы приемлемо и предпочтительно, если бы только не этот запах, который вот уж много дней повсюду неотступно преследовал Лизу.
33
Они сидели в машине и видели вышедших женщин, Ф. сощуренными глазами жадно наблюдал за Вандой. Насколько она превосходит всех остальных, кого он знал, говорил себе он; как можно быть такой пустышкой, настолько не замечать амбициозного своего жара, возражал себе Ф. Он готов был бы притвориться автором какого-либо нового релятивизма, тем более, в особенности, если бы предугаданные и чрезвычайные свойства того служили б подножием и новой избранной деструктивности. Человек – это только Божьи потроха, сказал себе Ф., или только содержимое Его потрохов, или даже – вонь от этого содержимого. Это и есть человек, сказал себе Ф.
– Итак, – Ш. говорил, – готов ли ты составить мое счастие своей откровенностью?
Ф. смерил того лишь изысканным взглядом.
– По-твоему, я способен удовлетворить какие-либо из твоих ожиданий? – Ф. говорил.
– Но ты ведь, надеюсь, не захочешь разбить мое сверхъестественное сердце? – возразил Ш.
– В сущности, я всего лишь удостоверился в том, о чем и раньше догадывался, – Ф. говорил.
– Так посвяти ж меня скорей в свои парижские тайны, – с видимым нетерпением просил его Ш..
– Тебе нужен Ротанов, не так ли?..
– Нам нужен, – поспешно уточнил Ш.
– Самый простой путь – твой друг Феликс. Но отыскать его в этом городе все равно, что отыскать иголку в океане дерьма.
Ш. ухмыльнулся.
– Одно из двух, – говорил, – или ты окончательно и бесповоротно свихнулся от своего застарелого пессимизма, или ты все-таки изрядно недооцениваешь мои прославленные дедукции.
Ф. лишь вытянулся и безразлично откинул голову на жестком автомобильном сидении. Все равно тот не удержится и проговорится сам, решил он, решил Ф. и прав оказался.
– Разве ты не слышал, – Ш. говорил, мотор заводя, – что Феликс работает в школе? Причем, я даже знаю, в какой.
– Феликс? – Ф. говорил.
– О, здесь с его стороны целая философия, так чтоб было понятно, – с натужным изяществом прищелкнувши пальцами, Ш. говорил.
– А ты без философии, – возразил приятель его, знавший по опыту недавнему сомнительность сего неблагодарного дела.
– Если без философии, так он ведет историю – мать истины в старших классах.
– Так бы сразу и сказал.
– А я и говорю.
– Говоришь, но не сразу.
– Не сразу, но говорю.
– И далеко его школа?
– Сей секунд, – говорил Ш., немного прибавив газа. – Ты даже не успеешь подставить левую щеку, схлопотав по правой. – Говорил Ш. в своем эффективном умственном миноре.
Ф. решил отныне дышать всегда ровно и непринужденно, даже если бы на то ему было отпущено лишь несколько мгновений, он теперь только плотнее закрыл глаза и вполне отдался новой своей медитации неблагодарности. Для Ш. не осталась незамеченной сосредоточенность приятеля его, и он решил откликнуться на ту лишь своей мимолетной досадой.
– Ты не хочешь рассказать мне какую-нибудь новую беспредельную притчу, Ф.? – Ш. говорил.
– Пошел ты! – сквозь зубы спокойно ответствовал Ф.
Ш. машинально взглянул на часы, но времени не заметил и не запомнил, он сам не знал, для чего взглянул, но, и не зная того, не собирался о том и задумываться. Быть может, он бы еще усмехнулся от нарочитой нелюбезности Ф., но все ж таки удержался от бесцельной гримасы. Ни поодаль, ни поблизости, сознавал Ш., не существовало теперь зрителей иных его надмирной мимики и метафизических жестов.
Внезапно наперерез его лимузину, вопреки всем правилам, из улицы пересекающей выскочили фургон комиссариата и автомобиль с мигалкой; Ш. затормозил поспешно, чтоб не столкнуться, и испытал мгновенный холод в паху.
– Вот смотри, – процедил он Ф., изображавшему дремоту, впрочем, и верившему в свою дремоту, – там друзья твои поехали.
Ф. только глазами моргнул – раскрыл и закрыл, и краткосрочная неуместная аберрация на лице его отразилась.
– Это твои друзья, – отвечал он.
Ш. остановился совсем, и вот сидит – наблюдает, как фургон и автомобиль с мигалкою исчезают в конце улицы. После, от греха подальше, развернулся, решив и вовсе объехать дорогу, на которой только что видел своих исконных, записных недругов.
Школа и впрямь была недалеко, тут уж Ш. не соврал; когда они въехали во двор, обсаженный грязными голыми тополями, Ф. теперь, выпрямившись, сидел и с любопытством разглядывал серое неказистое здание школы. Он готов был по обыкновению своему озаботиться скудностью и нищетой родного языка, хотя, говоря по справедливости, уж во всяком случае, не Ф. был в таковых виновен. Какое бы чудо ни выдумал он в праздности своей или безобразии, вмиг восходило оно в сфере проторенного и превзойденного.
Машина остановилась.
– Снова твоя очередь сторожить наше пристанище, – Ш. говорил.
– Опять ты злоупотребляешь моею неизмеримой отзывчивостью, – Ф. возражал. Он лишь плотнее ноги под себя подобрал, и ладони под мышки засунул, будто желая, впервые в жизни желая согреться. Казалось так.
Злые желваки застыли на костистых скулах его. Закашляться бы вдруг в отвращении к собственной жизни, сказал себе Ф., закашляться бы так, будто вдруг поперхнулся горлом моим и смыслом моим, сказал себе Ф., закашляться до рвоты, до предсмертной испарины, сказал себе Ф.
Ш. из машины вышел, и за спиною своей хлопнул он дверью.