За Черной Сопкой (Продолжение. Часть 3.)
ЗА ЧЕРНОЙ СОПКОЙ
Продолжение Часть-3
7
Мы встали, вышли на улицу, прошли пять домов и, перейдя дорогу, оказались у дома. Скорей всего не дома, а домика.
– Здесь я живу,– сказала Ольга.
Она достала плоский простенький ключ из сумочки и вставила его в замочную скважину замка. Повернула его пару раз, сняла «висячую охрану» от злых людей, открыла входную дверь и включила свет в прихожей.
– Закрой дверь на крючок и проходи, да не вздумай снять ботинки. Я терпеть не могу мужика босиком, а особенно в носках, который бродит по комнатам в таком непрезентабельном виде.
Я закрыл дверь на крючок и из прихожей прошел на кухню. Ольга уже налила чайник, поставила его на горящую газовую плиту и колдовала в настенном шкафу с пакетиками и коробочками.
– Можешь пройти в комнату,– сказала она и улыбнулась.
Улыбнулась как-то хорошо и мягко. Я могу привести десятки примеров улыбок женщин, но Ольга улыбнулась… мягко… хорошо… добро. Я редко встречал такую улыбку, а скорей всего – не встречал. Объяснить улыбку хорошей и доброй просто, а вот выражение «мягкая улыбка»… А… зачем объяснять? Самое главное, что от улыбки Оли стало тепло и хорошо на сердце.
– Выключатель слева,– продолжая улыбаться, сказала Оля.– Если хочешь посмотреть книги, то они в шкафах, а если нет, то отдыхай в кресле. Я сама все приготовлю, хотя и готовить то особо нечего. Чай заварю, да к чаю что-нибудь соберу.
«Интересно утроен мир,– думал я,– и как он может измениться за один единственный день, а иногда за миг. Еще утром я сердился на Ольгу. Мне ничего не нравилось в ней. Наговорил гадостей, потом извинился за них. А позже… Позже мы нашли что-то такое, отчего было просто и легко обоим. И вот теперь… теперь на сердце тепло. Хорошо и странно все. Странно и… хорошо».
Я прошел в комнату, пошарил по стене и, нащупав выключатель, щелкнул им. Под потолком загорелась небольшая люстра на три лампы. В комнате, от двери справа, стоял раскладной диван, на котором спала Оля, а рядом приютился низкий столик с круглой столешницей из толстого стекла и золотистыми металлическими ножками. Тут же стояло кресло с пухлым сиденьем и такой же спинкой. Стол и кресло легко перекатывались на пластиковых колесиках в любое удобное место. Диван и кресло были обтянуты плотной тканью зеленого цвета.
«Цветочков, листочков, узорной геометрии и «буйной пляски абстрактной палитры» на ткани нет,– подумал я,– зато усталый взгляд и издерганный за муторный день мозг смогут отдохнуть в успокаивающем зеленом цвете».
В левом дальнем углу на тумбочке примостился небольшой японский телевизор, а под ним на полке видеомагнитофон. Прямо напротив входа у окна, которое выходило на небольшой цветник, разбитый под окном, стоял письменный стол и стандартный темно-коричневый стул. На широких подоконниках в берестяных ящичках, росли и какие-то цветы, в которых я не разбираюсь. Справа от дивана, впритык к стене, пристроился платяной шкаф с антресолью, а слева от двери в комнату – трельяж, на коротких ножках и с выдвижными ящичками. Окна были прикрыты шторами золотистого цвета.
«В солнечный день, а особенно на рассвете, комната будет светиться прозрачным и мягким золотом,– подумал я, глядя на шторы.– От этого прозрачного золота в комнате будет тепло и уютно».
Вдоль правой глухой, стены стояли три книжных шкафа, к которым я и направился. На полках стоял обычный джентльменский набор советского интеллигента, или как сейчас говорят – «СОВКОВОГО интеллигента».
Для нынешних, очень свободолюбивых, очень «разнодемократических демократов» и самое смешное, если бы не было так грустно, для «недоделанных правозащитников», мерзкое слово «совок» является «писком изложения своих передовых мыслей». Но я считаю, что это бездарное словоблудие и не более того. Фразу «совковый интеллигент и совковый народ», они повторяют, как молитву, хотя сами жили, работали и скорей всего поучали всех и каждого, как жить «при развитом социализме и как строить светлое будущее всего человечества – коммунизм». Я не очень люблю слово интеллигент, но не той примитивной ненавистью к человеку в шляпе, или к даме с накрашенными губами на улице. Особенно им доставалось в трамваях, так как автобусов тогда было очень мало. Вот перлы сороковых и пятидесятых годов: «А! Еще шляпу надел. Антилиген вшивый», или: «Расфуфырилась вся и губы накрасила! Антилигенка дохлая!» Я читал, что до семнадцатого года и позже эта благоухающая руганью речь пользовалась большим успехом у извозчиков, мясников, лавочников, сапожников и других «культурных сословий», которые вырвались из деревни, или сумели поднятья на ступеньку, которая слегка поднимала их над такими же трудягами как они сами. Точность такой формулировки я не гарантирую, но за «перлы очень образованных горожан», которые умудрились влезть во власть, в месткомы и другие похожие организации в конце сороковых годов и позже я ручаюсь. В это предвоенное и послевоенное время я уже жил и частенько слышал такие «хвалебные речи» в адрес «антилигенов». Самое смешное, что позже, они водрузили на свои головы фетровые шляпы и некое подобие шляп из искусственной соломки. Они гордо щеголяли в них, но сидело это изделие шляпных мастеров на новых «антилигенах», как «на корове седло». С тех пор я перестал носить «визитные карточки антилигенов» – шляпы. Теперь о нелюбви к слову интеллигент и тех, кто себя таковыми считает, за редким исключением. А не люблю я их за то, что они сами себе и себе подобным, присвоили «интеллигентную прослойку общества». Перечислять этих самозванцев я не собираюсь. Они у всех на виду. Еще я не терплю и ненавижу слово «совок», а особенно ненавижу тех жлобов и жлобих, которые с апломбом вставляют в своих бестолковых бреднях о демократии, правах человека, цивилизованных западных государствах, это мерзкое слово – «совок». Мне всегда кажется, что эти «продвинутые» вылезли из «совкого масла». «Совковым маслом», во времена моего детства, называли то, чем заканчивает свой секс любой стоящий мужик. У меня выработалась брезгливая уверенность, что эта шваль вылезла из бочки с «совковым маслом» и смердит гадостью на весь белый свет. Ненавижу гадов и гадин! Я их даже с бродячими шавками сравнить не могу, до того отвратительны эти выродившиеся из «совкового масла» твари.
«И чего так разошелся,– подумал я.– На книги посмотрел, а вспомнил думцев и разных демократов новой волны. Да гори они голубым огнем! Лучше я посмотрю книги».
В двух шкафах стояли книги, которые можно встретить почти в любом доме, зато третий был заполнен книгами по искусству, живописи, альбомами и папками с репродукциями картин. «О!.. да за этими альбомами и книгами можно провести ни один час, хотя многие из стоящих здесь изданий есть у меня дома,– подумал я,– но полюбоваться на старых друзей всегда приятно». Я смотрел на знакомые альбомы и репродукции, гладил шершавые и глянцевые переплеты, а раскрыв очередной альбом наслаждался знакомыми репродукциями с картин художников. Мое настроение после нашего застолья, бесед и танцев было приподнятым, но при взгляде на это богатство, которое доступно и которое можно взять, полистать, почитать, стоит лишь протянуть руку, стало еще лучше. Пока я разглядывал и восхищался содержимым шкафа, вошла Ольга...
– Что разглядываешь?– спросила Оля, заметив в моих руках альбом с репродукциями, добавила улыбаясь.– Нравиться?
– Очень нравится! У тебя здесь собрались мои старые знакомые не все конечно, но многие, но еще больше тех, которых у меня нет, хотя я их почти всех знаю.
– Может ты, с ними и чаи гонял? Как, было такое дело?– пошутила Оля.
– Да знаешь, как-то не пришлось. Звали частенько, но я человек занятой не то, что они. Некогда мне с ними чаи гонять,– отпарировал я Олину шутку,– вот для тебя у меня уйма времени. Но... где обещанный чай?
– Чай готов пойдем на кухню и сразу все принесем в комнату не на кухне же нам пить чай.
– Пойдем, принесем, но сначала скажи, откуда у тебя это?– я показал Ольге на портрет Петра Великого в рамке под стеклом, который стоял на книжной полке.– Это же хромолитография, а не современная репродукция и отпечатан этот портрет до революции в восьмисотых годах.
– А ты откуда знаешь, что она была тогда выполнена?
– А у меня в журнале за тысяча восемьсот, а какое десятилетие не помню, точно такая же хромолитография. Это журнал «Вестник Европы», а издавал его Михаил Стасюлевич в собственной типографии, которая находилась на Васильевском Острове, на 5-й Линии и в городе Санкт-Петербурге. Там же, на Васильевском Острове, родился и проживал мой отец, который мечтал хоть чуть-чуть погулять по Питеру, после войны. Но... увы. Не пришлось. Там же лежат, «на Смоленском в Питере», как говаривал мой отец, мои: дед, бабушка и брат отца – мой дядя, но все это было до революции семнадцатого года, а отца я похоронил в Сибири. Он часто вспоминал Питер и очень грустил, что не может съездить и побывать на Васильевском, пройтись по Невскому, посидеть в Летнем Саду. А какой радостью и гордостью светились его глаза, когда по радио говорили о Питере. Он даже болел за питерских футболистов, когда Синявский, или Озеров вели репортаж со стадиона. А как он сердился, если я, шутя, подзуживал его, что Ленинград опять продул. Ведь он совершенно не был болельщиком футбола, да и хоккея тоже. Теперь я очень жалею, что не записывал его рассказы. Он же был современником Есенина, Шаляпина и не раз слышал их, и не только их. А учился он в школе, где наставником служил писатель граф Федор Сологуб. У меня сохранился аттестат отца, об окончании школы, в котором стоит подпись Сологуба, а это что-нибудь да значит. Мы часто живем «задним умом», или «что имеем, не храним, а потерявши плачем». Так и я! Имея живого свидетеля того времени, умудрился проморгать, проболтать и не записать того, что само шло в руки и ни от кого-нибудь, а от родного отца.
– А как вас в Сибирь занесло?– спросила Оля.
– Война сорок первого. Мои родители были на гастролях по Западной Украине и Белоруссии, которые совсем недавно отошли к Союзу, после раздела Польши. Видимо их театр выполнял культурную миссию на освобожденных территориях. На гастролях я и умудрился родиться в городе Могилеве. Так что к июню сорок первого мне было почти три года. Наверное, от «гастрольного рождения» и постоянных переездов я сам стал бродягой и геодезистом, но это шутка, хотя… Кто его знает? Но дело не в этом, а в том, что буквально за три дня до начала войны им отменили гастроли в Брест. Если бы этого не произошло, то скорей всего мне бы не пришлось сейчас беседовать с тобой. Отец был так аккуратен, что сумел сохранить командировочные удостоверения в Брест. Война захватила нас в Белостоке. Родители рассказывали, что под утро было много взрывов, но они думали, что это ученья летчиков. Все оказалось намного хуже. Аэродром, который находился недалеко от их гостиницы, оказался в руинах, а все самолеты, базирующие на нем, были сожжены немцами с воздуха. Летчики даже не успели завести двигатели и взлететь. Так началась война. Потом долгий пеший переход к железнодорожной станции, а какой я не помню. Наверное, недалеко от Белостока. Потом эвакуация. Но как мои родители и вся труппа театра умудрились попасть в эшелон, отправляемый на Восток, да еще в той неразберихи, я не представляю. Самое интересное, что все артисты и работники их театра шли на эту станцию вместе. Как бы там не было, но их всех успели вывезти из Белостока. По дороге на Восток их эшелон не раз бомбили и расстреливали немцы. Два последних вагона были полностью изрешечены пулями и осколками. В живых там никого не осталось. Мама рассказывала, что когда налетали самолеты, то они с отцом ложились на меня, пытаясь собой прикрыть свое ненаглядное чадо, а окружающие беженцы говорили им: «Зачем закрываете ребенка? Если вас убьют, то и он не выживет, только мучиться будет. Кому он в такое время нужен». Такое было время. Но это длинный разговор, как-нибудь в другой раз расскажу, если захочешь, а журнал я купил в Иркутске, в букинистическом магазине и не один, а штук пятьдесят. В основном «Вестник Европы», «Русское Богатство», «Исторический Вестник» и даже десять томов «Большой Энциклопедии». «Большая Энциклопедия» была издана в 1904 году в красивых и тисненых кожаных переплетах. В Иркутске одно время было очень много книг и журналов, изданных до революции, но мои скудные финансы позволяли приобретать только самые дешевые книги и журналы. Читая старые статьи об экономике, обзоры тех первых думцев, я каждый раз убеждался, что история повторяется. И тогда точно так же, как в наше время, перемывались проблемы о перестройке, демократии, земле и других «общечеловеческих ценностях». Мне даже иногда кажется, что нынешние газетчики и журналисты, а как говаривал городничий в «Ревизоре» – «щелкоперы», списывают из старых газет и журналов свои современные пасквили, благо, что в то время писали литературно грамотно и с большим толком. Но меня, по-моему, занесло с разбором литературного наследия. Вернемся к тебе. Так, где же ты раздобыла портрет Петра Великого?
Ольга после моего вопроса покраснела, опустила голову, но все-таки начала свое повествование.
– Знаешь, может это нехорошо, я даже готова признать, что это очень не хорошо, но эту хромолитографию я украла. У моего однокурсника по институту была дома очень хорошая библиотека, она досталась отцу моего однокурсника от его деда. Однажды я просматривала книги у них дома и наткнулась в старом журнале этот портрет. Мне так понравилась эта литография, что через пару месяцев, я напросилась к ним в гости и вырезала ее из журнала лезвием бритвы, заранее приготовленным для этого «преступления». Я трясущимися руками, как начинающий воришка, завернула в газету, спрятала в сумку и унесла домой предмет своего вожделения. Пока «Петр Великий» был у них, мне не было никакого покоя, так хотелось иметь его, а когда, наконец, украла портрет, то успокоилась. После окончания института меня по распределению направили в этот городок, куда я увезла и вставила его в рамку,– Оля взяла с полки «Петра», погладила его и, поставив на место, добавила,– это свидетельство моего грабежа. Я знаю, что это плохо, даже отвратительно, что я стащила литографию, можно было попробовать выпросить ее, но я боялась, что мне откажут – скорей всего отказали бы. Меня успокаивает только то, что отец студента и он сам, не очень лестно отзывались о своем старике, а книги скорей всего продали, они им мешали заставлять квартиру новой мебелью после смерти деда. Наверное, такими предположениями я пытаюсь оправдаться перед самой собой, так как о моем «преступлении» знаешь только ты. Мне стыдно было рассказывать кому-либо об этом, но я не настолько наивна, что бы считать такое воровство большим пороком, хотя в этом есть что-то постыдное. Ты не очень строго судишь меня за грабеж однокурсника?
– Нашла о чем переживать! Я такой же больной и поступил бы на твоем месте точно так же. И мне приходилось красть, но в основном статистические сборники, или им подобную литературу, которая пылилась в шкафах райисполкомов, всеми забытая и никому не нужная, но больше нигде не тащил, а в библиотеках и подавно. Были иногда такие мыслишки, но не мог пересилить себя. В таких случаях, если очень нравилась книга, я договаривался с библиотекаршами, потому что в районных библиотеках работали только женщины. Я выпрашивал у них книгу, «без которой моя жизнь теряла всякий смысл», но взамен покупал редкое и дорогое издание. Однажды я выпросил томик Твардовского, в котором обнаружил поэму «Теркин на том свете». Я не один год искал эту поэму, но ни в сборниках стихов, ни в журналах не мог найти, хотя хорошо знал, что поэма была напечатана в газете «Правда», а может в «Литературке», сейчас не упомню. Поэму читали и по радио, где-то в конце пятидесятых, или в начале шестидесятых годов, во времена «Хрущевской оттепели». В тот же период, в 1962 году был напечатан рассказ Солженицына «Один день Ивана Денисовича» в журнале «Новый Мир», а в 1963 году в «Роман Газете». Между прочим, номер «Роман Газеты» с рассказом Солженицына о «Денисовиче», я замылил у женщины, с которой у меня были очень теплые отношения. Даже теперь, по прошествии многих лет, мне делается стыдно, когда я разворачиваю этот зачитанный и пожелтевший от времени журнал. Оля, а я не надоел со своими рассказами о том, что на сто раз перемыто и выжато в прессе, на радио и телевидении.
– Конечно, нет. Я все это раньше краем уха слышала, а ты очевидец тех событий. Очень интересно, но давай принесем чай и за столом и за чашкой чая, ты подробно, а не наспех, расскажешь о своих подвигах и позлословишь насчет СМИ и современной демократии, к которым ты относишься с «несравненным уважением»,– ехидно закончила Оля, выделяя «несравненное уважение».
– А ты, злыдня, но я тебя прощаю. Идем за чаем, а то я точно тебя заболтал. Не боишься? Помнишь Любашины наставления?
– Нашел чем пугать – Хрущевым да СМИ. Смех, да и только.
Так беззлобно цепляя друг друга, мы прошли на кухню. Я взял чайник и тарелку с печеными фиговинками, а Оля забрала сахарницу и заварной чайник. Вернувшись в комнату, мы все расставили на круглом стеклянном столе. Ольга разлила по чашкам чай, и мы сели – она на диван, а я в кресло.
– Вот теперь у нас все ладно. Бери сахар и мои печеные финтифлюшки, так я называю то, что на тарелке. Ешь, не отравишься. Я сегодня после их обеда испекла, как чувствовала, что гость объявится. Можешь продолжать свой экскурс в историю с Хрущевым и твоими подвигами в библиотеке.
– Спасибо, что не хочешь отравить и за разрешение поведать о своих подвигах,– подкузьмил я Ольгу.
– Меня злыдней обзываешь, а сам – злыдень настоящий. Зачем кусаешься? Рассказывай.
– Злыдня,– сказал я, улыбаясь,– это не обзывалка. Это что-то доверительное, ласковое.
– Ничего себе ласки. Теперь, после ласковой злыдни, можно и дурой назвать. Давай продолжай. У тебя хорошо получаются дуры и злыдни.
– А дурой можно по-разному называть,– начал я свое повествование в защиту обзывалок.– Дура имеет тысячи интонаций и оттенков. Можно сказать: «дурак набитый», а можно: «какая ты у меня дурочка», или: «он дурак и идиот», а можно: «дурочка ты моя ненормальная». Чувствуешь разницу? И таких вариантов тысячи. Богат наш русский язык на... пошлости и... И милые гадости.
– Молодец, все предусмотрел. Целую теорию обзываний и научную философию гадостей придумал. У... умельщик-самодельщик. Тебя, как я посмотрю, не переобзываешь с такой гадостной научной подготовкой, поэтому продолжайте, пожалуйста, ваш экскурс в историю книжных похищений и хрущевских изменений. Ха-ха! Хи-хи! Что съел, запить не нужно?
– А тебе палец в рот не клади – откусишь. Так на чем мы остановились?
– На Солженицыне и «Иване», а палец откушу, если желаешь, только руки помой с мылом.
– Сдаюсь. Оставляю за тобой последнее слово. Слушай мои «экскурсы». После появления в печати «Ивана Денисовича» было много шума в рядах «интеллигенции» и «околоинтеллигенции». На хваленых кухнях «шестидесятников» велись нескончаемые разговоры о таланте и смелости автора. Даже сам Никита Хрущев похвалил и обласкал Солженицына. В печати стали появляться мемуары и повести бывших политических заключенных и репрессированных, а в «хрущевскую оттепель» – реабилитированных. Напечатали «Повесть о пережитом» и многие другие книги о «лагерной» теме, но жуткие «Колымские рассказы» Шаламова увидели свет в «бордельную горбачевскую перестройку». Но так долго продолжаться не могло. Скоро сам «Никита-кукурузник», а почему это прозвище приклеилось к нему, ты наверняка знаешь. У нас как бывает? Когда власть предлагает что-нибудь стоящее, такое бывает, хоть и редко, но бывает, то все лизоблюды начинают внедрять это стоящее по всей стране, выпендриваясь друг перед другом, кто быстрей и больше внедрит это самое стоящее. Так было и с кукурузой. Кормов для скотины не хватало по всей стране, и кукуруза должна была здорово помочь в этом деле. Она и помогла на самом деле, но лизоблюды умудрились сеять ее, именно сеять, а не возделывать, как это принято у разумного хозяина, даже в заполярье. Ты можешь мне не верить, но я сам видел такое в Верхоянском районе, в Якутии. Там на единственной пашне во всем районе и специально распаханной для этого дела посеяли несчастную кукурузу. Знаешь, что там росло? Там росли в конце короткого заполярного лета тоненькие, хиленькие расточки, высотой не более тридцати сантиметров. Представляешь себе кукурузу такой высоты, которая к концу лета должна быть около двух, двух с половиной метров. А сама пашня представляла большой полигон для размножения пищух. Это зверьки похожие на наших сусликов. Они нарыли на этой единственной пашне множество нор. Там эти любвеобильные зверьки размножались под носом забытых властью жителей поселка, где был обогатительный комбинат по извлечению олова. Когда я там был, то комбинат стоял в развалинах и совершенно заброшен, хотя во время войны сорок первого года этот комбинат покрывал львиную долю потребности страны в олове. Это небольшое отступление про «кукурузника» и кукурузу. Хрущев выступил на телевидении, а выступать он очень любил, причем по любому поводу и без повода. Все лизоблюды признавали в нем гениального специалиста: от врача, по лечению задницы, до физика ядерщика. Но больше всего он любил учить и давать ценные советы писателям, художникам и деятелям театра. Можно со смехом вспоминать, как он учил писателей на их съезде. Кругленький, толстенький и лысый мужичек учит маститых и не маститых метров литературы правильно писать, а сам коверкает русскою речь перлами: «молодежь», с ударением на первое «о», или: «свекла», с ударением на последнее «а», и это были всего лишь цветочки. А мэтры с благообразными и верноподданническими физиономиями, слушают этот ценный бред и прерывают его бурными, продолжительными аплодисментами, потом все встают и их аплодисменты переходят в мощную овацию. Мой отец говорил: «Если человек у власти не научился правильно и грамотно построить свою речь, то ничего хорошего от такой власти не жди. Для того чтобы не слыть косноязычным потребуется не так много времени. Почти любому нужно чуть-чуть терпения и труда». Но косноязычие правителя еще пол беды. Беда в том, что его окружение, плохое окружение, повторяет вслед за вышестоящим чиновником эту белиберду. Мне всегда было смешно, когда чиновники стали поголовно вставлять в свои выступления по бумажке акцент «хг» и у них, вместо «где», получается изумительное «хде». Вот по этим-то подделываниям под безграмотность высшего, почти всегда можно отличить приличного человека от лизоблюда. Я не придумываю. Все это было при Хрущеве и «застойщике» Брежневе, жестком Андропове и больном, «ни тяти, ни мамы» Черненко, при «великом перестройщике», болтуне и трусливом меченом Горбачеве. Потом охмурил своим «мужеством» частенько поддатый и разводящем руками от незнания, куда пропадают миллиарды долларов голодной страны, «великий демократ» и «бессеребреник» Ельцин. Все повторяется. Все дурачат доверчивый, хотел сказать: «нечастный народ», но передумал. Народы всегда остаются и переживают своих лжецов, которые уходят «в никуда», но «с печатью Каина» на лживой и предательской физиономии. Я только одного не могу понять и никак не могу сообразить, зачем все эти литераторы, художники, а особенно благополучные и не особенно плохие люди, из мира сцены, так изгаляются над собой, над своей совестью. Ну, никак нельзя играть постоянно и везде – на сцене и в жизни. Можно свихнуться. Но нет! Сходят с ума, накладывают на себя руки, спиваются, гибнут от инфарктов честные и порядочные, и вовсе не воинственные люди. А эти... «сучьи дети»… живут, стригут купоны и получают свои грязные «тридцать серебряников» за подлости и лизоблюдство, плодят себе подобных из своего потомства и бесстыжего безвольного окружения. Хотя зачем я так строго сужу таких далеких и отошедших в мир иной, когда вся история человечества говорит о том, что человек самый хитрый, кровожадный, бессовестный и бесстыжий зверь, предающий, убивающий и поедающий себе подобных. А разговоры о том, что «красота спасет мир», или «дороге к храму» – болтовня дураков и тех, которые состоят на службе у самой кровожадной породы, в какую бы одежду эти кровососы не рядились. И это говорю не я, а история войн, рабства и насилия над умами и плотью ближних. Но только не тех ближних, которых мы приручили – братьев наших меньших. Собачек, кошечек, жучков и тараканов, и над которыми трясутся выжившие из ума старухи с бриллиантами на высохшей и потрепанной от непотребства шее. А о ближних, которых называют человечеством. А братьев наших меньших мы предаем, хотя бы тем, что одних приручили и заставили объедаться, что бы их сожрать под соусы и выпивку. Других, что бы доить и опят же сожрать. Третьих, чтобы нас охраняли и развлекали, что бы потом выгнать их, или выбросить «в никуда». Точно так же приручают людей, чтобы выдавить из них все, на свою, но никак не понятную мне потребу, а потом выкинуть выжатую и ненужную плоть. Но некоторые умудряются даже из этого отработанного материала варить мыло, а из последних остатков удобрения. И вся эта гадость прикрывается золотым налетом искусств, пользой нации, верой в Бога и еще Черт знает чем!
Опять у меня длинные отступления. Поговорить хочется. Я еще немного помучаю тебя своими «наболевшими бреднями». Я продолжаю. Наш «кукурузный» секретарь – всю жизнь хитрил, ловчил и плясал под чужую дудку. Но, добравшись до власти, стал «незаменимым» и «сверх интеллектуальным». Наконец он стал «культом» самому себе, а поддерживающих эту недалекую идейку, у нас, всегда хватало. Эта дрянь все чует издалека и летит на поклоны, бия себя в грудь, а потом предает, ими же созданного кумира. Что поделаешь – слаб человек. Даже Боги слабы, завистливы и злопамятны, а в своих непотребствах так преуспели, что нам не угнаться за ними. Но, на то они и Боги, а не люди.
Забыли мы с тобой, Оля, и телевидение, и Солженицына, а зря. Дальше было совсем интересно. Хрущев, после некоторой слабины для пишущей братии начал прибирать вожжи, а то некоторые писатели, как рабочие кони, будем их так называть, потому что резвых жеребцов, среди них было, как говорят – «раз и обчелся», стали выдавать «на-гора» чересчур много лагерной темы. Вот он и заявил, что такая литература дискредитирует партию, которая признала свои ошибки в период культа Сталина, и унижает Советский народ, и хватит нам негатива, пора браться за позитив, на пути строительства коммунизма. После этого была выставка в манеже и история с Эрнстом Неизвестным, а потом выставка, которую устроили наши авангардисты и которую пустили под гусеницы бульдозеров. Это все знают и у всех «на слуху», потому что современным защитникам демократии и борцам за свободу больше не хрена делать. Не пойдут же они приковывать себя на Красной Площади за то, что всех русских, да и не только русских, повыгоняли, поубивали и насилуют до сих пор в бывших братских республиках. Я специально не хочу перечислять ни республик, ни народов этих республик. Их, как и нас «кинули», обещая свободу демократии и честного процветающего рынка, с полными прилавками и достойной жизнью. И как ловко провели такую огромную страну, как развалили за десять лет, даже в кошмарном сне такого кошмара не могло присниться. Прилавки, конечно, ломятся, но покупать не на что. Посмотрел бы я на «мальчиша-плахиша» – пыхтящего от пережора Гайдара, куда смели бы все со всех прилавков, будь у нищей страны те деревянные до Горбачевской болтовни нефтерубли. И ни один, из всей этой камарильи, никогда не заикнулся, что страна, которая умудрялась тратить до восьмидесяти процентов национального дохода на оборону, жила более или мене сносно. Строила жилье, школы, больницы, дворцы пионеров вдруг в одночасье превратилась в побирушку одноразовых шприцев, которые везли из-за бугра будущие президенты – пиарщики. Как все это гадко и отвратительно, но... сами виноваты. А если задуматься, то можно прийти к выводу, что народу полезны такие прививки, а то спит и не копытит. После таких передряг все смогут определить, кто есть кто, а история все расставит по своим местам. Одни вымрут, как мамонты, другие приспособятся к новым условиям, а десять лет, или тысяча, это всего лишь маленькая страничка в жизни планеты Земля. Но самое веселое было потом. После того, как Хрущева отправили на пенсию, а «верные партийцы», я их не называю ни большевиками, ни коммунистами, потому что и те и другие шли на смерть за идею, когда было нужно. Партийцы же, в основном, шли, да и сейчас идут к кормушке, но их потом порежут, как свиней, которые нарастили сало у корыта с помоями и их пора на ветчину. Так вот все эти деятели, как только объявили по радио, я был свидетелем такого паскудства, стали срывать портреты Хрущева, которому еще вчера, чуть ли не лизали задницу и, изорвав и истоптав, плевали на своего вчерашнего кумира. Кстати, с Брежневым была точно такая же история. Пенсионер Хрущев жил на даче, но за забором. Бывшие друзья и лизоблюды строго следили, что бы он не смылся, как Наполеон с острова Эльба. На даче было скучновато и Никита, стал учиться фотографировать, проявлять и печатать фотографии. Очень ему понравилось быть фотолюбителем. Помимо фотографии, он сеял свою любимую кукурузу и не только ее и собирал неплохие урожаи. Вспомнив свою бывшую профессиею, насчет профессии я могу ошибиться, хотя вряд ли, Хрущев начал строить оросительную систему на своей даче. Он пилил водопроводные трубы, нарезал на них резьбу и собрал хорошую оросительную систему. Пригласив своих близких и показав это чудо полива, похвастал, что не забыл работать с трубой. Я, после прочтения сих перлов, подумал:
«Как было бы хорошо, если бы Хрущев, постоянно учился осваивать любимое водопроводное дело, сколько бы пользы мог принести, на ниве водоснабжения, орошения и канализации. Какие ценные советы пропали в туне. Так нет, потянуло мужика во власть. И… что получилось?»
А получилось то что, обидевшись на своих бывших однопартийных товарищей, он начал потихонечку начитывать свои мемуары на магнитофон, а потом все это сплавил за кордон, таким нелюбимым им капиталистам. Хотел бы я посмотреть, что бы он сотворил с теми, кто смастрячил то же, что и он со своим сыночком. Сыночек, после смерти отца смылся в Америку и, пресмыкаясь, а может за магнитофонный самиздат, получил Американское гражданство. Получил, как Иуда тридцать серебряников. Но, как говориться, это его дело. Может я не прав. Может. Но я об этом говорю не от злости, что меня в очередной раз провели «хозяева жизни». Нет. Так я думаю. Но самое смешное и грустное было позже. Эрнст Неизвестный, которого Хрущев крыл почем зря, после его смерти изваял памятник и именно ему – Хрущеву, бывшему гонителю авангарда в искусстве. Памятник из белого и черного мрамора, как бы утверждал противоречивость борьбы зла и добра в характере героя. Ох, и не верю я в такие противоречия. Прямо как Кудеяр-разбойник. По молодости, да пока в силе был – кровь пускал, а как помирать, так и прозрел. Не верю. Не бывает. Оля, тебе не надоела моя примитивная философия?– спросил я.– Если не надоела, то я еще немного позлословлю на эту тему, а потом перейдем к похищению книг и других духовных ценностей. Согласна?
– Конечно согласна. Нам теперь спешить некуда. Посмотри в окно. На улице утро и солнце, спать не придется, а до работы еще часа три. Скоро завтракать пора. Не желаешь?
– Завтракать рановато, а вот крепкого чая не мешало бы по чашке. Как ты, на это смотришь?
– Нормально смотрю. Я все приготовлю, а ты продолжай, я и на кухне услышу, но можешь прогуляться со мной, что бы не скучать. Ты не заскучаешь один со своими Хрущевыми и другими нехорошими деятелями?
– Наверное, заскучаю. Пошли вместе, пора и размяться немного.
– Как знаешь. Разминайся и продолжай...
Мы прошли на кухню. Оля заново наполнила чайник, зажгла газовую горелку и поставила чайник на огонь. Открыв холодильник, стала выбирать и складывать на стол пакеты и пакетики с рыбой, салом и колбасой. Мне же ничего не оставалось делать, как продолжать.
– Оля, мне надоела тема о «сильных мира сего», но я ставлю в кавычки этих «сильных». Под «сильными» я подразумеваю других людей, а не этих выживших из ума, за некоторым исключениям, «божьих одуванчиках». Но об этом в следующий раз. Начинали мы наш разговор с Петра Великого и поэмы «Теркин на том свете». Я уже говорил, что нигде не мог найти ее, но однажды... На Дальнем Востоке, в небольшой районной библиотеке я наткнулся на стандартный сборник в твердом желтом переплете, А там... Я не поверил своим глазам. В оглавлении… черным по белому было напечатано. Поэмы. А ниже – «За далью даль», «Теркин на том свете» и другие, сейчас и не помню какие. В моих глазах заплясали цветные кружочки, в висках застучала дурная кровь. Я сел на стул между стеллажами, закрыл глаза и томик стихов. В таких районных библиотеках разрешали выбирать книги прямо на стеллажах, если попросить. Передохнув и еще не веря в свою удачу, я открыл глаза и томик стихов. Ничего не изменилось. «Теркин» и именно «на том свете» был на месте. По номеру страницы я открыл поэму и сидя на стуле, между книжными стеллажами, прочитал ее. Я был счастлив и конечно взял этот томик с собой, но под запись в карточке, хотя мог легко спрятать маленький сборник за пазухой. Меня ни кто не остановил бы и, ни кто не искал бы эту книгу. На карточке, вложенной в карманчик, который приклеивается к переплету внутри книги, было мало записей. Эти записи указывают на дату выдачи и дату возврата книги. Значит «мое сокровище» не пользуется спросом и книгу можно красть. Но украсть я не мог. Я держал Твардовского целый месяц, хотя другие книги менял через неделю и брал новые. Наконец я не выдержал таких мучений, зашел в магазин, выбрал большую, дорогую и по тем временам редкую книгу, заплатил деньги и вернулся на базу экспедиции. Взял Твардовского и пошел в библиотеку. Библиотекой заведовала высокая, худощавая, но очень доброжелательная и умненькая женщина. Ей было около тридцати лет. Я зашел в библиотеку, поздоровался, дождался, когда последний посетитель вышел, а других не предвиделось – сей храм книг редко посещали читатели. Заикаясь и краснея, а краснею я очень редко, не то, что некоторые…
Я посмотрел на Ольгу но, не заметив ни какой реакции на: «… краснею я очень редко, не то, что некоторые», продолжил повествование о своих «подвигах» в районной библиотеке:
– Я предложил обмен, выложив на стол томик Твардовского и купленную книгу. Когда библиотекарша увидела, что я предложил взамен Твардовского, то заикаться и краснеть стала она.
– Зачем же вы, такую дорогую книгу принесли? Мне даже неудобно брать ее,– сказала она и добавила.– Принесли бы равноценную книгу по цене.
Я не мог врать и честно признался, что давно ищу «Теркина на том свете» и только у нее обнаружил предмет моих безрезультатных поисков. На этом наша преступная деятельность прекратила свое существование, но мы стали добрыми друзьями. До моего отъезда поздней осенью я почти каждую неделю заходил менять книги в библиотеку.
Мы мило беседовали, распивали чаи, благо читателей приходило немного. Нам никто не мешал, чай был ароматный и крепкий, беседы длительные и доброжелательные. Очень приятная была женщина, правда немножечко страшноватенькая, но библиотекарши, в основном, все такие. «Хозяйка печатного разума», так я ее называл, немножко смущалась от такой интерпретации ее должности, но такое обращение ей нравилось. Эта умненькая женщина, была не умная, а именно умненькая и без всяких заморочек. А умненькая потому, что категория «умная» налагает на женщину что-то фундаментальное и тяжелое, а «умненькая» нет. Умненькая женщина должна быть легкой, прозрачной и изящной в изложении своих мыслей, не то, что тяжеловесноумная. С моей «Хозяйкой печатного разума» можно было говорить о чем угодно, а самое главное она была не злая. Не крыса. Вот сколько я тебе поведал по поводу твоей литографии, так что любуйся на нее и не думай о преступлении, которое ты совершила.
– Заговорил ты меня, давай перекусим, да чайку попьем, а то мне, скоро на работу собираться.
Мы перекусили с Ольгой, выпили чаю и решили продолжить наши чаепития в любое свободное время. Я попрощался и собрался на базу, а Оля, стоя перед дверью, которую я собирался открыть, сказала:
– Спасибо тебе за хорошо проведенный вечер, ночной чай и за ночную беседу. Хотя наша беседа затянулась до утра, но она была приятной и совсем не искусственной, несмотря на наше очень даже странное знакомство, если вспомнить «дуроломное утро». Я даже не устала. Поспать бы немножко, хоть самую малюсенькую минутку, но ничего… я выдержу и доберу эту минутку после работы. Приходи в любое свободное время. Я буду рада тебе.
Открыв дверь, я вышел на улицу, помахал Оле рукой на прощание и пошел на базу. Когда я пришел, то наши гуляки еще спали, только Виктор сидел в клубе и дремал за столом, на котором стоял магнитофон. Услышав, что я вошел, он поднял голову и заплетающимся языком спросил:
– Проводил Олю?
– Проводил.
– А чего так долго?
– А мы, потом сидели, разговаривали и пили чай.
– Она хорошая и добрая. Ты не обижай ее,– очень серьезно сказал Виктор.
– С чего ты взял, что я собираюсь ее обижать?
– Да ни с чего! Не обижай и все! Лады!
– Лады Витя. Лады. Пойдем, поспим немного.
Мы закрыли двери на базу. Я пошел в свою комнату, а Виктор к себе, в водительскую. Так мы назвали комнату, где жили трое наших водителей. Разобрав свою кровать, я залег, но крутился еще целый час, вспоминая Олю, ее голос, наш ночной разговор. «Хорошенькая женщина, большие красивые глаза, фигурка просто прелесть,– думал я, засыпая,– и добренькая, но немножко с перчиком, а это и хорошо». Незаметно я провалился в глубокий сон, без сновидений и ночных кошмаров.
После ночного чаепития наши встречи с Ольгой не прервались.
Мы встречались у нее дома, и на нашей базе. Ездили на реку и озеро со всей экспедицией, где загорали и купались до одури. Если мужики, после охоты, добывали мясо, то выезжали на шашлыки и небольшие гуляночки. Оля познакомила меня со своими подругами, о которых так нелестно отзывалась Любаша. Оказалось, что «училки», так их называла Любаша, были хорошими, смешливыми и очень не глупыми собеседницами, но с небольшими «приветами», а кто в наше время, вернее во все времена, живет без «приветов». Самое главное, что бы эти «приветы» не мешали жить, как им самим, так и их окружению.
Мне нравилось бывать в компании Оли и ее подруг. За чаем и мирными разговорами мы проводили не один час и ни кому эти чайные беседы не были в тягость. Иногда, вместо чая, мы баловались бутылкой вина, бывало и не одной, а после того, как содержимое бутылок пустело, наши мирные беседы перерастали в горячие споры. Спорили о месте художника, писателя и других интеллектуалов в жизни общества, о себе самих и чем живем. Поспорив и немного поругавшись, спускались с заоблачных высот искусства на грешную землю, но и здесь находились темы для споров. Бывало, что женщины «мыли кости» своим родственникам, мужьям, знакомым и сослуживцам, но самые жаркие споры возникали о воспитании подрастающего поколения, как своего, так и чужого. В ход шли ссылки на высказывания великих педагогов, как прошлых, так и нынешних. Самым веселым для меня в этих спорах о воспитании было то, что все методики, как старые, так и новые ни чего не стоят, а учить нужно так, как преподают они. На этой хвалебной ноте, самим себе, все соглашались. Я в эти баталии редко вступал, но иногда подливал немного масла в огонь их споров, а сам наблюдал за вновь запылавшем костром их спора. Мое раздувание огня было не злым. Было очень интересно, как они часами могли решать глобальные вопросы педагогики, как прошлой, так и современной. Мне было очень хорошо, уютно, даже весело в обществе подруг Оли, но с ней... С ней было по-другому. Я с каждой нашей встречей убеждался, что она мне очень нравится, но не как хороший собеседник, а гораздо более. Теперь она мне нравилась как женщина. Если раньше, я смотрел на нее, как на обычную хорошенькую, умненькую, со стройной фигуркой знакомую, с которой не мешало бы познакомиться поближе, то теперь я чувствовал, что теряю голову при встречах с ней. От встреч с Ольгой во мне все трепетало от нежности и любви к этой миниатюрной женщине. Я не пытался приставать к Ольге с шутками, после которых можно понять, что женщина не совсем равнодушна к тебе и позволит большее, если не сразу, то позже, но позволит обязательно. С Ольгой такая попытка ухаживания могла привести к полному разрыву и наши встречи с ней «приказали бы долго жить». Все это время я даже не рассчитывал и не мечтал на взаимность, хотя чувствовал, что в отношениях с Олей наступает такой момент, когда мы будем нужны друг другу. Я думал днем, мечтал ночами и фантазировал, какой будет эта наша встреча. В моих фантазиях рисовались наивные и даже пасторальные, как в любовных дамских романах сцены из «Анжелики» с всякими королями, султанами и ангелами, хотя я терпеть не могу подобного чтения. А вот, поди же… привиделось. В мои «пасторальные и сладенькие» фантазии врывались откровенные, полные огненной страсти свидания. Все это происходило, то под покровом ночи, когда одежды слетали, а тела переплетались в безумных объятьях, то днем, при ясном и жарком солнце, но обязательно на безлюдном песчаном пляже красивой реки, или озера. Мои мысли и фантазии довели меня до того, что забыл всю свою работу. Скорей всего не забыл. Работа стала скучным приложением к моей болезни. От этого недуга я ходил как в волшебном и счастливом сне. Наблюдательная и остроглазая Любаша быстро смекнула, в чем дело и стала частенько подшучивать над моим видом, но надо отдать ей должное, что шутила она не зло и только тогда, когда мы оставались вдвоем. Она даже предлагала быть посредницей между мной и Ольгой.
– И чего маетесь? Даже есть перестали и водку вместе со всеми не пьете. Одни сигареты на уме. Совсем испортились от жизни такой. Что, объясниться не можете? Где, так куда какой смелый. С первых слов юбку задираете, да не кривитесь и не возмущайтесь! Слышали. А тут… лишнего слова сказать боитесь. Давайте я поговорю с ней, сниму с вас эту трудную обязанность. Ну, как… поговорить?– толи, шутя, толи всерьез говорила Люба.
– Мне, только свахи не хватало. Не дури, да не издевайся над человеком и так тошно. Да болтать не вздумай о том, чего нет и не было!– закончил я сердито.
– Ой!.. Свахи, вам, не хватает! Ой!.. Болтать не смей! Все правильно! Меня сплетницей выставили. А че не выставлять-то! Я же Любаша! Я же только болтать умею. Не стыдно? Да я, за все время, пока мы с вами работаем, хоть раз что ни будь плохое сказала? Эх вы!
– Прости Любаша, если обидел. Я не хотел, не со зла. Так получилось. Прости, а говорить не нужно. Все не так просто, как тебе кажется.
– Правильно. Опять «прости». Я уже устала от этих «прости» и не «со зла». Ладно, прощаю, так и быть. Че с больного взять? А про «просто», так чего может быть проще – раз и в дамки. Да не сердитесь. Не буду про «дамки» и про «просто». Молчу.
Ее, такую стройную и светлую,
Ее, как ветра теплый поцелуй,
Ее, такую хрупкую и нежную
Люблю до немоты, до боли неземной.
Ты спи – я стерегу твое дыханье,
Ты спи – я охраняю твой покой,
Ты спи и пусть тебе приснится
Моя любовь и нежность – я с тобой.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Такие у меня были дела. Но однажды... где-то в конце июня месяца, после двухнедельного ползания и пробуксовок по разбитым таежным дорогам на вездеходе, пешего лазанья по болотам, кормления паутов и комаров собственной плотью и кровью, мы с Виктором возвращались на базу вечером. Когда оставалось километров двадцать до базы, мы засели. Сели на оба моста в глубокой колее, которая была разворочена тракторами и тяжелыми грузовиками, да еще в темноте. Мы с трудом подважили наш ГАЗ-66, натаскали и подсунули под колеса грязный и мокрый валежник. Нарубили молодых лиственниц и выстелили ими метров двадцать дороги по ходу машины. Мы провозились часа два в грязи по колено. Потом проверили надежность выстеленного участка разбитой дороги, сполоснули руки и физиономию в придорожной лыве. Проделанная работа внушала благополучный исход наших трудов. Залезли в кабину, Виктор завел двигатель и осторожно, в натяжку, пополз по этой проклятой колее. Мы затаили дыхание, но все четыре колеса вездехода удачно схватились за грунт и мокрый валежник. Виктор поддал газу и машина, подпрыгнув и переваливаясь с борта на борт на валежинах, выскочила на настил молодых лиственниц, после чего, прокатившись «с вкусным хрустом» от ломающихся стволов и веток листвяка двадцать метров, выползла на сухое место.
– Хорошо, что молодняком выстелили... до сухого, а то бы опять грохнулись,– сказал Виктор и выключил зажигание двигателя.
– Это точно. Здесь, хоть и хреновая дорога, но знакомая, а до базы километров двадцать. Может и доберемся. Давай Витя помаленьку поползем, авось часам к...
Я не успел назвать время, когда мы сможем добраться до базы. Виктор резко прервал мои ненадежные прогнозы.
– Ты, че? Совсем не в себе! Загадывать! На асфальте, что ли? Сглазить хочешь, да еще на ночь глядя! Ни хрена себе шуточки! По дереву постучи, а то, точно завалимся по темноте.
– Где я, тебе, дерево в кабине найду?
– А ты по своей голове постучи, она у тебя, после первой посадки, точно деревянная стала. Не веришь? Попробуй. Сам знаешь, что в таком дурном месте, да еще на ночь глядя, нельзя чертей баламутить – себе дороже будет.
– Точно нельзя. Ладно, поехали, не успел сглазить. Двигай помаленьку.
Виктор крутанул стартером, вездеход заурчал двигателем и на этом наши приключения, на сегодня, благополучно закончились. Через час мы доползли до речки, от которой до базы осталось пару километров.
– Витя давай к берегу искупаемся, а то грязные как черти из преисподней.
– Давай хоть и не очень хочется, но тебя не переспоришь, если тебе купаться приспичит. Только давай побыстрей, а то жрать охота.
Витя подъехал к самому берегу и остановил машину на зеленой поляне, поросшей низкой сочной травой. Мы вылезли из кабины. Виктор забрался в кузов и пока рылся в своем ящике, доставая наши банные причиндалы, я успел снять сапоги, сбросить с себя все барахлишко и нырнуть в воду. Виктор выбрался из кузова, сложил на поляне полотенца, мыло, мочалки, разделся по пояс и спустился к воде.
– Как вода? Не холодная?– спросил он поеживаясь.
– Чего маешься? Раздевайся и ныряй! Вода, как мед, а вылезешь…
Я не стал добавлять, что произойдет, когда вылезешь из воды, что бы ни портить «детским сквернословием» блаженство этого уютного места. Хотя, когда вылезешь из теплой воды, то местные тучи комарья накинуться на нашу грешную плоть и будут делать то… о чем я скромно промолчал.
– Ныряй!– кричал я, плюхаясь на середине речки.
– Нырять, так нырять. Уж больно ты вкусно бултыхаешься.
Виктор разделся и голяком нырнул в речку. Мы поплавали немного, после чего вылезли на берег и, взяв мыло и мочалки, хорошенько намылились, потом потерли спины друг другу и нырнули снова. Наплававшись от души и выбравшись на берег, мы вытерлись, покормили комариков, оделись и забрались в кабину чистые и свежие.
– Ну, как после купанья?– спросил я у Виктора,– снова человеком стал?
– Как заново родился, только есть еще больше захотелось.
– А тебе, что говорили? Сначала нет да нет, а потом из воды не вытащишь. Поесть успеешь. Теперь рядом, даже если сломаемся, то пешком дойти, так это «только раз плюнуть».
Через десять минут мы были на месте, а встречали нас все, кто был на базе. Так принято, когда возвращаются с дальнего и длинного маршрута.
– Что так долго? Мы вас, еще позавчера ждали. Случилось что-нибудь? Не ломались?– спросила Любаша.
– Ничего особенного, дороги заколебали, а под конец засесть умудрились, часа два или три важили, но ничего – вылезли. Пожрать есть че? Быка сожру!– отчитывался Виктор.
– Есть. Все есть. Сейчас подогрею,– говорила, довольная нашим возвращением Люба и, обратившись к Саше и Володе, добавила.– Че, как памятники стоите! Че, трудно шмотки из кузова перетаскать, не баре, поди, не сломаетесь!
– Ну, завела зануда! Два дня покоя от этой ведьмы нет. Долбит и долбит. Заколебала!– взвинтился Сашка.– И без тебя знаем, что делать! Дуй на свою кухню, да шипеть не вздумай, как сковорода со свиным салом. Прибью! Достала ты меня за два дня!
– Че, как с цепи сорвался! Еще и пугаешь, бугай чертов. Иди и свою студентку прибивай, а на меня и без тебя прибивальщиков хоть пруд пруди, найдется.
– Как же, найдется!.. Жди!..– продолжал Сашка вдогонку уходящей Любаши. Потом повернулся к нм и добавил.– Она, почему такая психованная? Не знаете? Вас все ждала, знала змея, что после вашего возвращения на облеты пойдем. А раз облеты, значит, ее летун появится. Вот и не дает никому покоя два дня. Виктор полезай в кузов, да подавай барахлишко, а мы с Володькой перетаскаем на базу.
Ребята в темпе помогли разгрузить машину и разнести вещички по комнатам. Когда я пришел на нашу кухню, то там собрались все. Любаша успела подогреть харчишки, поставила на стол тарелки, чайные чашки и ложки.
– Садитесь работнички, пожуйте, что Бог послал.
– А Бог у нас добрый сегодня. Смотри, что послал,– говорил улыбающийся и голодный Виктор, а потом, оглядев присутствующих, добавил,– а вы чего не садитесь? Нам с начальником всего, не одолеть. Помогайте.
– Они все недавно поели и кое-как из-за стола вылезли. Бугая можете пригласить,– Любаша, улыбаясь, посмотрела на Сашку,– он у нас всегда голодный. Разве такую фигуру накормишь. Она же фигура...
Но «дура», Любаша не успела договорить. Сашка хлопнул по столу и рявкнул на Любашу:
– Я же тебя предупреждал, что прибью? Предупреждал? Чего пристаешь?
– Что ты Саша на меня окрысился? Я же шучу. Ты, то тихий да добрый, а сейчас, как с цепи сорвался. И все у тебя хорошо, даже твоя студентка приехала, а ты меня летуном попрекаешь, да при всех. Не стыдно? А ведь кормлю тебя я, а не твоя студентка. Она у тебя только кашу варить умеет, да и то горелую. Вот так. А ты меня еще и побить хочешь. За что? За что Саша?
– Ну и змея хитрющая. Ладно, на меня кидаешься, как пантера, ладно я и стерпеть умею, это ты знаешь, да. А зачем Дашутку трогаешь, она-то тебе, что плохого сделала. Причем здесь Даша?
– Балуй, балуй свою принцессу, потом сам не обрадуешься. Зачем на летуна нападаешь? Вот и получил! Но хватит ругаться, а то и взаправду твоя Даша напугалась, да за твою широченную спину спряталась. Не бойся Дашутка, не укушу. Это у нас так шутят, а не ругаются. Нам ругаться не с руки. Мы здесь, как сироты неприкаянные живем, да друг за друга держимся. А твоего Сашку немного поругать, никогда не мешает. Я его если поругаю, так потом приголублю и покормлю. Что Саша не так? Так, все так. Иди бугаеночек дорогой перекуси перед сном, а то не заснешь.
Люба, посмотрев на, наши с Виктором, пустые тарелки и чашки, миролюбиво добавила:
– Ты Саша с Дашей приберите, пожалуйста, все, да посуду помойте. А на меня зла не держите. Договорились? По глазам вижу, что договорились, а мне еще с начальником поговорить нужно. Идемте,– уже ко мне обратилась Любаша.
– Пошли Люба во двор. Там я перекурю на свежем воздухе твой вкусный ужин, а ты поведаешь, что стряслось,– сказал я и встал из-за стола. Во дворе я закурил, и мы с Любой сели на лавочку.
– Вы бы сходили к Ольге. Она последние три дня приходит на базу по нескольку раз. Сядет и молчит. Посидит со мной, ничего не спрашивает, но я чувствую, что ее беспокоит ваше отсутствие. Наши, хоть и привычные к задержкам, так и то волноваться стали, а она с непривычки иной раз чуть не трясется от неизвестности. Поговорит ни о чем, а потом, как бы не в себе, идет домой. Неладно с ней. Сходите, успокойте женщину. Она такой смурной давно не была. Последнее время веселая да смешливая была, а последние дни, как отрезало.
– Что же ты мне сразу не сказала, когда мы приехали.
– Еще чего! Вам с дороги покушать нужно, а пол часа погоды не сделают. Две недели ждала, а за пол часа ничего не случиться, зато теперь вы в порядке. Хоть на всю ночь и на весь день уходите. На базе все в порядке, все крутится, как надо. Вы только про облеты не забывайте, еще заявки оформить нужно. Олег звонил и говорил, что вы договаривались. Он сейчас с геологами летает, там у них и ночует. Геологи по тайге бочки с горючкой разбросали, так Олег даже в порт не возвращается – так прямым маршрутом и идет на Север. Нам позвонил с Горного. У геологов там новый поселок, даже телефон есть. Идите и не беспокойтесь. На базе все в порядке будет, я прослежу. Заждалась вас ваша Оленька.
– Спасибо за заботу Любаша. Не нужно хмуриться. На самом деле спасибо. Я хоть и подковыриваю тебя иногда, но что бы я делал без тебя. Ты за мной, как за малым ребенком ходишь. Накормишь, рубашки погладишь. На базе за порядком следишь, даже рюмочку дашь, когда утром голова гудит, осталось в постельку положить, да колыбельную спеть. Не обижайся, я серьезно.
– Началось. На откровенности потянуло. Не подлизывайтесь,– начала, явно смущенная Любаша.– А в постельку...– Любаша замялась немного на «постельке» но, справившись со своим смущением, добавила,– в постельку тоже приходилось – было, такое дело один раз. Уж, что было, то было.
От таких слов мои глаза округлились. Я моментально прокрутил последние годы и последние гулянки. Ничего подобного, о чем поведала мне Любаша, я за собой не замечал.
– Я не припомню такого. Сколько себя помню, а помню после гулянки почти все. Даже утром самого себя стыдно бывает, что вытворял накануне. Одно спасает, что остальные тоже блаженные были. Тем себя и успокаиваю, а в то, что от выпитого память теряют, я не очень верю. Сами на себя наговаривают, что бы выкрутиться за свои подвиги. Ты Люба, что-то путаешь.
– У вас Люба всегда что-нибудь путает. Не путаю. Вспомните-ка позапрошлый год. Не помните? А помните, как спирт «Рояль» в пластиковых бутылках с нашими мужиками глушили.
– Конечно, помню. После этого «Рояля» почти все наши три дня отходили, а Виктору из районной больницы врача привезли на нашей машине. Он ему литров шесть теплой воды с марганцовкой выпоил, а после того, как Виктора наизнанку вывернуло, то активированного угля пачки две скормил. Мы с врачом, после лечения Виктора, бутылку «Белого Аиста» приговорили, а на дорогу ему пару пузатых бутылок бренди в саквояж засунули. Он потом смеялся и благодарил. А ты говоришь, что я не помню. Все помню. Только потом себя стыдно с неделю, иногда больше. Все зависит от того, сколько начудил за столом.
– Все верно пересказали, ничего не забыли, кроме одного. После того, как «Рояль» прикончили, вы к себе пошли, да не дошли, а в коридоре, в уголочке привалились, на пол сползли и отрубились. Дело было поздней осенью и в коридоре на базе было градусов десять холода, а вы, как были в одной рубашке, так и вырубились. А кто вас домой затащил, раздел, а потом в постельку уложил? Может сами? Где там. Вы, как мертвый были. Я даже перепугалась сначала, хотела наших девок звать. Наши-то мужики все пластом лежали на кухне, кто где, зато в тепле, одного вас черти носили. Вот и доносили в холодный коридор. Я прислушалась – дышите, но все равно не по себе было. Раньше, никогда вас в таком виде не видела.
– Вот это номер! Честное слово ничего такого не припомню. А почему мне ничего не сказала, да и наши все молчали?
– Прозрели, наконец. Разве такое приятно слышать. Вот и молчала. А может зря молчала? Может нужно было всем растрезвонить, как мой любимый начальник в углу притулился после спирта? Наши девки ничего не видели, а я не рассказывала – че я дура ненормальная про такое говорить. Про вас и так сплетен "целый вагон и маленькая тележка" ходит, хоть в экспедиции, хоть в институте. Может и эту сплетню добавить? За столько лет первый раз так завалились. «Рояль» травленный был. Как вы все от него дуба не дали, до сих пор не могу понять. В районе, после этого пойла, пять мужиков коньки отбросили, а человек двадцать еле откачали. Милиция, после этого случая, все ларьки и магазины шерстила и весь спирт пожгла. «Рояль», которого они попробовали, самопальным оказался. А над нашими алкашами и над вами, наверное, лешие таежные, да болотные летали. Вы же сами все, как лешие. Вот ваши друзья – нечисть таежная да болотная и отвели беду, а может, всего один пузырь самопальным оказался. Разбулыжили бутылку, вот и не хватило отравы на всех. У вас же как – всем поровну, как в аптеке. Сашка, насобачился до того, что в полной темноте по булькам разливает и не ошибается. Вы сами со всеми проверяли, как у него в темноте получится, еще и на бутылку водки поспорили. Мало показалось, хоть все поддатые были после бани. У вас, мужиков как... Как Суворов наказывал: «После бани – исподнее продай, а бутылку выпей». Что? Неправду говорю? Правду! Не нравится правда? Свет выключили, и ржать, как жеребцы стали. Сашка в темноте бутылку водки в семь стаканов разлил и свет включил. Вы стаканы в один ряд на столе расставили, еще и по линейке «Дробышева» проверяли, что бы в одну линию стояли. В это же время Вовка нивелир устанавливал, да качался из стороны в сторону – слабак хренов. А вы его в сторону и сами нивелир к горизонту приводить начали, а потом практиканта из Москвы к нивелиру поставили и велели практику проходить. А командовали, по пьяной лавочке, так смех один: «Чего сидишь,– говорили москвичу,– да на стаканы любуешься? Иди превышение в стаканах измеряй, да не качайся около нивелира, а то под тобой пол ходуном ходит. Где точность возьмешь? Точности не получишь. Михаил пусть футик около стаканов держит, вместо рейки нивелирной,– и меня с Сашкой не забыли,– Любаша на склад сбегай, нивелирный журнал принеси, а Саша пусть отсчеты записывает». Всем работу определили, а мне самую негодную. Где этот журнал найдешь, когда нивелировки сто лет не было? Я ищу, а все подгоняют, кое-как разыскала. Если бы не такое кино, что вы все учудили, то не за что не стала бы искать, а тут самой интересно стало, что еще мужики придумают. Журнал я все-таки отыскала, да наших девчонок позвала. Ох, и ржал мы тогда.
В комнате стоит нивелир, рядом со стаканами Михаил – футик держит и покачивает его, как нивелирную рейку. У нивелира практикант трубу на стаканы с водкой наводит, и отсчеты по футику снимает. Сашка записывает, а стаканы все пронумерованы. Наконец практикант с горем пополам закончил. После него стали все по очереди измерять. У вас ведь как в геодезии – все с контролем. Вот все, как инструкция требует, замеряли превышение в стаканах с водкой. Самым последним вы контролировали. Как же без начальства, брачок проскочить может, не положено. Жалко инспектора технадзора не было, а то и ему бы пришлось поработать. А потом, что творили! Потом вычислениями занялись, но наблюдения на водочные стаканы не сходились. И как у вас в поле опознаки привязываются, потом вычисляются, да еще в камералке садятся, если в комнате, да в тепле такие расхождения. Потом с калькулятором мудрили. Программу уравновешивания нивелировки вводили, но с пьяных глаз она никак не лезла. Калькулятор друг у друга вырывали, при этом крыли «по матери» так, что уши вяли – молодцы, нечего сказать. Как же! Все инженеры и техники – грамотные и воспитанные. Матершинники хреновы. Наконец программу загнали и посчитали все. Оказалось, что водка разлита с недопустимыми относительными и абсолютными ошибками. Все стали орать, что это не разлив, а халтура и Сашка должен пузырь. Но этот бугай предложил им разливать бутылку на свету сколько угодно, даже переливать из стакана в стакан. Если они смогут разлить бутылку точнее, или так же как он разделил пузырь в темноте, то он ставит одну бутылку за темноту, а вторую за проигрыш при свете. Если выиграет он, то все покупают по две бутылки в общий котел, а он ни одной, но сначала нужно выпить то, что в стаканах, а то водка выдохнется. Все конечно согласились. Выпили, закусили и стали делить, но не водку, у них оставалась еще одна бутылка, а воду. Делили по очереди, но у них ничего не получилось, Сашка делил точнее. Мне приказали записать проигравшихся спорщиков. После получения полевого довольствия собрать с них долги. На эти дурные деньги купить водку, вино и спрятать до очередного праздника. Ну и как, все припомнили? Может, я и спасибо заработаю, за коридор и постельку? А то только выставляете разно. Ладно, идите. Ольга заждалась, да извелась вся. И че она в вас нашла. Потом только плакать будет.
– Ох, и не зря я тебе говорил Любаша, что ты мой Ангел Хранитель. Я пойду. Узнаю, как Оля. Ладно.
– Ладно, ладно. Идите. Я же вижу, как вам не терпится. Идите.
Я распрощался с Любой и пошел к Ольге. Дверь ее дома оказалась не закрытой на крючок, хотя было совсем темно, чему я очень удивился, хотя днем в этом городке двери не закрывались на запоры. Постучавшись в дверь, и не услышав обычного Олиного: «Открыто», я потянул за ручку двери и вошел в прихожею.
– Дома есть кто-нибудь!– крикнул я. Ответом мне, была тишина.
«Неужели ушла»,– подумал я и толкнул дверь на кухню. В кухне горел свет и… никого.
– Оля, ты дома!– еще раз крикнул я.
– Дома. Чего кричишь! Не глухая! Закрой дверь на крючок.
Я вернулся в прихожую, набросил крючок и вернулся в комнату. На диване в брюках и свитере лежала Ольга. Лицо хмурое и грустное, а в глазах тоска. В комнате полумрак, только полоска света пробивается через полуоткрытую дверь кухни.
– Ты, почему в потемках лежишь, да еще и такая хмурая? Приболела, или на работе неладно?– спросил я
– Не приболела и на работе все ладно, а мне не ладно,– ответила с каким-то надрывом Ольга.
– Что с тобой за неладно? Погода хорошая, сама живая, на работе все ладно. Зачем хандришь?– сказал я и сел на край дивана, рядом с лежащей Ольгой.
– Сама не знаю? Хандрю и все. Тошно и все. Надоело все.
– Зачем же ты себя так изводишь? Когда я уезжал, ты же веселая была. Шутила, смеялась. А сегодня? Что с тобой?
– Что с тобой, да что с тобой? Ты когда уехал? Какого числа?
– В конце месяца, а числа не помню.
– Правильно. А сегодня? Какое число?
– Какое – не знаю. Знаю, что начало июля.
– А ты, что-нибудь точно знаешь, кроме своих линий, углов и каких-то непонятных опознаков, и чумной аналитики. У людей аналитик, так это, кто анализом занимается, а у вас какие-то вехи, палки, сигналы. Все, как не у людей. Додумались! Вышку в тайге сигналом назвать. Это же надо додуматься до такого. У... сухари вычислительные.
– Оленька, что с тобой? Тебя кто-нибудь обидел?
– Никто не обидел! Лучше бы обидели, я бы тогда отругалась и все. Может ты... меня... обидишь?
– Ты серьезно? Ты серьезно такую чепуху несешь?
– Серьезно! Уж куда, как серьезно! Чего не обижаешь, а выспрашиваешь? Обижай, давай!
Я сел поближе к Ольге, погладил ее по плечу, руке, потом разгладил волосы на ее голове. Она молчала, но как-то вся сжалась и напряглась. Я никогда раньше не сидел с ней так близко и не гладил ее. Шутя, я, конечно, прижимал ее, даже шлепал по заднице, но все это происходило на людях и выглядело безобидной шуткой. На реке, или озере я мог положить ее на свои плечи. Держа за одну руку и за ноги отнести ее к воде и бросить в реку, или озеро. Она, при этом, вертелась на моих плечах, хлопала своей ладошкой по моей спине, орала благим матом, но вырваться не могла, да и не хотела и каждый раз оказывалась на глубине. Попав в воду, она опять орала, что не умеет плавать и утонет. Я нырял, ловил ее, а она, вцепившись в меня, ругалась и обещала ободрать меня ногтями в следующий раз. Наши на берегу ржали от всей души над бесплатным спектаклем. В следующий раз все повторялось в той же последовательности, с небольшими нюансами. Все это были шутки, которые я проделывал и с другими женщинами нашей экспедиции. Но так близко и вдвоем мы были впервые. Убрав руку с головы Оли, я стал гладить ее по спине. Она молчала, но не отодвигалась от меня, наоборот, каким-то неуловимым движением прижалась ко мне и стала совсем близкой. Я нагнулся к Олиному лицу, поцеловал глаза, губы, щеки. Смуглая кожа Олиного лица, при поцелуях, казалась бархатистой, а рот небольшой, но на редкость красивый. Губы – чуть-чуть полноватые, но упругие и вкусные. Когда я целовал ее губы, то они слегка трепетали и подрагивали, как будто танцевали волшебный танец. Упиться, или напиться такими ртом и губами было не возможно. Мне казалось, что целовать Олины губы можно до бесконечности. Я гладил ее по плечам, рукам, груди и опять целовал ее руки шею, лицо, губы.
– Что с тобой? Что случилось? Почему такая грустная, почему молчишь? Скажи хоть одно слово. Скажи.
Ольга взяла мои руки, приподнялась и села на диване.
– Встань, пожалуйста.
Я встал, а Оля, не отпуская моих рук, поднялась с дивана и прижалась ко мне. Потом отпустила мои руки, а свои положила на мои плечи. Она молчала, я тоже. Я боялся неосторожным словом спугнуть то хрустальное и такое хрупкое, что родилось в нас. Я гладил ее спину, плечи и опять целовал, и целовал мою маленькую чудесную женщину. Теперь я чувствовал, что она моя и принадлежит только мне. А мое маленькое чудо, стояло рядом со мной с закрытыми глазами и прижималось ко мне, а ее руки, лежали на моих плечах.
– Я ждала тебя так долго. Я никогда и ни кого не ждала так долго, как тебя… в этот раз. Мне кажется, что я ждала тебя… в этот раз… целую вечность, а тебя все нет и нет. Мне без тебя было очень плохо. Очень плохо. Я не знаю, что со мной? Не знаю? Но мне без тебя плохо.
Оля прижалась ко мне всем телом, даже приподнялась на носках и еле слышно попросила:
– Раздень… меня.
Я поднял ее руки, взял свитер за низ и снял его. Расстегнул брюки. Они медленно соскользнули на пол. Снял белую, тоненькую, как паутинка комбинацию, и расстегнул крючки, которыми скреплялись чашечки бюстгальтера. Оля вела себя, как маленькая девочка. С пунцовым, от смущения лицом, она опустила свои руки и закрыла глаза красивыми и гибкими ладонями. Когда я вспоминаю этот, ее, беззащитный жест, то у меня, как-то першит в горле, но не от жалости к Олиной беззащитности, а от огромной нежности к ней за то, с каким доверием ко мне ринулась эта маленькая женщина в то неизведанное, что нам предстояло. У нее оказалась стройная, хрупкая фигурка. Ровненькая спина, со слегка выступающими позвонками, узенькие плечики и белые гибкие руки. Когда она вытягивала свои гнучие руки, то локотки этих рук выгибались вперед, образовывая небольшую выпуклость с маленькой нежной ямкой. Ровные ноги, покрытые светлым пушком, не знавшем бритвы. Круглые коленочки, развитые сильные бедра и круглая упругая попень. Такой стояла моя Оля. На ней остались белые трусики, с сеточкой и дырочками, через которые откровенно и красиво просвечивал темный, без современных выбриваний, курчавый треугольник.
– Какая у тебя чудесная грудка,– сказал я, целуя небольшую, но красивую Олину грудь.
– Тебе правда нравится?– спросила она, молчавшая с того момента, когда я взялся за ее свитер. Оля опустила руки, и внимательно посмотрев в мои глаза, переспросила.– Ты не врешь? Тебе правда... нравится?.. Моя грудь?
– Очень нравится, очень. Посиди в кресле, а я разложу диван и постелю.
Я поднял мою чудесную, Олю, отнес в кресло и осторожно усадил на мягкое сиденье. Она ничего не говорила, только прикрыла ладонями свою грудь. Я присел перед сидящей Олей и, взяв ее ладони, развел их.
– Зачем прячешь? Стыдно такую красоту прятать. Открой. Ты, очень красивая. Очень!.. Не закрывай. Ты, правда, очень красивая и они тоже. Не закрывай…– я поцеловал сначала левую грудь, потом правую,– они у тебя не только красивые. А... знаешь какие?
– Какие?– невольно вырвалось у Ольги.
– Вкусные!.. Так и съел бы!
– У... Людоедище!.. Ешь!
– И съем. Вот сейчас и съем!
– У... Ешь, но немного... На завтра оставь. Постели, пожалуйста, меня трясти начинает, толи от холода, толи от тебя. Постели. Я лягу. Там и съешь... Только тебе не хватит – маловато для такого медведя.
– Хватит. Говорят, что с капли героина попадают в рай. Но я героин не пробовал, а вот от твоего белого, живого, с симпатичной и моментально твердеющей шишечкой сумашедшевкусного героина уже в раю. Так что не беспокойся. Этого героина,– я опять поцеловал Олю в грудь,– мне хватит и надолго.
– У... разговорщик, заболтал женщину. Дай прижмусь!
Ольга обхватила мою голову руками, прижалась к ней грудью и плечами. Застыв в такой позе, она сказала срывающимся, хрипловатым голосом:
– Мне кажется, что я растворилась своими плечами, руками и грудью в твоей голове, но мне... хочется, что бы растворилось все и... во всем тебе... Хватит... Постели... Хочу к тебе... Хочу рядом.
Я, в каком-то тумане, разложил диван, постелил простынь, одеяло и бросил в изголовье подушки. Подошел к Оле, взял ее на руки, отнес к дивану, положил и прикрыл одеялом...
Мы, были счастливы этим вечером и ночью. Но... Но, около четырех часов пополуночи, Ольга отправила меня на базу, чему я очень удивился и еще больше огорчился. Я думал, что утро мы встретим вдвоем с Олей, но...
– Ты не обижайся, пожалуйста, что уйдешь сейчас. Не обижайся. У нас будет много времени, что бы быть вместе. Мне было очень хорошо с тобой и не только сегодня, но сегодня... Сегодня… чересчур… очень хорошо, но ты иди... Мне нужно побыть одной. Мне это очень нужно.
И столько мольбы было в ее словах – «побыть одной» и «очень нужно».
– Что ты маленькая, что ты. Раз нужно, то о чем говорить, хотя уходить, после твоих губ и рук от тебя – подобно смерти. Но, я уйду, раз так нужно... Уйду и постараюсь не умереть. А о смерти я шучу. Глупо думать о смерти, после всего, что с нами стало сегодня. Только я не знаю, как дождаться следующей встречи с тобой.
– А знать и нечего. Ты же сегодня в поле не поедешь, на базе будешь? Я, после работы, пораньше прибегу домой – вот и увидимся. Думаешь, мне так просто тебя выпроваживать? Очень не хочется. С тобой не только хорошо, но и очень спокойно. Очень спокойно на душе, но… все-таки иди. Так пока нужно. Не обижайся. Только ради Бога не обижайся. Ладно. Давай я тебя поцелую еще много тысяч раз, перед твоим уходом, а ты, меня...
Продолжение следует.
Я попробовала прочитать ,но это оказалось технически слишком сложно.Вы неудобно расположили текст.
Люся Гладкая
пн, 20/11/2006 - 19:05
Спасибо, что зашли ко мне. Текст теперь в удобном расположении. Опубликована вся повесть. Прочтите, возможно Вам что-то понравиться.
С уважением, Анатолий.
Анатолий Яковлев
вс, 18/02/2007 - 12:26