ДЕТИ ЯНУСА часть одиннадцатая
ДЕТИ ЯНУСА
(часть одиннадцатая)
“Ты понимаешь, Бен Гур, Рим!”- с трепетом и восхищением в голосе
сказал иудейскому князю патриций Мессала. Может быть, получению
фильмом “Бен Гур” 11 Оскаров способствовала и эта фраза, в которую
актер сумел лаконично и точно вложить все почтение и гордость,
вызываемые у древних их великим и загадочным Городом. Да,
загадочным, ибо уже в древности не было единого мнения относительно истории его возникновения. “ От кого и по какой причине получил город Рим свое великое и облетевшее все народы имя, - писал в I веке н.э Плутарх, - суждение писателей неодинаковы. Одни полагают, что пеласги, обошедшие чуть ли не весь свет и покорившие чуть ли не все народы земли, поселились там и нарекли город этим именем в ознаменование силы своего оружия ( Rhome по-гречески значит “сила”, “мощь.” И эта и все последующие этимологии подбирают произвольные имена, созвучные с названием Рима, и по возможности связывают их с греческим мифом о бегстве Энея из Трои в Италию. ) Другие утверждают, что после взятия Трои немногочисленные беглецы, которым удалось сесть на корабли, ветром были прибиты к берегу Этрурии и стали на якорь подле устья реки Тибр. Женщины с большим трудом переносили плавание и очень страдали, и вот некая Рома, по- видимому, превосходившая прочих и знатностью рода и разумом, подала подругам мысль сжечь корабли. Так они и сделали; сначала мужья гневались, но потом волей-неволей смирились и обосновались близ Паллантия (легендарное поселение на месте будущего Рима, еще за 60 лет до прихода троянцев основанное Эвандром, сыном Гермеса, царем одноименного города в Аркадии), а когда вскоре все сложилось лучше, чем ожидали, - почва оказалась плодородной, соседи приняли их дружелюбно,- они почтили Рому всевозможными знаками уважения и, между прочим, назвали ее именем город, воздвигнутый благодаря ей. Говорят, что с той поры у женщин вошло в обычай целовать в губы родственников и мужей, потому что, предав корабли огню, именно так целовали и ласкали они своих мужей, умоляя их сменить гнев на милость.
Есть и такое мнение, будто имя городу дала Рома, дочь Итала и Левкарии ( по другим сведениям - Телефа, сына Геракла), вышедшая замуж за Энея ( по другим сведениям - за Аскания, сына Энея). Иные думают, что город основал Роман, родившийся от Одиссея и Кирки, иные - что Ром, сын Эматиона, отосланный Диомедом из Трои, иные - что тиран латинян Ромис, изгнавший этрусков, которые когда-то переселились из Фессалии в Лидию, а оттуда в Италию.
Даже те, кто высказывают самое правильное мнение, считая, что город наречен в честь Ромула, разно судят о происхождении последнего. Одни полагают, что он был сыном Энея и Дексифеи, дочери Форбанта, и попал в Италию еще совсем маленьким ребенком вместе со своим братом Ромом. В разливе реки погибли все суда, лишь то, на котором находились дети, тихо пристало к отлогому берегу; это место спасшиеся сверх ожидания и назвали Римом. Другие пишут, что Ромула родила Рома, дочь той троянки, о которой речь шла выше, и жена Латина, сына Телемаха, третьи - что он был сыном Эмилии, дочери Энея и Лавинии, зачатым ею от Ареса. Существует, наконец, и вовсе баснословный рассказ о его рождении. Царю Альбанов Тархетию, человеку до крайности порочному и жестокому, было удивительное видение: из очага в его доме восстал мужской член и не исчезал много дней подряд. В Этрурии есть прорицалище Тефий, откуда Тархетию доставили прорицание, гласящее, чтобы он сочетал с видением девушку: она-де родит сына, который стяжает громкую славу и будет отличаться доблестью, силой и удачливостью. Тархетий поведал об этом одной из своих дочерей и велел ей исполнить наказ оракула, но она, гнушаясь такого соития, послала вместо себя служанку. Разгневанный Тархетий запер обеих в тюрьму и осудил на смерть, но во сне ему явилась Веста и запретила казнить девушек; тогда царь измыслил вот какую хитрость: он дал узницам ткацкий станок и обещал, что, когда они закончат работу, то смогут выйти замуж, но все, что они успевали соткать за день, другие женщины, по распоряжению Тархетия, ночью распускали. Рабыня родила двойню, и Тархетий отдал младенцев некоемому Тератию, чтобы тот их убил.Тератий, однако, оставил детей на берегу реки, и туда к ним стала ходить волчица и кормила их своим молоком, прилетали всевозможные птицы, принося новорожденным в клювах кусочки пищи,- до тех пор, пока их не заметил какой-то пастух. Он был чрезвычайно изумлен, но все же решился подойти и унес детей. Так они были спасены, а возмужав, напали на Тархетия и одолели его”.
Современные ученые порой превосходят в мифологизации
происхождения Рима своих античных предшественников. “ Недавно
профессор Глори,- пишет французский лингвист Майяни,- пытался
расшифровать несколько этрусских текстов и объяснить название “Рим”. Отметив, что “римский” по-этрусски произносилось rumax (romakh или romak) и что древнееврейское слово “копье” также было romakh, Глори создал легендарный эпизод: Ромул (Romulus), этрусский военачальник, находившийся на службе у царя Давида, прибыл на берег Тибра, выбрал место для будущего города, воткнул в землю копье - символ собственности - и сказал: “ Вот и я, господа и дамы! Здесь я останавливаюсь и здесь будет Romax…”
Все же среди множества версий, наиболее правдоподобной является
выведение топонима “Рим” ( в древней Италии было много мест с таким названием) от слова “rumon” , что, по мнению некоторых ученых, на этрусском языке означает: “река”. Действительно, в ту пору, когда обитатели поселков, находившихся на месте современного города, чьи потомки впоследствии составят костяк населения урбанизированной территории и будут называться Populus Romanus- римским народом, пасли коз, занимались местечковым разбоем ( слово “populus”- народ – происходит от глагола со значением “опустошать”, “грабить,” ”расхищать” ) и знать-то не знали, что “происходит в соседнем околотке», этруски, правда, тоже не чураясь грабежа ( греки трепетали от страха перед их пиратами и считали их властителями морей) уже вовсю вели товарообмен на территориях, принадлежащих сегодня Швейцарии, Франции, Германии. Позже этруски введут в Италии деньги; монету как расчетную единицу римляне, как и многое другое, позаимствуют у них, нанеся на свои первые медные кружки изображение носа корабля, хотя сами они к тому времени ни одного корабля еще не построят. Коммерция (основное значение этого слова – “общение”), как заметил древнегреческий историк Диодор Сицилийский, несет по миру благо.
Поэтому несомненным остается факт, что Рим стал Римом благодаря
более общительным и более развитым, чем латиняне, этрускам и вошел в историю как один из этрусских городов. Именно при этрусских царях его территория начала обретать облик города.
При Тарквинии Приске (Тарквинии Древнем) был осуществлено
баснословное по тем временам строительное мероприятие: построен
канал - в будущем римляне назовут его cloaca maxima, по которому отвели воду из болот между холмами в Тибр. И хотя труд при создании этого сооружения” был долгим и тяжелым” и римляне из-за отвращения к нему подряд кончали жизнь самоубийством, и дабы положить этому конец, по сообщению Плиния Старшего, царь пошел на невиданное ни доселе, ни после: заставил тела тех, кто умер таким образом прибить к кресту на обозрение всем, а также для того, чтобы их разорвали хищные птицы,- на месте прежнего болота возник центр нового города, где был заложен Forum Romanum - знаменитая римская площадь, ставшая вначале центром Рима, потом - Италии, и, наконец, охватывающей большую часть тогдашнего мира Империи.
Второй этрусский царь, известный как Сервий Туллий, провел социальную реформу, разделив население по цензу на классы, и Рим стал приобретать черты полиса. В наши дни Сервия Туллия невольно очень часто поминают во всем мире: этрусское имя царя, происходившего из города Вульчи, согласно дошедшему до нас отрывку речи императора Клавдия, было Мастарна, и эхо его сегодня звучит в слове “маэстро”, имеющем в языке наследников римлян – итальянцев - в первую очередь значение: учитель начальных классов…
Но если, занимаясь коммерцией и обладая плодороднейшими –“счастливыми” - землями, этруски тяготели, по выражению древнегреческого философа Посидония, к “чрезмерной роскоши и расслабленности” (достаточно увидеть изображение банкетов и
пиршественных сцен на стенах в их гробницах), римляне, во всяком
случае в первый период своей истории, были их полной
противоположностью. Как иронично заметил итальянский журналист
Индро Монтанелли: “Вопреки теориям современных американских
ученых, согласно которым, сила народа определяется потреблением
калорий и витаминов, что в свою очередь находится в прямой
зависимости от разнообразия рациона, римляне продемонстрировали,
что можно завоевать мир, довольствуясь плошкой мучной похлебки,
парой оливок и чутком сырка, запивая все это стаканчиком вина лишь по праздникам”. Так в 510 г. до н.э алертные римляне, начали свое
триумфальное шествие по истории, изгнав своих расслабившихся
цивилизаторов. Последний царь Рима - этруск Тарквиний Гордый-
покидает город, оставляя его под покровительство этрусской
божественной триады - Юпитера, Юноны и Минервы, храм которым на
Капитолийском холме во время его правления возвели этрусские
архитекторы. Рим становится республикой. Спустя некоторое время этрусский скульптор из города Вейи, вероятно, носивший имя Вулка, изваяет для Города символ – известную сегодня во всем мире Капитолийскую волчицу…
Прославившиеся своей непомерной гордостью, римляне не могли допустить, чтобы у начала исторического пути их города стояли, как они
выражались, “толстые этруски”. Они стали тешить свое самолюбие
легендами, в которых правда смешивалась с полуправдой и даже прямым вымыслом и не оставалось места для объективной оценки исторического значения этрусков. Так создавался миф о славном происхождении Рима, которому якобы с самого начала судьбою была предопределена великая будущность. Этот миф был признан исторической реальностью и закочевал по трудам историков...
Нет среди ученых единого мнения и относительно датировки
возникновения Города. По традиции днем рождения Рима считается 21 апреля 753 года д.н.э. Именно тогда, как сообщают античные авторы, Ромул в споре убил своего брата Рема и принялся, по этрусскому обряду, строить город, начиная с сотворения “мундуса” : на Комитии, в той части форума, где позднее происходили собрания, “вырыли круглую яму и сложили в нее первины всего, что люди признали полезным для себя в соответствии с законами природы, и всего, что сделала необходимым для них природа, а затем каждый бросил туда горсть земли, принесенной из тех краев, откуда он пришел, и всю землю перемешали.” “Яму эту,- пишет Плутарх,- обозначают словом “мундус”- тем же, что и небо. Отсюда, как бы из центра, словно описывая круг, провели границу города. Вложивши в плуг медный сошник и запрягши вместе быка и корову , основатель сам пропахал глубокую борозду по намеченной черте, а люди, которые шли за ним, весь поднятый плугом пласт отворачивали внутрь, по направлению к городу, не давая ни одному комку лечь по другую сторону борозды.
Этой линией определяют очертания стены, и зовется она - с выпадением нескольких звуков - “ померием”, что значит: “за стеной” или “подле стены”. Там же, где думают устроить ворота, сошник вытаскивают из его гнезда, плуг приподнимают над землей, и борозда прерывается. Поэтому вся стена считается священной, кроме ворот: если бы священными считались и ворота, неизбежный и необходимый ввоз и вывоз некоторых нечистых предметов был бы кощунством”.
Среди иных датировок основания города одна существенно смещает его во времени: после многолетних археологических исследований ученый Э.Гьерстад сделал вывод, что Рим был основан около 575 года до н.э., то есть на двести лет позже ...
Так давняя приверженность римлян к милой их сердцу легенде о высадившемся на берегах Италии сыне Венеры - троянце Энее, которая позволяла им возвести свое происхождение к небожителям и тем самым сравняться со считавшимся в античности недостижимым образцом греками ( и которую они по иронии судьбы позаимствовали у тех же этрусков), не позволяет сегодня специалистам прийти к единому мнению относительно древнейшего периода истории Города...
Как бы то ни было, город, начавшийся, согласно канонической легенде, с братоубийства и имевший в древности тайное имя, обозначавшееся словом «Amor», которое определяло в римском языческом мире понятие «любовь» и образовывалось, обретая в этом случае магическую защитную силу, при обратном прочтении его официального латинского названия «Roma» ,- этот город получил эпитет Вечный и был обречен на скитание во времени, подобно Каину. Странно ли, что именно он проложил дорогу к Голгофе? Рим ! Антитеза мира….
Гуляем по вечернему Риму. Из пиццерий и тратторий доносится смех, перемешанный с бряцаньем посуды и обрывками разговоров. Улицы заполнены веселой, беззаботной толпой. Когда сливаешься с ней – чувствуешь, как все тело, каждая его клетка пропитываются жаждой жизни. «Ах, если б умер я в тот миг, \ Я твердо знаю, я б проник \ К богам в Элизиум святой, \ И пил бы нектар золотой. \ А рай оставил бы для тех, \Кто помнит ночь и верит в грех, \ Кто тайно каждому стеблю \ Не говорит свое «люблю»»,- точно передал это ощущение Николай Гумилев.
Пантеон. Фонтан Треви. Пьяцца Навона. Пьяцца ди Спанья. Убегающие от нее вверх ступени лестницы Тринита дей Монти, как всегда, заполнены молодыми иностранцами . « Они,- пишет о них Луиджи Бардзини,- опираются на древнюю травертиновую балюстраду, усаживаются или растягиваются на ступенях и ждут. Чего или кого ? Сами того не зная, они занимают одно из тех мест, где в далекие времена, сто и более лет тому назад, собирались другие молодые люди – модели и артисты, ищущие работу. Здесь, на травертиновых ступенях, сидели святые монахи с белыми бородами, пираты, пилигримы со своими мисочками, и красивые крестьянки, облаченные в костюмы, готовые молиться перед алтарем какого-нибудь художника, незанятые бандиты в конических шапках и с ершистыми бородами, собранные в сюжетную композицию святые семейства. Были здесь театральные убийцы, Иуды, Вакхи, молодые святые Иосифы, пастухи в накидках из козлиной или буйволиной шкуры, походившие на древних сатиров, бородатые отцы небесные и спустившиеся с холмов крестьяне с жестокими глазами. Сами того не зная, эти молодые иностранцы занимают одно из тех мест, где еще до моделей, воров, убийц и других бедолаг, находили себе азил - неприкосновенное убежище- те, кого разыскивали папские жандармы. Согласно древней привилегии, их не могли арестовать до тех пор, пока они не покинут это место. Стендаль, описывая их, добавляет: «Друзья и родственники честных людей, поселившихся на ступенях, приносили им днем еду, в которой они могли нуждаться». Как и модели прошлого, эти современные молодые люди напоминают маскарадных персонажей и - в своей потертой одежде – , кажется, тоже убежали из дома и ищут азил. Многих из них, несомненно, в их бегстве также поддерживают друзья и родственники. Итальянские власти разрешают им жить, как им хочется, вести жизнь без правил, одеваться , как вздумается, будто они защищены какой-то древней привилегией. От каких не имеющих имени, неизвестных преступлений , от каких ужасов бегут сегодня эти молодые иностранцы? Какая загадочная пустота их духа заполняется, когда они просто вступают на итальянскую землю?»
Входим на примыкающую к пьяцца ди Спанья виа Кондотти. Дом № 86. Старинное «Кафе Греко», которое было любимым римским заведением Гоголя, наряду с находившимися неподалеку кофейней «Дель буон густо», тратторией «Лепре», «где не всегда бывает самый отличный материал», и располагавшейся рядом с Пантеоном тратторией «Фалькон», « где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими». Здесь и в квартирах на виа Сан Исидора и виа Систина – в нескольких минутах ходьбы от кафе – писались «Мертвые души». Глядя в «Кафе Греко» на висящие под стеклом мемориальные материалы, связанные с посещениями заведения Гоголем и написанием «Мертвых душ», всегда вспоминаешь, что название этого произведения в равной степени определяет как тех, «кого» его главный герой покупает, так и тех, кто ему «товар» продает, и особенно ясно понимаешь, что создано оно должно было быть именно в Риме, городе, основанном людьми, которые, изначально обильно наделенные психологическими чертами, выделенными в гоголевских персонажах, в момент исторического выбора - после падения Вей - закрепили эти черты на уровне своей цивилизации и, став поводырем мира, наделили ими другие народы. «Если себялюбие является и в широком, и в узком смысле корнем и основой всяческого зла,- писал о том, что можно назвать «возрожденческими последствиями вейского выбора», историк Якоб Буркхардт,- то уже поэтому итальянец с его развитой индивидуальностью приблизился тогда ко злу в большей степени, чем любой другой народ.
Однако это индивидуальное развитие – не его вина , но приговор всемирной истории; оно стало уделом не одного итальянца , но и – в значительной степени через посредничество итальянской культуры – уделом всех народов Запада , для которых индивидуальное сделалось высшей формой , в которую облекается их жизнь» .
Гоголь и сам подмечал, что итальянская атмосфера оказывает влияние на создание «Мертвых душ», способствует их написанию. « Ехал я раз между городками Джансано и Альбано( окрестности Рима.прим. авт.),- вспоминал он.- Середи дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с бильярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том «Мертвых душ», и эта тетрадь со мной не расставалась. Не знаю почему, именно в эту минуту, когда я вошел в этот трактир, мне захотелось писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким воодушевлением» .
В прошлом некоторые внимательные наблюдатели интуитивно улавливали и – так или иначе - косвенно обозначали связь персонажей «Мертвых душ» с их италийскими архетипами. « Когда я в Риме,- писал русский искусствовед, поэт, историк и литературный критик Владимир Вейдле,- я всегда, нет-нет, да и подумаю о Гоголе. Наглядишься, бывало, с верхушки Испанской лестницы на то, как в небо взлетает и покоится в небе купол Св. Петра, да и начнешь медленно спускаться по улице, образующей с двумя продолжениями своими вытянутую по шнуру каменную просеку, которая, опускаясь и поднимаясь с холма на холм до самой Санта Мария Маджоре, перерезает старый папский город. Прорубить повелел ее в конце XVI векак папа Сикст Пятый, в честь которого и называется она Сикстинской. Но в гоголевские времена звалась она « Счастливой» - «виа Феличе» - и, спускаясь по ней, редко я забывал остановится против дома номер 126 и взглянуть лишний раз на мраморную доску, прибитую между двумя его окнами в 1901 году заботами, как на ней указано, русской колонии в Риме... Так что, в сущности,- каждый раз себе это говорю и каждый раз дивлюсь,- из ворот вот этого самого дома и выехала бричка, на которой ездят господа средней руки, с Селифаном и Петрушкой на козлах; в этом самом доме на третьем этаже и родились... и Манилов, и Коробочка, и Плюшкин, и дама, приятная во всех отношениях, и губернатор, вышивающий по тюлю, и сам Павел Иванович Чичиков... И что же? Коробочку ты встречаешь утром, когда выйдешь погулять между Тритоном, радостно мечущим вверх водную струю, с великолепной громадой палаццо Барберини: «Может быть, понадобится птичьих перьев? У меня к Филиппову посту будут и птичьи перья !» - А на площади Квиринала, возле Диоскуров, где сияет вдали тот же купол, увенчивающий Рим, тебе слышится голос Ноздрева: «Брудастая с усами; шерсть стоит вверх, как щетина. Бочковатость ребер уму непостижимая, лапа вся в комке, земли не заденет!» - Или на крутой тропе, что ведет меж пиней и кипарисов от говорливых мраморов Форума к тенистому молчанию Палатина, Собакевич, наступив тебе на ногу, «входит в самую силу речи»: « А Пробка Степан, плотник? Я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!»... Все эти слова и голоса звучали для него здесь - возле Траянова столпа, у пирамиды Кая Цестия, на Латинской, на Аппиевой дороге» .
« В Гоголе,- отмечал русский писатель, искусствовед и переводчик Павел Муратов,- воплощено с необыкновенной, по истине стихийной силой , тяготение к Италии и Риму, охватившее русских людей сороковых годов. Но мало так сказать ! Трудно найти в какой-либо литературе и трудно даже представить себе такую восторженную любовь к Италии, какой ее любил Гоголь. Письма Гоголя, писанные разным лицам из Рима, являются незабываемым памятником этого изумительно глубокого и яркого чувства... Рим внушает Гоголю необъятно широкое «эпическое» чувство, и если вспомнить, что в Риме писалась эпопея «Мертвые души», то сквозь строки этих писем, на нас глянет обширная и важная тема об участии Рима в творчестве Гоголя,- тема еще не затронутая русской литературой. Здесь должно сказать только, что великий труд Гоголя питало его счастье Римом... Гоголь открыл в русской душе новое чувство- ее родство с Римом. После него Италия не должна быть чужбиной для нас. После него должны прийти другие, которые будут писать в своих римских письмах, как он писал Данилевскому: « Ты спрашиваешь меня, куда я летом. Никуда, никуда, кроме Рима. Посох мой страннический уже не существует... Я теперь сижу дома, никаких мучительных желаний, влекущих вдаль, нет, разве проездиться в Семереньки, то есть в Неаполь, и в Толстое, то есть во Фраскати или в Альбано». Пусть другим, вслед за Гоголем, выпадут часы, подобные тем, которые он проводил в саду Волконской. « Я пишу тебе < Данилевскому> письмо, сидя в гроте на вилле у княжны З. Волконской, и в эту минуту грянул прекрасный проливной, летний, роскошный дождь на жизнь и на радость розам и всему пестреющему около меня прозябанию». Другие пусть повторяют за ним его прогулки. «Мои прогулки простираются гораздо далее, глубже в поле. Чаще я посещаю термы Каракаллы, Roma vecchia < Старый Рим>, с его храмами и гробницами...» И тогда не умрет в русской литературе великая часть души Гоголя, вложенная им в этот призыв : «Италия, прекрасная, моя ненаглядная Италия...»
О том, чем была Италия для Гоголя, лучше всего говорят его письма . «Наконец я вырвался,- писал он в 1837 году Жуковскому.- Если бы вы знали, с какой радостью я оставил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире не отнимет ее у меня! Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр – все это мне снилось. Я проснулся опять на родине... Как будто с целью всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все. Гляжу, как иступленный, на все и не нагляжусь до сих пор. Вы говорили мне о Швейцарии, о Германии и всегда вспоминали о них с восторгом. Моя душа также их приняла живо, и я восхищался ими даже, может быть, с большею живостью, нежели как я въехал в первый раз в Италию. Но теперь, после того как я побывал в них после Италии, низкими, пошлыми, гадкими, серыми, холодными показались мне они со всеми их горами и видами, и мне кажется, как будто я был в Олонецкой губернии и слышал медвежее дыхание северного океана» .
« Что за земля Италия !- в том же- 1837 году- писал Гоголь П.А. Плетневу. – Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы взглянули только на это ослепляющее небо, все тонущее в сиянии! Все прекрасно под этим небом ; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства - все, кажется, дышит и говорит под этим небом. … Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к божеству…
Я не знаю, где бы лучше могла быть проведена жизнь человека, для которого пошлые удовольствия света не имеют много цены… Хотите – рисуйте, хотите – глядите… не хотите ни того, ни другого – воздух сам лезет вам в рот» .
« И когда я увидел наконец во второй раз Рим, - делился в 1838 году Гоголь своими впечатлениями со своей бывшей ученицей М.П. Балабиной,- о, как он показался мне лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то, не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет. Опять то же небо… Опять те же кипарисы…Тот же чистый воздух, та же ясная даль. … Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому, что он по своему обыкновению, был величественно мил и на этот раз особенно разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства! Стало быть, он со мною говорил» .
«О Рим, Рим ! – тосковал в 1839 году Гоголь в Мариенбадене и Вене.- Мне кажется, пять лет я в тебе не был. Кроме Рима, нет Рима на свете. Хотел было сказать - счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость…»
«Теперь сижу в Вене,- жаловался в 1840 году Гоголь в письме к художнику А.А. Иванову.- Пью воды, а в конце августа или в начале сентября буду в Риме, увижу Вас, побредем к Фалькону есть Bacchio arosto ( жареная баранина) или girato ( баранина на вертеле) и осушим фольету Asciuto ( бутыль белого вина), и настанет вновь райская жизнь...»
Прогулки по улицам ночного Рима , «освещенным кофейнями, лавочками и разноцветными фонарями тех сквозных балаганчиков с плодами и прохладительными напитками, которые, наподобие, небольших зеленых храмиков, растут в Риме по углам улиц и фонтанов его»; «бряцание гитары и музыкальный строй голосов, которые, как пишет П.В. Анненков, особенно хороши бывали при ярком свете луны – вот что составляло тогда счастье Гоголя. Это было счастьем итальянской иллюзии, счастьем от порождаемых Италией иллюзорных ощущений и чувств, счастьем физической жизни, счастьем от возникающего в Италии нескончаемого ненасытного желания эту жизнь поглощать... «Бывало, зайдем мы в какую-нибудь тратторию пообедать,- вспоминал друг Гоголя И. Золотарев,- и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разыгрывается, и он, несмотря на то что только что пообедал, заказывает себе то же кушанье, или что-нибудь другое» .
Исполненный итальянских восторгов, Гоголь заражал ими других.
« Он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие...-, вспоминала фрейлина российских императриц Марии Федоровны и Александры Федоровны А.О. Смирнова.- Никто не знал лучше Рима, подобного чичероне ( гида) не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его озарялось для него радостно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления» .
Но постепенно все меняется. Восторги угасают.
«... С какой бы радостью я сделался фельдъегерем, курьером даже на русскую перекладную и отважился бы даже в Камчатку, - писал в 1840 году Гоголь М.П. Погодину о своем очередном приезде в Рим.- Клянусь, был бы здоров. Но мне всего дороги до Рима было три дни только. Тут мало было перемен воздуха... Ни Рим, ни небо, ни то, что так бы причаровывало меня, ничто теперь не имеет на меня влияние. Я их не вижу, не чувствую. Мне бы дорога теперь, да дорога, в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света...»
« ... мы встретились с ним в Риме в 1843 году и прожили здесь целую зиму в одном доме,- писал русский литератор Ф.В. Чижов,- на via Felice 126. Во втором жил покойный Языков, в третьем Гоголь, в четвертом я. Видались мы едва ли не ежедневно... Сходились мы в Риме по вечерам постоянно у Языкова, тогда уже очень больного, - Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы... Однажды мы собрались, по обыкновению у Языкова. Языков, больной, молча сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его: - Вот, - говорит,- с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе господнем. И после, когда уже нам казалось, что пора расходиться, он всегда приговаривал : - Что, господа? Не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?»
« Исчезло прежнее светлое расположение духа Гоголя,- вспоминал о той поре русский художник-гравер Ф.И.Иордан.- Бывало, он в целый вечер не промолвит не единого слова. Сидит себе, опустив голову на грудь и запустив руки в карманы шаровар, и молчит...»
Сам Гоголь в том году писал к Данилевскому в письме из Рима: «Для меня, все до последних мелочей, что ни делается на Руси, теперь стало необыкновенно дорого, близко. Малина и попы интереснее всяких колисеев»; а в письме к С. Шевыреву признавался: «Сказать правду, для меня давно мертво все, что окружает меня здесь, и глаза мои всего чаще смотрят только в Россию и нет меры любви к ней» .
В те месяцы усиливающаяся отчужденность Гоголя от итальянского образа жизни сопровождается все нарастающими религиозными настроениями. Писатель все более погружается в чтение богословской литературы, а свою работу над «Мертвыми душами» воспринимает как «предназначение свыше», как « миссию». « Да, друг мой! – пишет он тогда С.Аксакову. - Я глубоко счастлив. Несмотря на мое болезненное состояние, которое опять немного увеличилось, я слышу и знаю дивные минуты. Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушенье не приходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета!»; а в письме к Н. Шереметьевой: «Часто душа моя так бывает тверда, что, кажется, никакие огорчения не в силах сокрушить меня. Да есть ли огорчения в свете? Мы назвали их огорчениями, тогда как они суть великие блага и глубокие счастия, ниспосылаемые человеку. Они хранители наши и спасители души нашей. Чем глубже взгляну на жизнь свою и на доселе ниспосылаемые мне случаи, тем глубже вижу чудное участие высших сил во всем, что ни касается меня. И вся бы хотела превратиться в один благодарный вечный гимн душа моя».
Отход Гоголя от латинской культуры, определенную разочарованность в ней можно усмотреть и в том факте, что в 1846 году местом своего пребывания в Италии он избирает греческий по происхождению Неаполь, который за несколько лет до этого называл душным, пыльным и нечистым, но теперь в котором ему «покойнее, чем в Риме». « Неаполь прекрасен,- писал он в том же году Жуковскому,- но чувствую, что он никогда не показался бы мне так прекрасен, если бы не приготовил Бог душу мою к принятию впечатлений красоты его. Я был назад тому десять лет в нем и любовался им холодно. Во все время прежнего пребыванья моего в Риме никогда не тянуло меня в Неаполь; в Рим же я приезжал всякий раз как бы на родину свою. Но теперь во время проезда моего через Рим уже ничто в нем меня не заняло... Я проехал его так, как проезжал дорожную станцию; обоняние мое не почувствовало даже того сладкого воздуха, которым я так приятно был встречаем всякий раз по моем въезде в него; напротив, нервы мои услышали прикосновение холода и сырости. Но как только приехал в Неаполь, все тело мое почувствовало желанную теплоту, утихнули нервы, которые, как известно, у других еще раздражаются от Неаполя...»
Постепенно Италия превращалась для Гоголя в некий памятник случившейся с ним духовной метаморфозы. «... Я уже ничего не вижу перед собою, и во взоре моем нет животрепещущей внимательности новичка, - писал он своему самому близкому другу, Данилевскому.- Все, что мне нужно было, я забрал и заключил в глубину души моей. Там Рим как святыня, как свидетель чудных явлений, совершившихся надо мною, пребывает вечен. И, как путешественник, который уложил все свои вещи в чемодан и усталый, но покойный ожидает только подъезда кареты, понесущей его в далекий, верный, желанный путь, так я, перетерпев урочное время своих испытаний, изготовясь внутреннею, удаленной от мира жизнью, покойно, неторопливо, по пути, начертанному свыше, готов идти укрепленный и мыслью, и духом...»
На вопрос о том, в чем состоит fatal charm Италии, Гоголь находит ответ. И тогда итальянское счастье покидает его, былые радости уже не охватывают, бараны у Фалькона становятся не так вкусны.... Великий Пан для него умер. И соблазнительная панночка уже не может внести свой гроб в пределы очерченного им круга...
Выезжаем из Рима утром. По дороге к Вечному Городу мои спутники проспали Тарквинии и не увидели этрусские фрески в некрополе Монтероцци, а поскольку без знакомства с этой частью наследия этрусков представление об их культуре всегда будет оставаться ущербным, предлагаю заехать в город Кьюзи, где также – пусть и в меньшем объеме – сохранились древние настенные росписи.
Проезжаем несколько километров по окружной римской дороге - и указатель «Фидены» уводит нас в сторону с намеченного маршрута: хочу воспользоваться возможностью и снять сохранившиеся там античные фрагменты, чтобы заполнить пробел в своем фотоархиве по древней Италии.
В прошлом - воинственный город, поддерживая который в его противостоянии римлянам пали Вейи, сегодня Фидены – периферийный район Рима, его окраина. В археологическом справочнике говорится о сохранившейся здесь римской цистерне... Сверившись с картой, направляемся к ней, но на одной из дорожных развязок «пролетаем» поворот и теряемся. Останавливаю парня на мотороллере. Он в темных очках и в черном костюме.
- Археология? Не знаю, что ты ищешь, но вон там,- он показывает на возвышающийся неподалеку небольшой холм,- что-то есть...
Зачитываю ему указанный в справочнике адрес.
- А,- тянет он,- и объясняет, как проехать.
- А что там?- я киваю на указанный им холм.
- Археологическая зона...
- В справочнике ее нет...
- Я буду проезжать рядом. Поехали !
Останавливаемся около огромной площадки, в два ряда обнесенной по периметру высокой металлической решеткой. В ее центре – средних размеров курган.
- Мы называем это место макушкой,- говорит парень.- Там, под ним, что-то наподобие грота, вниз уходит... Мальчишками мы туда лазили... Потом один руку сломал – и огородили... Интересное место. Сколько разных древних вещей там находили! Уйма! Сейчас – уже не то... – На его лице на миг вырисовывается гримаса сожаления.- Знаешь, я не хочу корчить из себя американца,- продолжает наш нежданный «экскурсовод», используя итальянский фразеологизм, означающий «ради показухи кидаться словами или деньгами», - поэтому вот что... Здесь есть один школьный учитель, я у него учился, он книгу обо всем этом написал, толстую такую – там все о Фиденах: что было, что есть... Я как-то раз у школьного сторожа пару экземпляров взял... бесплатно, но все раздал... А так, было бы у меня, я бы тебе дал... Ты знаешь, где школа ?
- Нет.
- В центре Фиден. Ну в общем поехали. Мне по пути.
Судя по тому, что едем в обратную сторону, парень гордится своей малой родиной и готов, как может, поддержать в других интерес к ее истории...
Парень заходит в здание школы и вскоре возвращается. Учителя нет. Парень пишет на клочке бумаги его имя: Соци Джованни. Затем отдает клочок мне и советует зайти в комитет квартала:
- Там тоже наверняка материалы по этому делу есть. Это рядом.- Он подробно объяснят, где находится организация.- Пока.
Разворачиваемся и едем в комитет. Неожиданно парень вновь возникает рядом с нашей машиной и показывает пальцем на серое здание:
- Это здесь. Пока.
Комитет закрыт. Проехав по археологическим местам Фиден, указанным в справочнике, отправляемся в Кьюзи.
Пара часов пути – и мы около древнего этрусского города , под стенами которого перед походом на Рим вождь галлов Бренн напомнил римским послам о том , что кому как не им, римлянам, знать о древнейшем из законов, «который отдает сильному имущество слабого и которому подчиняются все, начиная с бога и кончая диким зверем».
В городском музее как раз набирают группу для экскурсии в некрополь. Около гида, листая путеводители, стоят в ряд человек десять немцев. С нашим появлением набор прекращается. Рассаживаемся по машинам и следуем за экскурсоводом.
Минут пятнадцать за окнами виднеются холмы со шпалерами виноградников и сельскими постройками, возведенными на остатках домов римских колонов. Затем дорога переходит в длинную тенистую аллею, по одну сторону которой – обрамленные современными цементными опорами входы в древние захоронения.
Щелкает нависной замок. Скрипит тяжелая дверь. Шуршат фотоаппараты немцев. Холод камня. Стена с древними росписями. Перед колодцем, поставив ноги на скамеечку, сидит под зонтиком женщина. Ее взгляд устремлен на флейтиста и танцовщицу, на голове которой – некое подобие канделябра. Два борца готовятся к схватке. Кривляется бородатый карлик. За происходящим наблюдает маленькая обезьяна… Что отображают эти фрески? Сцены этрусской жизни? Или же маскирующие, согласно этрускологу Синьорелли, истинную жизнь этрусков сцены из жизни других народов?
• Знаете,- почти шепотом и с нарочитой конфиденциальностью произносит наш гид,- в последнее время стали поговаривать, что этруски – это греки. И правда, посмотрите,- он выставляет нам на обозрение свой профиль,- ну разве я не грек ? – Гид крутит головой, желая, чтобы все удостоверились, что он похож на эллина, и его тень скачет по стенам гробницы, подобно тому, как в поисках своих этнических истоков мечутся по горизонтали истории представители разных народов, вместо того, чтобы, взглянув на небо, без ошибки сказать: « Мы – существа космические».
День скатывается в небытие. Дорога выводит нас к автостраде. Произвольные вертикальные изломы ландшафта остаются позади, перед нами четко заданная гладкая плоскость. Въезд на автостраду - с его шлагбаумами и мигающими светофорами – после почти застывших тосканских пейзажей кажется входом в другое измерение. Подъезжающие к автостраде машины напоминают лошадей, которых после их вольной жизни на лугах привезли на ипподром и перед началом скачки загоняют в стартовые боксы… Шлагбаум - граница: за ним время начнет переживаться иначе - оно потеряет свою объемность и будет не медленно растворяться, а понесется над асфальтом как ветер холодя виски, перед нами мир, где между одним и другим днем – целая бездна. Стартуем и вскоре оказываемся на флорентийской развязке. Окаймленная мягкими горами Флоренция обозначена мириадами световых точек. Глубочайший и одухотвореннейший город Италии, назвал ее русский прозаик Михаил Осоргин. Здесь и самую смерть нельзя помыслить старухой, считал русский поэт и искусствовед Владимир Вейдле. « Если и встретишь ее, бродя среди жизнерадостно-многоречивых могильных плит,- писал он,- то не в образе скелета с разящей косой, а в виде отрока, опрокинувшего факел, - такой, как после греков, в первые века христианства видели ее: знамением , преддверием бессмертия...» Но не каждому дается ощутить этот город, чьи века залиты кровью, «воплощением непрерывности истории, символом общеродового человеческого бессмертия». Лишь избранные могут услышать в столице Этрурии отголоски Сокровенного знания, ритм Божьего мира. Им Флоренция открывает свою память о доброй Вселенной и дает энергию и заряд, для того чтобы они будоражили сумасшедший мир так, как это делает своей «Божественной комедией» Данте, своими произведениями – Достоевский.... Именно здесь, во Флоренции, ему пришла идея большого романа, который он считал, своим самым великим замыслом и о котором писал в письме А. Майкову: « Здесь же у меня на уме теперь 1) огромный роман, название ему «Атеизм» ( ради Бога, между нами), но прежде чем приняться за который мне нужно прочесть чуть ли не целую библиотеку атеистов, католиков и православных. Он поспеет, даже при полном обеспечении в работе, не раньше чем через два года. Лицо есть: русский человек нашего общества, и в летах, не очень образованный, но и не необразованный, не без чинов, - вдруг, уже в летах теряет веру в Бога… Потеря веры в Бога действует на него колоссально… Он шныряет по новым поколениям, по атеистам, по славянам и европейцам, по русским изуверам и пустынножителям, по священникам; сильно между прочим, попадается на крючок иезуиту, пропагатору, поляку; спускается от него в глубины хлыстовщины – и под конец обретает и Христа, и русскую землю, русского Христа и русского Бога. ( Ради Бога, не говорите никому; а для меня так: написать этот последний роман, да хоть бы и умереть – весь выскажусь.) Ах, друг мой! Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Мой идеализм – реальнее ихнего! Господи ! Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии,- да разве не закричат реалисты, что это фантазия ! А между тем это исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже, а у них мелко плавает». В какой-то момент та же тоска по цельному миру, что мучила и Данте, становится настолько сильной, что Достоевский здесь же, во Флоренции, излагает свои наболевшие мысли о католицизме, атеизме и православной миссии России в одной из завершающих сцен «Идиота», вкладывая их в уста князя Мышкина: «Католичество – все равно что вера нехристианская! – прибавил он вдруг, засверкав глазами и смотря перед собой, как-то вообще обводя глазами всех вместе.<…> Нехристианская вера, во-первых! – в чрезвычайном волнении и не в меру резко заговорил опять князь,- это во-первых, а во-вторых, католичество римское даже хуже самого атеизма, таково мое мнение! Да! Таково мое мнение! Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идет дальше: он искаженного Христа проповедует, им же оболганного и поруганного, Христа противоположного! Он антихриста проповедует, клянусь вам, уверяю вас! Это мое личное и давнишнее убеждение, и оно меня самого измучило... Римский католицизм верует, что без всемирной государственной власти церковь не устоит на земле и кричит: «Non possumus!» < «Не можем!» - лат.> По –моему, римский католицизм даже и не вера, а решительно продолжение Западной Римской империи, и в нем все подчинено этой мысли, начиная с веры. Папа захватил землю, земной престол и взял меч; с тех пор все так и идет, только к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушны, пламенными чувствами народа, все, все променяли за деньги, за низкую земную власть. И это не учение антихристово?! Как же было не выйти от них атеизму? Атеизм от них вышел, из самого римского католичества ! Атеизм прежде всего с них самих начался: могли ли они веровать себе сами? Он укрепился из отвращения к ним; он порождение их лжи и бессилия духовного! Атеизм! <…> Ведь и социализм – порождение католичества и католической сущности! Он тоже, как и брат его атеизм, вышел из отчаяния, в противоположность католичеству в смысле нравственном, чтобы заменить собой потерянную нравственную власть религии, чтоб утолить жажду духовную возжаждавшего человечества и спасти его не Христом, а тоже насилием ! Это тоже свобода чрез насилие, это тоже объединение чрез меч и кровь ! «Не смей веровать в Бога, не смей иметь собственности, не смей иметь личности, fraternite`ou la mort <братство или смерть фр.>, два миллиона голов!» По делам их вы узнаете их – это сказано ! И не думайте, чтоб это было все так невинно и бесстрашно для нас; о, нам нужен отпор, и скорей, скорей! Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали!» Глядя на остающиеся в стороне огни Флоренции, кажется, что это обвинение Риму, во всей полноте перенявшему у этрусских отцов лишь внешний аспект ритуала и передавшему впоследствии свое мировосприятие оцивилизованному им миру, бросает не князь Мышкин, а сама древняя Этрурия - пусть, как полагают некоторые, представлявшая уже греховное человечество, но несомненно более чем какая-либо другая часть Италии хранившая память о его былой духовно-нравственной воле...
Поздно вечером один захожу в офис Беневелли, чтобы разобраться в “нашей” бухгалтерии.
• Ну что же,- медленно подытоживает кавалер, то поглядывая на лежащие перед ним клочки бумаги, на которых Мауро во время вояжей с Большим Чеченом спешно отмечал расходы на бензин и другие сопутствующие бизнесу траты, то заглядывая в свой блокнот, где детально расписаны составляющие нашего заработка, - неплохо поработали: цифры интересные. Только вот мы решили...- Зачин не предвещает ничего доброго, и действительно: ... удержать с тебя полностью за “фиат”: раз сломался в России, значит, платит русская сторона...
• ? - И почему-то в голове всплывают строки из Данте: “Ведь там - чем больше говорящих “наше”, тем большей долей каждый наделен”.
В гостиницу возвращаться не хочется, и всю ночь гуляю по безлюдным улицам. Слабенькой струйкой выплевывает воду городской фонтан. Верхушка башни дель Борделло освещается лучами лампы, купленной на деньги Беневелли . Из галереи, “заканчивающейся в угоду архитектурным изыскам современности тупиком”, выхожу в узкий переулок и меж устремленных в небо желтых стен бреду по Реджо Эмилии средневековья. Пытаюсь представить, как здесь жили во времена Ариосто. Жизнь была непростая: самому поэту, несмотря, на то что его Орландо был прямолинеен и рубил направо и налево, приходилось подстраиваться под ее правила, идти на компромиссы с самим собой: чтобы не потерять благоволение иерархов церкви , жениться втайне; быть правителем Гарфаньяны, хотя пост этот ему не нравился...
Тогда, замечает итальянский историк Джульяно Прокаччи, человек более определялся по принадлежности к городу, нежели по социальному рангу. В раздробленной Италии не было ничего страшнее, чем оказаться изгнанным из своего города, быть низведенным до уровня человека без родины, deracine‘. За границами городской территории сразу же начинался чужой и враждебный мир, оказавшись в котором человеку опять приходилось, чтобы выжить, не идти в лоб действительности, а прилаживаться, притираться, подстраиваться. Эти условия усиливали в людях индивидуализм, развивали практичность и изворотливость и предрасполагали их к решению проблем хитростью и надувательством.
У итальянцев не было национального эпоса, подобного французской “Песни о Роланде”. Единственный из них, кто, словно по зову крови, некоторым образом приблизился в своем творчестве к героико-эпическому видению мира, был Ариосто - уроженец итальянской территории, заселенной потомками галлов, являющихся и предками французов... Если считать эпос отражением мировоззрения народа, выражением того “идеального”, что есть в крови у большинство его представителей, то настоящим средневековым эпосом Италии по праву можно назвать “Декамерон” Боккаччо, в котором многие новеллы посвящены именно описанию оригинальных уловок и хитроумия человека, попадающего в новые обстоятельства.
Но начало истории итальянцев, в отличие от других европейских народов, не стоит искать в средневековье. “ Италия,- пишет журналист Саверио Вертоне,- это запоздалый культурный отблеск иной эпохи, осколок прошлого, который история с трудом разместила в своей мозаике среди других наций... ” Действительно, в средневековье Италия как бы повторяла свой предыдущий опыт: города здесь возрождались по такому же принципу, как они создавались в древности, и человек в них жил фактически по тем же правилам. “Обитатели Италии,- писал епископ Оттон, который прибыл в 12 веке в страну в свите Фридриха Барбароссы,- еще придерживаются осмотрительности древних римлян в устройстве своих городов и их управлении. Они так любят свободу, что, дабы избежать произвола вышестоящих, охотнее идут под власть консулов, нежели сюзеренов. ... их выбирают по одному от каждого из трех социальных слоев, и, чтобы ими не овладела страсть к власти, меняют почти из года в год”.
Но повторение это было подобно розовой пене на выдержанном красном вине. “Демократичная” толпа возродившихся итальянских городов, этот многолюдный поток, текущий по их улицам, как и в древности, был одновременно и убежищем от страха перед вселенской бесприютностью, и местом, где каждый из этого потока ловил свой социальный шанс. Римская республика, воспринималась ее гражданами как подмостки, на которых каждый из них хотел выделиться, возвыситься над остальными. “ С утра до вечера,- писал во II в. до н.э. римский поэт Гай Луцилий,- в дни праздничные и обычные все - и простой народ, и сенаторы - суетятся на Форуме, и все заняты одним и тем же, придаются одному и тому же искусству: хитро обманывают друг друга, соревнуются в лести, прикидываются благородными, расставляют ловушки, будто бы все они друг другу враги”.
Римляне столь яростно отстаивали свою республику, потому что каждый из них видел в другом самого себя: в основе их демократии не желание равенства и братства, а недоверие к ближнему. Республика была декоративной формой, скрывавшей неприглядный социальный архетип римлянина: братоненавистник.
“Вы когда-нибудь задавались вопросом,- пишет итальянский поэт Умберто Саба,- почему в Италии за всю ее историю - от Рима до сегодняшних дней - не было ни одной серьезной революции. Ответ - ключ открывающий многие двери - возможно, история самой Италии в нескольких строчках. Итальянцы не отцеубийцы, они - братоубийцы: Ромул и Рем, Ферруччо и Марамальдо, Муссолини и социалисты, Бадольо и Грациани... Итальянцы, полагаю, единственный народ, история ( или легенда о происхождении) которого начинается с братоубийства. А ведь революция начинается лишь с отцеубийства ( убийства старого) ”.
Если взглянуть на римскую религиозную мифологию, то в ней, действительно, не увидишь ни бога, подобного греческому Кроносу, воплощавшему представления о старом, которое требовало преодоления, ни бога с таким ярко выраженным революционным началом, направленным на достижение общего блага, путем уничтожения старого, как у греческого Зевса. Часто приравниваемый к Зевсу римский Юпитер - это всего лишь бог искусственной, человеческой среды, защитник от природного хаоса, покровитель государства и законов, вполне оставляющий своему народу место для проявления тех качеств, которые отражены в его первом боге - правившем в Лации еще до Ромула боге-царе Янусе.
Не имеющий аналога в греческой мифологии, по форме переработка этрусского божества, по характеру - типично италийский бог, Янус, именем которого назван первый месяц года - январь, объединен во всех своих ипостасях значением “первенствующий”. Вектор распространения отражаемых им качеств – горизонтален. Он покровитель всех начинаний, бог начала, личной инициативы, предприимчивости и стремления к лидерству, бог, давший римлянам религию, ставшую для каждого из них в большей степени понятием индивидуальным, относящимся в первую очередь к поклонению своему гению – «собственному хотению», «смертному богу человеческой природы», угодить которому можно было лишь живя так, как хочется, не заглушая в себе силой размышления – это было бы нанесением ему оскорбления - естественные позывы воли , - ту религию, что со временем превратилась в культ личности. Внутренняя конкурентность и индивидуализм, присущий собирательному римскому этносу, хорошо иллюстрируется тем, что в отличие от греков, для которых золотым веком было время, когда, как говорит Гесиод, люди, “подобно богам жили без печали в сердце..., земля щедро давала свои плоды без труда”, римляне, словно смиряясь со своей обреченностью на чреватое междоусобиями властолюбие, верно определенное позднее как «сильно рокочущий каратель, разбивающий поваленные могилы», относили золотой век Италии к тем временам, когда Янус и бог естественного, размеренного, природного существования человека Сатурн, правили вместе, то есть к той поре, когда личное сливалось с общим, в чем, вероятно, проявлялась их тускнеющая память о жизни некогда единого племени, после раскола которого стали формироваться европейские народы...
В начальный период Римской республики власть представлялась ее гражданам как нечто идеальное, некоторым образом сопоставимое с тем, что сегодня называют героическим видением. Один лишь факт обладания ею давал человеку ощущение собственной значимости. Она доставляла наслаждение, напоминающее то благостное утреннее состояние алертности, готовности к действию, которое, исключая всякую мысль о материальности мира, дает перемешанный с исходящим от тела бодрящим запахом геля аромат готовящегося кофе. Стремление к власти было стремлением к вселяющим уверенность в собственных силах лучам славы, а не к несущим энергию лучам солнца. Это была эпоха «простой энергетики» Рима - время, когда на приготовление дрожжевого хлеба нужно было испрашивать разрешения верховного жреца, когда увешанные оружием и инструментами для строительства лагеря легионеры, если в обозе заканчивалось зерно и им приходилось есть мясо, выражали по этому поводу свое недовольство командирам, - время того, что действительно, с определенными оговорками, можно назвать величием Города. «Невдалеке от полей Катона стоял дом Мания Курия - трижды триумфатора. Катон очень часто бывал поблизости и, видя, как мало поместье и незамысловато жилище, всякий раз думал о том, что этот человек, величайший из римлян, покоритель воинственнейших племен, изгнавший из Италии Пирра, после трех своих триумфов собственными руками вскапывал этот клочок земли и жил в этом простом доме. Сюда к нему явились самнитские послы и застали его сидящим у очага и варящим репу; они давали ему много золота, но он отослал их прочь, сказав, что не нужно золота тому, кто довольствуется таким вот обедом и что ему милее побеждать владельцев золота, нежели самому им владеть. Размышляя обо всем этом, Катон уходил, а потом обращал взор на свой собственный дом, поля, слуг, образ жизни и еще усерднее трудился, решительно гоня прочь расточительность и роскошь”. Этот эпизод, описанный Плутархом и относящийся к III веку до н.э., прекрасно иллюстрирует свойственное эпохе отношение власти и богатства, несмотря на то, что в Риме в это время уже было основанное на денежном расчете цензовое деление граждан. Историки часто цитируют его как ярчайший пример соблюдения римлянами mos majorum - обычаев предков , назидательную суть которых можно свести к короткой формуле: блаженство от умеренности и ощущения собственных сил... Или говоря иначе, исполненность утренней идеальности. Себялюбие, так позднее определят это чувство, цельное, здоровое себялюбие, бьющее из могучей души, именем своего счастья отгоняющее от себя все презренное, все немощное и робкое.
Но Янус, согласно традиции, был богом, давшим, римлянам и деньги. И постепенно в Римской Республике стала происходить монетизация представлений о социальном первенстве. Во власти главным было уже не отраженное в лучах славы осознание собственной силы и лидерства, не идеальное - открытое миру – «утреннее» чувство собственной значимости и исключительности, а ощущение полудремной послеобеденной сытости и усеченность в любых проявлениях жизненной энергии, которые позволяло богатство. Рим вошел в «форсированный энергетический режим» и, забавляясь - в своем ненасытном потреблении необходимой для жизни человека энергии солнца - придаванием ей различных форм - вкусом, двигался к Лукулловым пирам, возлежа на триклиниях в окружении блевательниц. Власть все более становилась лишь способом обогащения. Возвышением над собратьями стало получение государственных должностей, суливших баснословные доходы. Перед выборами кандидаты на должности расхаживали по городу в окружении толп своих клиентов, желая их многочисленностью впечатлить граждан и привлечь таким образом на свою сторону избирателей. Эту форму предвыборной пропаганды римляне называли словом “ambitus”, ставшим основой современного понятия “амбиция”. Им же впоследствии стали определять и всю гамму противозаконных предвыборных хлопот и злоупотреблений, к которым, по существу, подобно волчатам, что рвутся к материнскому молоку, расталкивая своих братьев, прибегали кандидаты, лишь бы напитаться от груди “мамы Ромы”. Постепенно соискание государственных должностей действительно превратилось в их домогательство. Тот же Плутарх в жизнеописании Цезаря так характеризует атмосферу Рима отстоящего на два столетия от времен Катона: “ Теперь он ( Цезарь) пользовался всеми поводами, какие ему давали ... и условия времени, и упадок гражданской жизни в Риме, приведший к тому, что лица, домогающиеся должностей, сидели на площади за своими столиками с деньгами и бесстыдно подкупали чернь, а нанятый народ приходил в Собрание, чтобы бороться за того, кто дал ему денег, - бороться не с помощью голосования, а луками, пращами и мечами. Нередко собравшиеся расходились лишь после того, как осквернят возвышение для оратора трупами и запятнают его кровью. Государство погружалось в пучину анархии; подобно судну, несущемуся без управления... ”
Великая патриотическая идея Рима, описания которой впоследствии заполонили многие тысячи страниц исторических трудов, у самих римлян скорее сводилась к географическим представлениям: в первую очередь для своих граждан Рим был не отчизной, не патрией, а облагороженной – освоенной - земной территорией, на которой, средь построек и бревен, в тесноте толпы, окруженному себе подобными словно убаюкивающим антуражем, в противостоянии холодному космосу человеку было легче переживать ощущение вселенской бесприютности и страх перед вероломной природой. Именно такой “urbis” - город - и должны были подразумевать римляне, когда гордо произносили слово “Рим”, так как социальная атмосфера Рима напоминала собрание, на котором, при общем невнимании, под крики и перебивания остальных, каждый выступает исключительно за себя и против всех.
Везде, где существует общество, человек стремиться выделиться, возвыситься над остальными. Но в Риме это стремление было чрезмернее, чем где бы то ни было, поскольку, в нем отсутствовал такой умеряющий фактор, как сплоченность общества. Гипертрофированность социального эгоцентризма римлян была обусловлена особенностями процесса формирования этого народа. Обнесенная стенами территория Рима первоначально была азилом - прибежищем, куда стекались все, кто искал защиты, и римский народ складывался из разнородных этнических элементов. Римская община по своему характеру напоминала модель семьи, имеющую своим центром фигуру матери. «Созывая темный и низкого происхождения люд, - напишет о римлянах той поры Тит Ливий,- они измышляли будто это потомство самой земли». Материнскую фигуру символизировала городская территория, та земля, которую живущие на ней называли Рома. Если вспомнить, что слово “ясли” происходит от слова “азил” и что “город” в латыни - женского рода, метафорически можно сказать, что римские стены действительно были яслями, которые заботливая мама Рома – так порой и сегодня называют Рим итальянцы - поставила для своих прижитых от разных отцов детей. Безотцовщина, отсутствие в этой семье отцовского начала - того, что, учит человека соизмерять себя с внешним миром, а в исторической психологии - на уровне народов - определяется как традиция общих культурных ценностей, приводила к тому, что у детей формировались поистине земные взгляды. Выполняя естественные материнские обязанности, Рома заботилась лишь о сохранении и увеличении численности своего потомства. Ее представления о воспитании детей, как и у каждой матери, ограничивались физическим аспектом: дать им возможность расти и защищать их от внешнего мира. Как и в любой семье, где при одной матери у каждого ребенка - свой отец, добиться, чтобы между детьми были братские отношения, было непросто, и мама Рома не раз наблюдала неистовые схватки своих полукровок.
Римский народ не был этносом, наделенным той единящей системой социально значимых символов, которая мотивирует на активное и благодарное участие в коллективной жизни во имя общих ценностей. Социальность римлян сводилась к их географической сгруппированности, и сама римская община представляла собой физически тесную, но духовно разрозненную толпу.
В архаический период Рима, тот или иной этнический элемент римской общины, именно по причине своего этнического своеобразия, так или иначе оспаривал лидерство среди остальных. Необходимость сообща противостоять опасностям окружающего мира приводила к компромиссным примирениям внутри общины, но напряжение, вызываемое в ней теми или иными претензиями на исключительность, оставалось, постепенно становясь традицией, что запечатлено в легенде об обмане и убийстве Рема Ромулом, и истинного социального единства не было, в связи с чем римляне не смогут ни создать общего для всех религиозного культа, ни выработать по-настоящему сплачивающей их идеи, ни повторить у себя - при всей их любви к копированию внешне эффектного у более развитых народов - Великие олимпийские игры, которые в первую очередь имели в Греции огромное значение потому, что внушали грекам сознание единства греческого народа. Взамен этому в Риме «порождалось» несметное количество личных богов и чрезмерно развивался культ семьи и сопутствующая ему “культура социального недоверия и компромиссности”, а само общество, представлявшее собой совокупность семей, по необходимости соседствующих на определенном географическом пространстве, в конце концов обрело, как выражаются этнопсихологи, фамилистскую ментальность, в первую очередь характеризующуюся приверженностью человека приватным интересам, которой были чужды единящие идеалы и которая впоследствии превратила римское государство в арену для соперничества его граждан.
Запечатленный в характере Януса, этого бога первенства, или говоря иначе, бога разъединенности, чье имя в молитве произносили первым, прежде имени покровителя общих законов - Юпитера, социальный эгоцентризм римлян, в основе которого - претензия на исключительное право получение энергии мира, - будь то в виде отраженных лучей славы или же в ее суррогатной форме - деньгах,- характерен для всей римской истории и ее государственности. Дети земли, при своем практицизме не взирающие на вертикальную ось вселенной и отвергнувшие за ненадобностью предлагаемые им более развитыми народами образцы философского осмысления действительности, римляне заменили его концепцией территориального расширения и возвели ее в ранг единственной политической доктрины, что и стало основной причиной падения Рима. Государства – как люди, и подобно тому, как сориентированный сугубо личными интересами римлянин, стремился занять командное положение на располагавшемся в центре города Форуме, который, будучи лучше других мест освещен солнцем и более согрет всегда толпящимися вокруг него людьми, являлся символом власти, состоявший, по существу, лишь из географически объединенных семей Рим покорял Италию, стремясь стать ее центром, а амальгамированная лишенным социально- консолидирующего заряда понятием “ Рим” Италия, воюя против всего мира, стремилась стать центром мира…
В противоположность «взятому» римлянами за модель для своего главного бога этрусскому божеству, чьи четыре лика были обращены к большим и малым метафизическим тайнам, для постижения которых человеку в первую очередь нужно было отказаться от своей земной индивидуальности, двуликость Януса с одной стороны отражала стремление римлянина к лидерству, с другой - его недремное опасение быть опереженным соплеменниками: желая обрести для себя социальное возвышение, это подобие полноценного и общего для всех блага золотого века, римлянин должен был озираться по сторонам, ожидая подвоха со стороны других, и одновременно поглядывать на законы, чтобы не ниспровергнуться из человеческого мира в хаос. Чтобы выделиться в толпе, достичь, как говорит английский философ Бертран Рассел, намеченных эффектов, что уже и было бы проявлением власти, ему, остававшемуся по сути Янусом и действовавшему в искусственной среде Юпитера, приходилось преодолевать условия и законы этой среды своей предприимчивостью и инициативой, обрабатывать эти условия и законы «под себя», или, говоря иначе, организовывать свою – удобную для него – действительность.
Построенная на недоверии к ближнему римская демократия все же имела свои положительные стороны: она оттачивала у рвущихся к влиянию граждан изобретательность и виртуозность индивидуальных качеств, придававшую этому рвению определенную изящность, и в некоторой степени сдерживала их своеволие. Царившие в римском обществе властолюбие и всеохватывающая подозрительность как бы уравновешивали ситуацию, и большое значение в достижении социального успеха приобретали направленные инициативностью способности и знания человека, на счет которых при официальном - гласном - порицании жажды власти можно было этот успех списать. Помимо военного таланта, к таким способностям и знаниям, как явствует из некоторых – косвенных - замечаний Цицерона, в первую очередь относятся “ораторское искусство”, или умение красиво говорить, и “юриспруденция”, означающая в переводе с латыни - “знание о праве”, - то есть фактически то что, дает возможность с наибольшими преимуществами ориентироваться в очеловеченной действительности и находить в ее несовершенных законах ведущие к личной выгоде лазейки. В истории и языке римлян сохранились подтверждения справедливости этого мнения: cам Цицерон неоднократно своими выступлениями демонстрировал, что в Риме при помощи ораторского искусства, на словах вроде бы выказывая заботу о делах государства, можно было добиваться личной выгоды, так что название одной из его речей - «Cecero pro domo sua” “Цицерон о своем доме” - стало впоследствии нарицательным определением внешне незаинтересованного высказывания, которым, на самом деле, человек отстаивает интерес собственный; латинское же слово же «prudentis» , корень которого слышен в составном слове «юриспруденция» и первое значением которого -“знающий”, обозначает и такие понятия, как “хитрый”, “ловкий”, “искусный”. Такое положение вещей действительно превращало республику в огромный театр, в котором каждый ее гражданин хотел стать протагонистом. Но при расплывчатости римских законов это всегда было балансированием на грани дозволенного и недозволенного, и в те моменты республиканской истории, когда на некоторое время - преимущественно под предлогом спасения родины - власть сосредотачивалась в руках какого-нибудь выдающегося человека, прикрывавшие стремление к социальному престижу декорации из риторики и изящных уловок сметались, слово “протагонист” возвращалось от позднего значения “первый актер” к исходному - “первый боец” , вспыхивали гражданские войны и начиналось братоубийство, в которых вначале каждый опять-таки, но на этот раз откровенно и остервенело, искал личного возвышения, а в финале - уже думал лишь о спасении собственной жизни.
Этот период в истории Рима заканчивается с приходом к власти Цезаря, в фигуре которого без недомолвок и околичностей проявляется желание среднего римлянина республиканской эпохи властвовать над толпой , или, говоря иначе, быть первым, единственным, то есть Ромулом. Переходом Рубикона, нарушившим и стершим все римские законы, так что « казалось, что не только люди в ужасе мечутся по Италии, но и сами города, снявшись со своих мест, мчаться, враждуя друг с другом», Цезарь, которого вскоре по предложению Цицерона сенат удостоит почестей, еще остающихся «в пределах человеческого величия», срывает маску демократичности с того порядка, что существовал в Риме под именем «республика», и демонстрирует как в организованных им реальных событиях, так и в возможности их символического трактования, его ранее задекорированную условностями суть . «… в ночь накануне этого перехода,- писал Плутарх,- Цезарь видел зловещий сон; ему приснилось, что он совершил ужасное кровосмешение, сойдясь с собственной матерью». Такое кровосмешение - “символ овладения родной землей”... Правда, мать-земля начнет уже вскоре умирать, захлебываясь в крови своих детей. А тот, кто родился из утробы мертвой женщины, пишет в своей книге «Мама Рома» Пьер Паоло Пазолини, уродлив...
“ Чем только не был велик этот великий муж в общественной и частной жизни?! Он любил родителей - что в этом удивительного ? Но он любил и братьев - это уже может считаться достойным изумления. Он любил своих близких - в наши времена это можно приравнять к чуду...”,- скажет летописец об августе Клавдии Готском, прекрасно характеризуя своими словами атмосферу императорского периода Рима, когда братоненавистничество и готовность к братоубийству, таившиеся в людях древней демократической Италии, во всей полноте раскрылись в механизмах достижения власти и культе обожествленного императора, чтобы затем, с закатом империи, после республиканского “ремейка” городских коммун, с новой силой и в новых формах проявиться в Италии позднего средневековья и расцвести буйным цветом в период Возрождения. Таким это видел английский историк Джон Эддингтон Саймондс: “ Под блестящей поверхностью общественной культуры скрывались грубые аппетиты и дикие страсти, которые не могли сдержать ни средневековая религиозность, ни накопленный человечеством опыт. Итальянское общество являло собой несравненную картину литературной и артистической утонченности, перемешанными с животной похотью, предательством, отравлениями, убийствами и насилием... Пропитанные языческой культурой, приверженные античным традициям, привыкшие думать в унисон с Овидием и Теокритом и в то же время сделавшиеся от коррупции циничными, образованные классы не сохранили представлений о моральной стойкости. Понятие политической честности утратило в Италии всякий смысл. Христианские добродетели высмеивались наиболее видными писателями и мыслителями, а античные ценности были более предметом риторических рассуждений, нежели основой поведения”.
По мнению английского путешественника Томаса Пальмера, в то время у итальянцев честный человек из северных стран мог научиться лишь “искусству стилета, яда, интриги и предательства”. Сами итальянцы той эпохи, по замечанию швейцарского историка Якоба Бурrхардта, были склонны любую внезапную смерть считать убийством...
Для людей, не утративших представления о моральных ценностях, принадлежать к итальянской общности означало переживать горькие чувства. Позднее, в XIX веке, словно подытоживая опыт столетий, их выразит в “ Моих воспоминаниях” политик и писатель Массимо Д‘Ацельо: “ Рядом с иностранцами я испытывал столь сильное чувство унижение, что их расположенность ко мне доставляла мне скорее горечь, нежели удовлетворение. Я стыдился того, что я итальянец ! Сдержанность англичан... невозмутимое и гордое выражение их лиц - все это будто было сделано специально для меня, чтобы доставить мне боль, дать почувствовать собственную неполноценность, заставить понять, что, если нация веками состоит из людей, грызущихся друг с другом, если она позволяет, чтобы все кому вздумается вторгались в ее пределы, подобно охотникам беззаботно отправляющимся в места богатые дичью, - то принадлежащий к такой нации может быть лишь терпим иностранцами, но никак не быть им равным”.
“ Слава Богу ,- любил повторять в кругу своих друзей композитор Джоаккино Россини, - что на земле есть испанцы... Не было бы их, итальянцы были бы последним народом Европы”.
“ Италия, раба, скорбей очаг,
В великой буре судно без кормила,
Не госпожа народов, а кабак”, - только и оставалось воскликнуть Данте, глядя на свою родину, продолжавшую оставаться географическим понятием - противостоящей космосу земной территорией, единственной общей характеристикой обитателей которой - от севера до юга - была , по выражению журналиста 19 века Паскуале Туриелло, врожденная разнузданность. Туриелло определяет это понятие как отсутствие в человеке чувства меры и границ. Определение - вовсе не поверхностное, если учесть, что границей для человека является общество, в котором он живет, и что, лишь признавая его существование, он может стать “существом социальным”. Но такие представления чужды сформированному богом первенства -Янусом - “ итальянскому характеру”, или, говоря точнее, они стоят вне поля коллективных ориентаций и реакций этого народа . В сердце итальянцев, заметил Массимо Д‘ Ацельо, всегда немного гражданской войны. « Невероятно, - писал Гете,- как они не ладят друг с другом; соперничество в провинциях и городах - крайне распалено, как впрочем и взаимная нетерпимость; социальные группы заняты лишь спорами – и все это происходит со страстностью столь резкой и столь непосредственной, что можно сказать, будто с утра до вечера они играют комедию и выказывают самих себя”.
Стремление к личному возвышению, достижению власти как таковой, за которым у римлян республиканской поры, тая в себе склонность к самообожествлению, стояла архетипная претензия стать Ромулом, в императорский период, когда власть окончательно сосредоточилась в руках монарха, а сама империя стала клониться к закату, - начало терять свою вселенскую пафосность, постепенно скатываясь в область компромиссов и превращаясь в театрализованное приспособленчество ради личного благополучия и материальной выгоды. Из двух римских слов, в прошлом исчерпывающим образом описывающих суть, как внутренней, так и внешней жизни Вечного Города - «bellum» - война и «bellus» – красивое, удобное – первое станет постепенно выходить из употребления, поскольку само отражаемое им понятие начнет в Риме вырождаться в «тихую цивилизованную грызню», так что в итальянском языке для его обозначения будут использовать слово, произведенное от другого – германского - корня, а второму суждено будет быть связанным уже не с победами и триумфами, а с хитрыми приемами потеснения ближнего, в этой «тихой цивилизованной грызне», применяющимися. Италийская претензия на лидерство лишится божественного ореола, измельчает, усохнет в масштабе, но гений, живущий в каждом италике – его личный интерес - будет по-прежнему хотеть своего, разниться с другими, иметь для него первостепенное значени , упорно заставляя его идти наперекор остальным. “ Артельный котел плохо кипит”, “смекалка делает человеком - все остальное ничего не стоит”, - утверждают герои языческого Рима, запечатленные в I веке римским писателем Петронием в бытовом эпосе эпохи “Сатириконе”. “Овцу волк поедает”, “ нагрей ближнего, иначе он нагреет тебя и возрадуется”, - откликается на эти заявления христианская Италия средневековья. Действительно, если сравнить “Декамерон” Боккаччо с произведениями Петрония и Апулея, можно увидеть, что жизненные принципы героев не изменились, а их лукавые приемы остаются теми же самыми и направлены исключительно на достижение личных целей. Страной, «где тихи гробы мертвецов, но где жива их воля власть и сила...»,- назовет Италию Н.Гумилев.
Характер народа, справедливо заметил Бенедетто Кроче, это исключительно его история. Весьма показателен в этом отношении тот факт, что в крестовых походах итальянцев принимало участие гораздо меньшее число, чем представителей других наций. Войны за освобождение гроба Господня были для итальянцев скорее экономическим шансом, нежели возможностью отличиться в борьбе за идеал эпохи. И предприниматели из Генуи, Амальфи, Пизы и Венеции использовали его и увеличивали свое состояние. Венецианцы ловко отдавали в фрахт свои корабли желающим переправиться через Средиземное море рыцарям из Германии, Англии и Франции и часто хитростью направляли военные действия в те места, завоевание которых принесло бы им экономическую выгоду ...
В то время как во всей Европе, копируя многое с отношений между римскими патронами и клиентами, выстраивали социальные отношения, впоследствии получившие название феодальных, и, упиваясь рыцарством, наивно верили в суть его кодекса, в Италии, подобно тем доисторическим животным, которые дожили до наших дней благодаря тому, что их «биология поняла», как устроен этот мир, давно уже знали, что неважно, кому служишь и сколько у тебя хозяев, главное - получить с утра свою спортулу с завтраком. “ Хоть испанцы, хоть французы - дали б только жрать от пуза” - с редкой для Италии откровенностью гласит римская пословица. Мне кажется, невольно дополняет портрет сущности итальянского мировоззрения в одном из мест «Пира» Данте, что надлежит обращать больше внимания на прекрасное, чем на доброе и возвышенное… « Итак, - развивает его мысль Джованни Делла Каза в своем знаменитом «Галатео», произведение названием которого со временем итальянцы станут обозначать правила цивилизованного поведения ,- едва ли можно усомниться в том, что всякому, кто расположен жить не в пустыне и не отшельником, но в городе и среди людей , чрезвычайно полезно умение быть приятным и изящным в обычаях и манерах. Не говоря уже о том, что прочим добродетелям нужны прикрасы, иначе они мало действенны, а умение быть приятным и изящным могущественно и богато без каких-либо добавлений, будучи все заключено в словах и внешних приемах». Так , словно следуя древнему римскому девизу “хлеба и зрелищ” , добывающее хлеб приспособленчество облекалось в красивую спектакльную форму, являющуюся по сути понятием антинравственным, поскольку , как заметил Томас Манн, «в силу самой ее природы, в ней заключено моральное безразличие, и она всеми способами стремится склонить моральное начало под свой гордый самодержавный скипетр» .
И опять-таки на помощь приходило ценившееся еще в древнем Риме красноречие: елей на уши хлебодавца был залогом сытости его льющего... « Кто умеет ласкать людей,- заметил тот же Джованни Делла Каза,- тот на малый капитал получает большую прибыль». Наверно, наиболее ярким примером того, как правильно оформленная лесть, которая в Италии – подобна запаху фиалок в весеннем лесу, может стать практическим инструментом, является история произошедшая в этой стране в 1706 году: тогда никому не известный, не имеющий друзей , бедный итальянец при помощи верно подобранных – всего лишь трех – слов, не только сумел справиться с порученным ему труднейшим заданием, но и сделал себе совершенно блестящую карьеру. Герцог пармский, пишет об этом эпизоде в своих воспоминаниях Сен-Симон, опасался, что воюющие на его территории с австрийцами французские войска нанесут значительный ущерб его владениям, и хотел обратиться к фанцузскому командиру – герцогу Вандому - с просьбой отвести от них армию на несколько километров. Переговоры виделись непростыми. Все знали, что уговорить Вандома нелегко. Он был человеком странным и капризным. Бастард с королевской кровью, как и все подобные ему, он был недоверчив и раздражителен и к тому же упрям, ленив, дерзок и жаден. Вандом не скрывал того, что он – гомосексуалист и откровенно жаловал своих любимчиков и фаворитов. Спал он вместе со своими собаками и никогда не беспокоил сук, если те рожали прямо в его постели. Он любил объедаться до отвала, будучи особенно ненасытным до тухлой рыбы. Он поедал ее в неимоверных количествах, после чего, прямо на глазах у гостей, не прерывая беседы, сразу же блевал в стоящий рядом с ним таз. Выражался он языком по-солдатски ядреным; и всегда принимал посетителей и решал дела, сидя на стульчаке. В качестве посланника к Вандому герцог пармский выбрал персону, которая по его мнению, должна была внушить тому уважение: почтенного и тактичного епископа Пармы. Вместе с ним на переговоры отправился его секретарь, молодой аббат, человек весьма проворный. Священник удостоился такого же приема, как и многие другие, имевшие дело с Вандомом: выслушал несколько похабных фраз и стал свидетелем непристойных сцен… Оскорбленный, он удалился. Но «ловкий аббат один из самых амбициозных людей, которые когда- либо рождались в Италии», не спешил уходить. « Хорошо зная, кто такой Вандом,- пишет Сен-Симон,- он решил во что бы то ни стало понравиться ему, чтобы выполнить поручение своего господина… Вандом обошелся с ним так же, как и с епископом: выставил ему напоказ свою задницу. Тогда аббат воскликнул: « О ангельская задница ! » , - и бросился ее целовать». Вопрос был решен, как того желал герцог пармский. А аббат, сын скромного садовника, сблизился с Вандомом, стал его поверенным и затем отправился вместе с ним в Испанию. Там он сделался доверенным лицом короля и королевы и был назначен первым министром. Несколько лет спустя папа сделал его кардиналом и он стал арбитром Европы, решая вопросы войны и мира между крупными державами . Его имя осталось в истории: Джулио Альберони.
Все исторические события, заметил Гегель, происходят дважды: первый раз в виде трагедии, второй раз в виде жалкого фарса. Так подобно тому как древний Рим перенял от греческой религии лишь ритуал, средневековая Италия от рыцарства взяла только атрибутику: титулы, элегантные речевые обороты да турниры, ставшие для знати любимым времяпрепровождением. Как нравственная концепция феодализм не оказал на нее никакого влияния: в этом качестве он, по замечанию французского историка и философа Ипполита Тэна, был ей чужд. Моральный кодекс рыцарства был итальянцам неведом. В Италии не существовало аналога клятвы, которую произносили перед королем Артуром, не было у нее и своего рыцаря без страха и упрека. Их заменяла старая итальянская поговорка “ герои и доброе вино долго не живут” и фигура “слуги двух господ”.
“Французская отвага,- писал Стендаль,- это преобразованное тщеславие. Поскольку такого стимула в Италии нет, он часто заменяется гневом; поэтому нередко случается, что после сражения солдаты, даже в присутствии своих офицеров, перерезают пленным горло. Могу ли я винить их? Нет, ограничусь лишь тем, что замечу: у них не было ни Луи XIV, ни рыцарства”.
Итальянцы по натуре своей были закрыты для всего идеального, что регулировало жизнь средневекового мира: это преданность своему господину, верность сюзерену, принцип “noblesse oblige, то есть чувство долга по отношению к подчиненным, нижестоящим, слабым и беззащитным. Такие слова, как “ honour”, “honneur”, “ Ehre”, имеющие в основных европейских языках значение “честь”, на итальянский язык перевести точно невозможно. Наиболее близкий к ним - однокоренной - эквивалент “onore” довольно- таки обманчив: в первую очередь он означает нечто внешнее - уважение, ранг, достоинство, отличие. Это скорее почесть, а не “ возвышенное чувство абсолютной преданности должному и справедливому”, как трактует понятие “ честь” оксфордский словарь.
В Италии, где, как считал поэт Джакомо Леопарди, никогда не было сплоченного общества, а, по мнению мадам де Сталь, оно отсутствовало вообще, в этом огромном общежитие, в котором, по определению публициста Антонио Гамбино, нет настоящих человеческих отношений, за исключением моментов проявления личного недовольства, в этой стране которая, как полагает журналист Луиджи Бардзини, никогда не представляла собой совокупность своих граждан и их способностей,- в Италии мерили жизнь иным метром. “ Только тот,- писал в XVI веке выдающийся мыслитель и политик Франческо Гвиччардини, который, поставленный папой Львом X, несколько лет правил Реджо Эмилией, Моденой и Пармой,- хорошо ведет дела в этом мире, кто всегда держит перед глазами свой интерес и все действия свои соизмеряет с этой целью”. “Положение, которое я занимал при папах, делало необходимым, чтобы ради своего интереса и престижа я любил их величие, и если бы не это, я возлюбил бы Лютера как самого себя”, - признается мессер Франческо в другом фрагменте своих “Воспоминаний”, написанных им в тайне и обнаруженных лишь после его смерти. Оставленный в тени своего современника - Макиавелли, чье - несвойственное итальянцам и фактически декларируемое - политическое рвение на благо родины и страстность мечтателя были перепутаны с холодным цинизмом и расчетом, что незаслуженно наделило его славой величайшего теоретика аморализма, породив штамп “Макиавеллиева хитрость”, - Франческо Гвиччардини был истинным апологетом присущей итальянцам социальной эгоистичности, и литературовед и политик Франческо Де Санктис совершенно справедливо считал его “Воспоминания” кодексом принципов итальянской жизни.
О методах достижения личной цели ясно говорится в другом итальянском произведении XVI века - “Хвале мошенничеству” (приписываемом Якопо Бонфадио), где вся история человечества рассматривается как история плутовства: “ Кто не мошенник , тот не может быть ни богатым, ни влиятельным, ни достойным уважения”.
“ Всему этому,- пишет Луиджи Бардзини,- можно было бы не придавать особого значения, если бы не тот факт, что мир до сих пор существует на остатках феодального кодекса. Если бы не они, он бы просто развалился: не было бы ни сильных наций, ни правительств, ни армий, ни морского флота, ни прочных военных союзов; не могли бы существовать никакие широко разветвленные организации, ни финансовые альянсы, ни крупная промышленность; не было бы спортивных соревнований без определенной дозы тевтонского рыцарства или того немногого, что было из него впитано буржуазией XIX века и через нее дошло до нас. Почитание правда, fair play, соблюдение законов, правил игры, норм и положений; уважение к своим противникам; способность работать командой; стремление предъявлять к себе самим и своим друзьям те же требования, которые предъявляются ко всем остальным; верность собственным убеждениям, своей партии, своей вере, социальному классу, стране - все эти добродетели не только сделали возможными крестовые походы и поддерживали в прошлом единство крупных держав, но их отблеск еще сегодня сплачивает крупные государства.
Современный экономический мир большинству итальянцев почти непонятен: они восхищаются им, завидуют ему, копируют - часто весьма успешно - его внешнюю сторону, его мощь и его материальные продукты, но они не улавливают его морального характера. Они даже сомневаются, что такой существует. Многие нормы, рекомендующие честное поведение, поражают их как абсурдность. Например, английский принцип “ лежачего не бьют”. Некоторые итальянцы и в мыслях допустить не могут, что кто-то его придерживается. Они прекрасно знают, что человека нельзя бить во многих случаях: если он стар, если он сильный и может ответить сразу, если впоследствии способен отомстить, если у него есть влиятельные родственники и друзья, если когда-нибудь он может оказаться каким-нибудь образом полезным, или, наконец, если рядом находится полицейский. Но почему нельзя бить лежачего? Когда же еще можно отмутузить лучше? Известный учебник игры в карты, написанный неаполитанцем монсиньором Китареллой, начинается так: “Правило номер один: всегда старайтесь заглянуть в карты противника”. Правило конкретное, практичное и эффективное”.
Столь асоциальные предписания и нормы, несомненно, могли воплощаться лишь в изящных формах, иначе бы на Апеннинах просто не осталось бы населения. Это замечание, для полноты картины, необходимо присовокупить к наблюдениям русского драматурга, публициста и дипломата Дениса Фонвизина, который, пытаясь разобраться в своеобразии уклада жизни Италии, писал своей сестре в письме от 21 мая 1785 года из Венеции: « Всему причиною дурное правление. Ни в деревнях сельского устройства, ни в городах никакой полиции нет: всяк делает, что хочет, не боясь правления. Удивительно, как все еще по сию пору держится и как сами люди друг друга еще не истребили. Если б у нас было такое попущение, какое здесь, я уверен, что беспорядок был бы еще ужаснее. Я думаю, что италианцы привыкли к неустройству так сильно, что оно жестоких следствий уже не производит и что самовольство само собою со временем угомонилось и силу свою потеряло» . « Изящество же,- писал в XVI веке эрудит Джованни Делла Каза, своими словами, помимо объяснения этого понятия, невольно показывая и ту лабильность в этическом восприятии действий и поступков, что была свойственна итальянцам его времени,- - это некий свет, разливаемый благообразием предметов, хорошо соотнесенных между собой; без такого соотнесения и меры хорошее некрасиво, а красивое не приятно. И как иной раз даже здоровая и полезная пища невкусна гостям, если нет в ней соли и приправ, так иной раз обычаи людей, не будучи сами по себе вредны, кажутся безвкусны и неприятны, если не сдобрены некой сладостью, каковой, полагаю, являются грация и изящество. Отсюда следует, что всякий порок уже сам по себе, без какой-либо иной причины, противен людям, ибо порок мерзок и неблагообразен, так что неблагообразием своим удручает и отвращает людей, внутренне воздержных и упорядоченных. Посему, кто хочет быть приятным в беседе с людьми, тот должен избегать пороков, особенно таких непотребных , как распутство, алчность, жестокость и прочие, из каковых одни низки, как, скажем, обжорство и пьянство, другие – грязны, как, к примеру, распутство, иные беззаконны, как положим убийство; впрочем, и все другие пороки, каковы бы они ни были, сами по себе и в силу своих свойств, отталкивая людей, какой больше, какой меньше, по присущей им неблагообразности лишают человека приятности.
Я мог бы поименовать много людей, ничем не заслуживающих уважения, но почитаемых за одно то, что они умеют приятно и изящно себя вести, благодаря чему достигли высочайших степеней, оставив далеко позади обладателей более благородных и славных добродетелей… »
В том же XVI веке правила украшения мошеннических уловок, направленых на достижение личной цели, позволяющих человеку проложить себе дорогу в мире, были сформулированы в книге “Придворный”, посвященной двоюродному брату автора «Неистового Орландо» мессеру Альфонсо Ариосто и принадлежащей перу известного дипломата и литератора того времени Балдассаре Кастильоне, который, будучи итальянцем, лишь описал в своем трактате то, чем на протяжении веков повседневно с успехом пользуются его соотечественники. Фактически в этой книге речь идет о том искусстве, о котором Стендаль говорил, что приобрести его вместе с преступлениями – значит купить его слишком дорогой ценой, добавляя при этом, что Италия, цивилизовавшись около 1530 года, или по крайней мере, утратив преступления, которые нас ужасают в средневековой истории, утратила и огонь, создававший великих людей. « Прежде всего,- писал Кастильоне, - каждое действие должно быть исполнено верного такта и грации…
… исходя из смысла данного слова (grazia), можно сказать, что кто
обладает грацией, тот приятен (grato).
Наедине с собой часто размышляя о том, откуда берется эта грация, - я не имею в виду тех, кому ее даровали звезды,- я открыл одно универсальное правило, которое, мне кажется, более всякого другого имеет силу во всем, что бы люди ни делали или ни говорили: насколько возможно, избегать, как опаснейшего подводного камня, аффектации и, если воспользоваться, может быть, новым словом, выказывать во всем своего рода раскованность ( sprezzatura), которая бы скрывала искусство и являло то, что делается и говорится, совершаемым без труда и словно бы без раздумывания. Отсюда, полагаю я, в основном и проистекает грация. Поскольку всякий знает, каких трудов требуют необычные и хорошо исполненные действия, то легкость в них вызывает величайшее восхищение; и наоборот, когда силятся и, как говорится, лезут из кожи вон, то это оставляет весьма неприятное впечатление и заставляет невысоко ценить любой поступок, сколь значителен он ни был бы». Чтобы понять совет Кастильоне во всей его полноте, необходимо знать, что слово «аффектация» первоначально обозначало « страсть к чему-либо, заставляющую изучать все возможные способы достижения своей цели», а затем – приобрело значение « чрезмерной приукрашенности», «излишней утонченности в словах и манерах, посредством которой человек силится приписать себе недостающие ему качества». «Можно сказать посему,- продолжает Кастильоне,- что истинное искусство то, которое не кажется искусством; и ни на что другое не нужно употреблять таких стараний, как на то, чтобы его скрыть: ибо если оно обнаружится, то полностью лишает доверия и подрывает уважение к человеку. Помнится, я как-то читал, что некоторые очень прославленные ораторы древности в числе прочих своих хитростей пытались внушить всем мысль о том, что они совершенно несведущи в науках; и утаивая свои знания, они делали вид, будто выступления их составлены чрезвычайно просто, скорее в соответствии с тем, что предлагает природа и истина, нежели старательность и искусство; ведь если бы оно открылось, то заставило бы народ усомниться, нет ли обмана с их стороны. Словом, вы видите, что если искусство и настойчивое старание выйдут наружу, то любую вещь это лишает грации.
Итак, то противоположное аффектированности качество, которое мы теперь именуем раскованностью, помимо того, что является истинным источником, откуда проистекает грация, обладает также еще одним достоинством: сопутствуя любому, даже самому незначительному действию человека, она не только сразу же открывает умение делающего, но нередко заставляет ценить это его умение много больше того, чем оно заслуживает в действительности. Ибо у присутствующих создается впечатление, что тот, кто столь легко совершает что-либо, вполне способен на большее… » Кастильоне уверяет своих читателей, что предлагаемые им приемы, при правильном их применении, вовсе не являются аморальными. Они, пишет он, не более бесчестны, чем умение, с коим более ловкий фехтовальщик поражает своего противника, или же чем мастерство талантливого ювелира, которое позволяет ему придать драгоценному камню еще большую красоту в изделии... Возможно, это и так, но при этом не стоит забывать, что словом « cortigiano» , составляющим название труда Кастильоне, в итальянском языке обозначают и придворного, и льстеца, и лицемера, и проститутку, а происходящим от того же корня словом «cortesia» - любезность и вежливость, так что, когда обращаешься к кому-нибудь с оборотом « per cortesia» , что является одной из форм выражения «пожалуйста», будто просишь: притворитесь и обманите меня по-изящному … « Красота – проявление божественного,- наставляла в Венеции бывшая куртизанка свою дочь, готовящуюся пойти по ее стопам.- Эта идея создала Сикстинскую капеллу. Она сделает и тебя...» Следуя этой логике можно сказать: облагообразьте порок - и тогда он будет приемлем. Какой бы он ни был. Даже - убийство…
Приемы, описанные Кастильоне, превращают Италию в страну, где в действиях людей незаметна никакая нарочитость , где все кажется естественным, и лесть – действительно подобна запаху фиалок в весеннем лесу… Так образовывается порождающая в людях благостные ощущения искусственная натуральность итальянского жизненного пространства. « Аффектация так гибельна для тех, кто применяет ее в здешнем обществе,- писал Стендаль,- что один из моих друзей, проведший в Италии десять лет, по возвращении во Францию заметил, что совершает множество мелких промахов: так, например, он всегда первый проходил в дверь, вместо того чтобы вдаваться в никчемные церемонии, мешающие проходить всем; за столом спокойно накладывал себе еду и передавал блюдо дальше; прогуливаясь с двумя знакомыми, разговаривал только с тем, который его в это время занимал и т.д.
Все, что принято говорить во Франции, предлагая или принимая крылышко фазана, покажется итальянцу бесполезной докукой, настоящей seccatura ( скукой, тяготой .прим. авт.) Наоборот, перенесите итальянца во Францию, и отсутствие в нем всех тонкостей такого рода сделают его грубияном в глазах француза из Сeн-Жерменского предместья».
Тот же Стендаль отмечал, что самый распространенный вопрос в Италии – «что нового ?» Это абстрактное желание новостей, по мнению некоторых наблюдателей, как бы указывает на недовольство итальянцев собственным образом жизни и говорит о том, что они не прочь поменять его. Но ничего не меняется. Так эстетизированное плутовство, направленное на достижение личных целей , которое прославило итальянцев во всем мире, закрепив за ними помимо прочего славу непревзойденных дипломатов и кодификаторов искусства политической интриги, - остается одним из основных компонентов жизни Италии, где сегодня его называют “arte d‘arrangiarsi” - искусством устраиваться, или, говоря мягче, искусством ладить с жизнью. “ В нем,- пишет английский писатель Мартин Солли,- итальянцам нет равных. Из любой ситуации они умеют извлечь наибольшую выгоду. Это объясняется тем, что в прошлом ... им даже в собственной стране всегда приходилось приспосабливаться к неудобствам”. Несомненно, развитию « arte d ‘arrangiarsi» способствовало то, что значительную часть своей истории итальянцы находились под иностранным владычеством – в условиях, требовавших от них для противостояния - преодоления неудобств - лукавства и хитрости. Но даже будь Италия свободна от иноземного ига, она не смогла бы обойтись без искусства ладить с жизнью. В нем обитатели Апеннин не отступают от своего основного, древнего, принципа существования, который, будучи напрямую связанным с бедностью природных ресурсов их земли, сформировал в них устойчивую стереотипную модель отношения к любым жизненным проявлениям. Он превращает их в обработчиков любых материалов, одним из которых может быть и сама жизнь, заставляет уходить от трудности реального мира в легкость мира искусственного. Ведь плутовство - это тоже способ преобразования действительности, это создание новой искусственной – фиктивной - реальности, подобной той, что создает юридическая фикция в римском праве, уходя от законной тяжести жизни в сослагательное наклонение. Плутуя, человек привносит в живую, независимую действительность свое “я” и в соответствии исключительно с собственными желаниями и потребностями старается им эту действительность переработать, изменить реальный – тяжелый - контекст событий сообразно своему видению. Плутовство это искусство, если считать таковым изменение естественной заданности чем-либо привнесенным извне. И в нем тоже нужно быть мастером.
“ Способности, которыми необходимо обладать в Италии ,- пишет Луиджи Бардзини,- для того чтобы возвысится над обычным существованием, чтобы достичь, пусть скромного, но успеха, определить крайне сложно. Итальянцы, которые, используя их на практике, достигают командной позиции, пусть даже не столь значительной, достойны восхищения гораздо большего нежели многие иностранные герои, потому что они действуют среди своих соотечественников - людей прожженных, умеющих расшифровать любой маневр, могущих читать чужие мысли и способных защитить себя в любых обстоятельствах. Качества, необходимые для того, чтобы руководить чем-либо в Италии - будь то монастырь, муниципальный собачник, мафиозная коска, овощной рынок, железнодорожная станция или же затерянный в горах поселок,- таковы, что в любой другой стране они легко сделали бы обладающего ими министром иностранных дел, фаворитом королевы, главой генерального штаба или президентом”. Чтобы понять, сколь справедливы слова Бардзини, достаточно побывать в кабинете мэра какого- нибудь захолустного итальянского селения, где и царящая в нем атмосфера, и поддерживающая ее обстановка, своей солидностью, величественностью и внушительностью во много раз превосходящие не только мэрии многих европейских мегаполисов, но и иные президентские дворцы, мгновенно убедят вас, что вы находитесь во владениях человека могущественного, если не всесильного: это своего рода подавляющие выверенностью формы монументы древнему италийскому архетипу - стремлению к безусловному, божественному первенству. Именно это стремление, пусть и лишенное Цезарева размаха, но сохраняющее его суть, которую можно определить как «возобладать во что бы то ни стало », по-прежнему ведет обитателей Апеннин по жизни. « У англичан,- пишет публицист Чезаре Марки,- мы продолжаем перенимать немало слов, и все время забываем взять одно, которое нам следовало бы позаимствовать немедленно: «understatement» - смягчение стиля . А то ведь что у нас получается: если два асессора коммуны с населением менее пяти тысяч человек встречаются, чтобы обсудить вопросы, связанные с канализацией , мы преподносим это так, будто речь идет о встречи Горбачева и Буша» . «Власть, личная власть – вот он ключ ко всему», - замечает по этому поводу тот же Бардзини.
« Тебя воспитали итальянцы, Томи,- упрекает в американском боевике члена мафиозного клана его глава,- а ты еще мыслишь как ирландец, поддаешься эмоциям…» «Лицо не скованно, ум - внатяг»,- рекомендует итальянская поговорка. И действительно, в отличие от других стран, в Италии никто не может позволить себе роскошь расслаблять мысль и всерьез поддаваться иллюзиям и эмоциям. Наивным и лишенным амбиций людям здесь достаются лишь ускользающие тени реальности. Итальянец должен иметь ясные представления о жизни. «Чем ниже его положение,- считает Луиджи Бардзини,- тем более он уязвим и тем скорее, если он хочет не то чтобы процветать, а просто-напросто выжить, он должен усвоить правила, согласно которым движется мир. Лишь тогда жизнь станет для него необъяснимо простой, человечной, приятной, легкой, богатой возможностями и исполненной удовлетворенности – причем в гораздо большей степени, чем она является таковой в других странах. Эти правила, естественно, неписаные. Никто их открыто не объясняет. Они подсказываются пословицами, примером других, остроумными надписями на пепельницах, намеками, подмигиванием или пожиманием плечами. Как бы то ни было, мало кому из итальянцев удается избежать их постижения, поскольку их преподносят страх, унижение, обман и поражения. В Италии со страхом, унижением, обманом и поражениями человек сталкивается в жизни гораздо раньше и чаще, чем во многих других странах» . «Италия устроена так,- утверждает Бардзини,- что безопасность каждого ее гражданина зависит не от коллективных стараний его соотечественников, к которым он должен бы добавить собственные, но главным образом от его чутья, его личных способностей и его врожденной хитрости». Хитрость в Италии издавна почитают за образованность. Мир принадлежит хитрым, - любят говорить итальянцы. Эти слова прозвучали и в анекдотичной истории, случившейся однажды на одном из паркингов города Мачерата. Единственное свободное тогда на стоянке место хотел занять владелец «мерседеса». Пока он совершал маневры, чтобы вогнать внушительных размеров машину между начерченных на асфальте белых полос, на паркинг вкатился маленький «фиат» и «юркнул» на свободное место. Из него вылез простенько одетый шустрый мужичок. Довольный своей выходкой, проходя мимо «мерседеса», он постучал пальцами по капоту и, с улыбкой до ушей, громко произнес итальянскую максиму. Владелец «мерседеса», который к тому моменту уже почти поставил машину так, что она была готова въехать меж полос, сделал «последний штрих» рулем, резко нажал на педаль газа - и вмял «фиат» в стену стоянки. Затем он неторопливо распахнул дверь своей машины, медленно из нее вышел, степенно подошел к изуродованному « фиату», и положив на его крышу банковский чек, размеренно произнес: « Нет, мир принадлежит тем, у кого деньги». Сегодня, когда понятие «деньги» нередко ставят в один ряд с понятием «сила», кажется, что именно об этой истории писал четыре века тому назад апологет изящества и непринужденности в приспособленчестве Бальдассаре Кастильоне : « Если вы держитесь противопожного мнения, то подождите пока не станете очевидцем состязания, в котором дозволительно тем, кто выступает в пользу военного искусства, защищаться его оружием, а тем, кто отстаивает образованность, употребить ее с той же целью; ибо если каждая сторона воспользуется своими средствами, вы увидите, что ученые мужи потерпят поражение».
Прожженностью большинства итальянцев объясняется и тот факт, что в Италии никогда не удавались крупные мошеннические аферы: где все равны, пройти конкурс - дело немыслимое. Околпашивший своими трюками всю Европу Джузеппе Бальзамо, знаменитый граф Калиостро, как только дерзнул показать их своим соотечественникам, услышал в ответ невозмутимое: “ С хиромантием пора кончать. Пальцами искрить, вилки глотать - в нашем возрасте уже не годиться”,- и моментально сгинул за решетками крепости Сан-Лео...
Тем не менее Италия, как заявил мне однажды в порыве откровенности приятель из Милана, создана для обмана, и идеей перехитрить других итальянцев, а затем посмеяться над их неповоротливостью и легковерностью, одержимы все итальянцы, и это считается достоинством, если удается.
Слово “хитрец”, обозначающее человека , которому удается надуть других и добиться своего, считается в Италии комплиментом, в то время как , например, во Франции оно звучит оскорблением.
В итальянском языке существует более сорока слов, выражающих понятие “мошенничество” в различных его проявлениях и степенях. Да и сам язык с его разветвленной системой качественных и уменьшительных суффиксов и имеющий в ряду активно используемых такие слова , как “несколько”, “некоторые”, “чуточку”, “немножко”, свидетельствует о склонности говорящих на нем уходить от действительности и готовности приукрасить ее. Выражение “ немножко беременна” не звучит для итальянского слуха так чудно, как например, для русского. “В обычной ситуации противоборства,- пишет Туриелло,- традиционная и, как правило, бездумная ложь и бесполезная хитрость, кажутся итальянцу вполне нормальными средствами нападения и защиты”.
Так же как римляне, нежели к соплеменникам, были более терпимыми к пришлому элементу, поняв однажды, что можно быть сильными его поддержкой ( в связи с чем, вероятно, в латыни слова «hostis»- «чужеземец», «национальный враг» и « hospes» - «гость» - восходят к одному и тому же, отражающему представления об иноземном, пришлом, европейскому корню «ghost-, из которого развилось и русское слово «гость» ) и, формируя из него, несмышленого, ( это второе значение латинского « hospes») армии ( в раннем итальянском языке « гость» и «армия» обозначаются еще одним и тем же словом -«oste» ), во имя - приносящего им энергию мира - величия Рима посылать их в кровавые бойни на заклание ( что по иронии случая (?) словно подчеркивается почти одинаковым звучанием латинских слов « hostis» - «иностранец» и «hostia» - « жертвенное животное» , «умилостивительная, очистительная, искупительная жертва», из которого впоследствии в романских языках образовались слова обозначающие облатку, символизирующую в католической литургии принесение Христом себя в жертву во искупление грехов человечества), - так же, как и римляне, современные итальянцы, нежели к соотечественникам, более приветливы к иностранцам, чье присутствие в их стране - ради ее красот и истории - приносит им экономические выгоды, превращая тем самым пришельцев в своего рода жертвенных козлов отпущения. Именно иностранцам в первую очередь и приходится сегодня испытывать на себе очищающее воздействие в тысячелетиях создаваемого апеннинской цивилизацией arte d‘arrangiarsi, мастеров которого сами итальянцы называют « сlаssico lupo italiano» - классический итальянский волк.
Волк это на волка вовсе и не похож. Внешне он простодушен, мил, приятен, порой, даже зная, кто он такой, его хочется пожалеть, потому что кажется, что у него нет зубов… « «Итальянское простодушие! – писал Стендаль.- Помереть можно со смеху»,- скажут мои друзья из предместья Пуассоньер. Естественность, простота, страстная непосредственность, если так можно выразиться, создают особый оттенок, примешивающийся здесь ко всем действиям человека, и я должен был бы на двадцати страницах расписать все, что мне приходилось наблюдать… Такое описание, если сделать его с должной тщательностью и самой добросовестной точностью, которыми я имею право хвалиться, заняло бы у меня массу времени… К тому же большинству читателей оно показалось бы неправдоподобным. Поэтому я только предупреждаю, что здесь можно наблюдать нечто удивительное; тот кто умеет видеть – увидит…» По правилам искусства, кодифицированного Кастильоне, в Италии обман облекается в приглядную форму и выставляется на обозрение окружающим: ну-де как? Клюют - хорошо. Не пролезло? Ну и не надо! Подождем другого случая. Никакой аффектации. Все непринужденно. В меру человека. Поэтому итальянцы, как никакой другой народ в мире, нечестны так симпатично и незлобливо, а их проходимство, плутовство и готовность к жульничеству таковы, что кажутся подобными дыханию; они не коварны : это не восточный “рахат лукум с ядом” ; нет в них ни холодной немецкой расчетливости, ни славянской надсадности, ни византийской изощренности; и вместе с необходимым человеку ощущением, что он имеет дело не с дураками, они оставляют по себе лишь улыбку. «Везде смирно, никто не грабит, а все милостыню просят» ,- такое впечатление, например, производила Италия на Дениса Фонвизина, когда он оценивал ее как простой путешественник. Когда же он стал разбираться в сути происходящего вокруг, что было неизбежно для него как литератора, его путевой дневник запестрил записями в духе сентенций из «Недоросля»: «Надобно исписать целую книгу, если рассказывать все мошенничества и подлости, которые видел я с приезда моего в Италию»; «И комары итальянские похожи на самих итальянцев: так же вероломны и так же изменнически кусают»; «Честных людей по всей Италии, поистине сказать, так мало,что можно жить несколько лет и ни одного не встретить» . Как бы то ни было те, кто становится жертвой итальянского мошенничества, как утверждают писатели Фруттеро и Лучентини, о потерях своих обычно не жалеют и расценивают их как плату за билет на неплохую комедию.
“Ах, эти итальянцы…,- писал Аркадий Аверченко.- Над ними можно смеяться, но не любить их нельзя. Уличная толпа сплошь состоит из беспардонных лгунов, мелких мошенников и попрошаек, но это такая веселая живая толпа, плутовство их так по-дикарски примитивно и неопасно, что не сердишься, а только добродушно смеешься и отмахиваешься”.
Действительно, разве можно не рассмеяться, когда, например, вы прилетаете в Италию , чтобы купить партию cапог, - и вдруг в
аэропорту друг продавца начинает вас всерьез убеждать, что куда выгоднее приобрести имеющуюся у него пару вагонов средства от потения ног...