Четыре рассказа в альманахе "Зеленая лампа"
Лопата
Утром из окна кухни Степан Семенович увидел, что в огороде стоит лопата. Инструмент с коротким черенком одиноко высился на заснеженном поле, глубоко проникнув штыком в мёрзлую землю, подавая слабый почти неуловимый сигнал, что находится не на своем месте. Степан Семенович удивлённо рассматривал лопату, перебирая в мыслях, как она там могла оказаться, и медленно, медленно, перекатываясь с одной думки на другую, вдруг споткнулся о главное – лопату оставила в огороде Тамара Ивановна.
Это воспоминание обожгло слезами глаза, в которых тут же помутилось, подрезав весь белый свет, а Степана Семеновича отшатнуло в сторону. Чтобы не упасть, он оперся руками на обеденный стол и до детали вспомнил всё- всё, каждый из семи дней, которые он прожил без жены: как скоропостижно она умерла, как набежали соседи, подъехали друзья, прилетели из далеких городов дети, а потом в единой похоронной процессии шли за гробом до самого кладбища, густо заросшего молодыми деревьями. Кладбище было старым, разбитым некогда в лесном массиве. А теперь молодая поросль брала свое, стараясь стереть с лица печального места уныние, вернуть изначальную красоту, поглотив могильный траур красно-желтой осенней веселостью юного подроста. И с активными зарослями лесного наступления уже никто не боролся, оставив на попечение природы судьбу кладбища.
Омытыми слезой глазами Степан Семенович снова осмотрел лопату в заснеженном огороде. За эту неделю, что он прожил без жены, двор замело, укутало снегом, и расцвеченная листопадом чернота осени уступила место снежно-небесному чистопаду, хотя за текущим годом еще числился октябрь. Впрочем, ничего удивительного в этом не было: в здешних местах осень была коротка, и зима всегда приходила рано, не равняясь на календарь.
Степан Семенович вялым движением снял с вешалки пальто, надел его, сунул ноги в валенки и пошел к выходу. На крыльце его лицо обожгла солнечная свежая веселость, от которой старым глазам делалось больно. Выждав, когда глаза привыкнут к активной белизне округи, Степан Семенович осторожно спустился с крыльца и пошел в огород, где сиротливо ссутулившись стояла лопата. Он шел не торопко, гребя ногами снег, набивая следами свежую тропку, вдыхая пронизывающий холод утра, который прочищал тяжело дышащую грудь старика.
«Странно,- думал он по пути,- как это раньше я не замечал лопату в огороде?»
Степан Семенович и Тамара Ивановна прожили вместе пятьдесят два года, и в их семье прагматично планировалось, что раньше умрет по состоянию здоровья муж. Тамара Ивановна всегда старалась пресекать этот бесконечный разговор о грядущих похоронах, который с годами возникал между ними всё чаще и чаще. Но Степан Семенович относился к нему с ответственной серьезностью и, не обращая внимания на возражения супруги, каждый раз давал всё новые распоряжения, ежели ему будет суждено умереть прежде. Но вышло так, что первой ушла Тамара Ивановна. Умерла на ходу, на бегу, в заботах между кухней и огородом, который она в последние дни старательно копала, готовя землю, как она приговаривала, к зимней спячке. Копала усердно, все боялась не успеть, и потому лопату не убирала, а оставляла там, где заканчивала очередную порцию работы.
Степан Семенович погладил ладошкой рукоять, которая была отполирована неутомимыми руками жены, не почувствовав ни одной шероховатости под дрожащими пальцами. И вспомнил, как пять лет тому назад по просьбе Тамары Ивановны сменил сломавшийся черенок, позвал жену и торжественно вручил обновленный инструмент. Тамара Ивановна потерла рукавицей по свежему дереву, потом несколько раз копнула лопатой землю и молча кивнула, одобрив работу мужа. Степан Семенович напряг память, попытался еще что-то вспомнить из истории лопаты, но тут его окликнул сын.
- Папа! Ты что там стоишь?
- Да вот лопата осталась…
- Что с ней сделается?
- Мать копала огород и не докопала.
- И ты собираешься сейчас копать?
- Копать? Нет, копать уже поздно. Просто лопата стоит тут, и я вот думаю…
- И пусть она там стоит, потом уберем.
- Убирать не надо,- осенило Степана Семеновича. – Пусть стоит здесь.
- Да пусть стоит, никому не мешает, - согласился сын.
- Только не убирайте,- настаивал Степан Семенович.
- Да никто ее не уберет!- успокоил отца сын.
- Пусть так и стоит, а я весной докопаю,- принял решение Степан Семенович и впервые после смерти жены почувствовал рядом с собой присутствие Тамары Ивановны. Какой-то успокаивающей надеждой откликнулась его душа на согревающую мысль, что она никуда не ушла, пока стоит в огороде её лопата, пока остались незавершенным её дело, которое сможет закончить только Степан Семенович.
СЮЖЕТ ДЛЯ анти-РОМАНА
Какой бы сюжет кто ни взял,
для большинства в нём всегда
будет высказано слишком мало,
но для людей умелых всегда
будет сказано слишком много.
Люка де Клапье маркиз де Вовенарг
Как только в мире завелась литература, а у нее образовались кружки читателей, родилась крамольная мысль: «И моей жизни хватит на целый роман». У кого родилась? Да у каждого, кто хоть раз прочитал до конца толстую книгу и прожил, по крайней мере, лет сорок. Такой читатель, захлопнув мечтательно- увлекательный томик прозы или стихов, начинал думать, что ежели кому-то из этих бойких ребят рассказать свою жизнь, то он из нее настрочит добротную книжицу, которую с удовольствием прочитает полтора миллиона образованных людей. Эта мысль давно мучила Платонова, и он мечтал ее осуществить в реальной жизни. Рассказов у него хватало, и слушатели даже иногда встречались, но только не было среди них ни одного, кто бы мог это складно изложить на бумаге.
Но однажды Платонов такого человека встретил. Правда, книжечка у него была тонкая, и не прозы вовсе, а стихов, и прочитало ее не больше ста человек, поскольку тираж ее был всего двести и сто первый экземпляр с дарственной надписью Платонов получил от автора. Дело было даже не в книжке стихов - Платонову поручили сопроводить его к герою труда. Это было время, когда редакция газеты, где работал поэт, интересовалась рабочими людьми и регулярно публиковала о них героические очерки. Вот и нашего поэта направили в бригаду Никиты Петровича Зосимова, чтобы создать портрет бригадира-орденоносца. А Платонов был над этой бригадой мастером.
Пока находились в пути, журналист расспрашивал Платонова о бригадире. Но, к своему удивлению, мастер, хотя проработал с Зосимовым лет двадцать, ничего существенного рассказать не мог - только голые факты биографии, проценты выработки, общественные нагрузки, перечень грамот и правительственных наград. По вопросам журналиста чувствовалось, что тот недоволен собеседником.
Особенно недоволен тем, что Платонов как-то незаметно переводил разговор на себя и пытался обстоятельно рассказать новому знакомому свою жизнь. Журналиста жизнь Платонова не интересовала. И он как-то быстро скис. В лесу, в рабочем вагончике, Зосимова не обнаружили, хотя вся бригада была в сборе и судорожно хлебала чай. Чувствовалось, что парни с большого похмелья.
- А где бригадир? – поинтересовался Платонов.
- Готовит новую площадку,- ответили вяло рабочие.
- А вы прохлаждаетесь?
- Успеем еще наработаться – нам сегодня в две смены,- буркнул один из лесорубов.
- Это за вчерашний прогул? – проявил свою осведомлённость Платонов.
- Всё-то вам известно!
- На то и поставлен,- усмехнулся Платонов.
Разговор не клеился. По всему было видно, где-то у них припасена бутылочка водки. И рабочий класс демонстрировал недовольство ранним прибытием хоть и небольшого, но всё же начальства, да еще с непрошеным чужаком журналистом. Доставать бутылку при гостях они не решались.
- Ну, расскажите товарищу журналисту про вашего орденоносного бригадира!- настаивал Платонов.
- А чё рассказывать – работает как лошадь и другим покоя не дает! Только нам от его орденов ни холодно ни жарко, - буркнул всё тот же работяга.
- Ну, ну, полегче,- одернул болтуна Платонов.
- Полегче так полегче, - согласился с ним рабочий и замолчал.
- Что, грозный бригадир? – задал первый вопрос журналист.
- Злой на работу! – сказал все тот же голос.- Выработка самая высокая.
- А разве это плохо?- цеплял журналист.
- Начальству хорошо, а подчинённым тяжко!
- А когда у кассы стоите за зарплатой?- вмешался Платонов.
- У кассы хорошо!- согласились с ним рабочие.- Кому ж у кассы плохо?
- То-то! - развеселился Платонов и добавил больше для журналиста: - Я над всеми начальник, а получаю меньше вашего.
- Так идите к нам на валку, будете тоже при больших деньгах!- съязвили рабочие.
- А ты на моё место?- огрызнулся Платонов.
- Образованием не вышел!
- Тогда помалкивай. Ну что, поедем к Зосимову?- спросил у журналиста Платонов.
- Поехали, - быстро согласился журналист, чувствуя, что из трудового коллектива ничего вразумительного сейчас не вытянуть.
Зосимов принял гостей тоже сдержанно.
- Времени нет разговаривать. Ну, задавай свои вопросы, - сказал журналисту и, закурив крепкую папиросу, присел на бревно, разминая натруженные ладони.
Журналист быстро достал блокнот, стал энергично задавать вопросы, Зосимов отвечал однозначно. Разговор явно не клеился. Минут через десять минут Зосимов поднялся:
- Надо работать.
Не обращая внимания на возражения журналиста, включил бензопилу.
- Эдак я ничего не напишу, - впервые растерялся журналист, обращаясь к Платонову за помощью.
- Бесполезно спорить! – отреагировал Платонов.
Постояв пять минут и понаблюдав за работой бригадира, спросил:
- Ну, что будем делать?
- Я не знаю! - растерянно смотрел на мастера журналист. - Мне без материала никак нельзя возвращаться.
- Зосимов, слышь, человек ведь тоже работает. Ему без материала возвращаться в редакцию нельзя.
- А я тут причем! На все его вопросы я ответил. Он что ли за меня кубометры даст?- ответил Зосимов.
- Понимаете,- начал объяснять журналист, - надо поговорить без спешки, на это нужно время.
- Некогда! – отрубил Зосимов.
Платонов и журналист отошли в сторону. Молчали.
- Я не знаю, чем вам помочь,- сказал Платонов. – Всё, что можно рассказать о нашем орденоносце, я вам рассказал.
- Этого хватит только для короткой заметки, а мне надо написать большой материал! Всё это я в отделе кадров прочитал. Мне нужно что-то живое. Необычное. Яркое.
- Да что тут необычного. Весь день стоит с бензопилой, валит да режет древесину. Вся яркость в ведомости на зарплату да когда орден очередной дадут.
- Но другие тоже валят да разделывают, а выделили этого.
- Больше всех валит…
- Но этого мало для очерка….
- Для очерка? – удивленно встрепенулся Платонов. Это малознакомое ему слово почему-то поразило его. - Да, наверное, мало. Эй, бригадир, ну-ка, пилу выключай,- решительно скомандовал Платонов.
Но тот даже ухом не повел.
- Я же говорил: бесполезно,- сник Платонов. - Вспомнил! У него жена в соседней бригаде кашеварит. Поехали к ней…
Возвращались Платонов с журналистом в город к вечеру. Журналист что-то там дописывал в блокнот.
- Ну, теперь то хватит для очерка? - поинтересовался Платонов. Ему уже надоело молчать.
- Не густо, но выкручусь, - сказал журналист.
- Ну и работка у вас. Если народ друг про друга ничего сказать не может, откуда вы столько материала берете?
- Сами догадайтесь!
- Выдумываете?
- Фантазируем! - улыбнулся журналист.
- А если к вам вот так неожиданно подойти и потребовать рассказать о себе - много напишете? - перехватил инициативу Платонов.
- Черт его знает! Мне никто таких вопросов не задавал, про меня ведь не писали.
- Как же – вы целую книжку стихов выпустили, я, как читатель, вот интересуюсь.
- Вы первый, кто проявил ко мне интерес.
- Не может быть?!
- Почему же не может, очень даже может. Люди живут рядом всю жизнь, а трёх слов друг про друга вымолвить не могут.
- Вы имеете в виду жену Зосимова? Так она неотесанная тётка, три класса образования, повариха.
- И с высшим образованием люди не лучше. Это вообще проблема - рассказать о человеке. Поверьте мне, я- то уж знаю. А если люди рассказывают, то столько вранья.
-Вранья?
- Конечно! Тютчевым сформулировано: слово сказанное – ложь!
- А, ну да, ну да!- Платонов как-то быстро скис и погрузился в свои мысли.
А журналист тоже гонял мысли в голове, радуясь, что Платонов от него отстал.
А Платонов думал: как же так, вот сколько раз он мечтал рассказать о своей жизни грамотному человеку, чтобы он сложил из его жизненного пути книгу. Не обязательно с его фамилией, не обязательно точно о нём, но как герой он бы сгодился для хорошего романа. Прожил сорок лет, а ведь и про него, может быть, тоже рассказать нечего. Зосимов, вон какой человек, на доске почёта, в орденах, а едва наскребли на очерк какой-то. Ещё надо почитать, сколько там той правды будет в газете. И люди рядом с ним годами. А трёх добрых слов сказать не смогли. Как в характеристике из отдела кадров. Так же будет и о нём. Платонов свою жизнь представлял раньше иначе, всю в достижениях, каждый день ему казался важным. А возьми для книги его биографию - и нет ничего в его жизни ценного. Даже на газетный очерк не хватит.
В городе они попрощались у гостиницы, и Платонов пошел домой. Шёл один, никого не замечая, только мысли преследовали его, не оставляли в покое, и он перекручивал, словно на мясорубке, свою жизнь, которую мог бы рассказать журналисту. Но тот им даже не интересовался. Обидно.
Поужинав без аппетита, Платонов лёг спать. Сразу уснул. Но среди ночи проснулся. Жена не спала - читала какой-то женский роман. Платонов толкнул её в бок.
-Слушай, жена, а ежели спросит тебя какой-нибудь писатель о моей жизни, что ты ему расскажешь?
- А чё это он будет у меня спрашивать?- удивлённо посмотрела на него супруга.
- Ну, мало ли, захочет книгу обо мне написать.
- И с какого перепуга о тебе книгу будут писать?
- Это сейчас я никто, а вдруг прославлюсь?
- Господи, спи, ты сорок лет никто, звать тебя никак, и не думаю, что станешь кем-то важным.
- И это всё, что ты можешь обо мне сказать? - рассердился Платонов.
-Да спи, дурачок, - захлопнула супруга книгу и выключила свет.
А Платонов в темноте всё прокручивал слова жены – дурачок и сорок лет ты никто. «****ь, - подумал он, - и на хрена этот журналист попался сегодня,книжку подарил». Только сейчас Платонов вспомнил про стихи. Он поднялся.
- Ты куда? –поинтересовалась жена.
- Куда даже король пешком ходит!
- А! - перевернулась жена на другой бок.
Платонов достал из сумки книгу стихов, закрылся в туалете, раскрыл первую страницу и начал читать. Слова были знакомые, но, сложенные вместе, становились такими, что ни одной строчки стихотворения Платонов не понимал. Прочитав всю книгу, Платонов начал её терпеливо перечитывать. Но от второго чтения книга понятней не становилась. Он в сердцах разорвал книгу и бросил в унитаз. Резким движением спустил воду. Клочья страниц тоненькой книжки не тонули, ворочались в водовороте, и Платонов вынужден был несколько раз ждать, когда наполнится сливной бачок, и спускать воду, чтобы смыть все эти стихи к чёртовой матери. Только когда последний бумажный клочок со стихами исчез навсегда, Платонов успокоился и пошёл спать. Спал он долго и крепко, но, проснувшись утром, с удивлением вспомнил, что всю ночь во сне что-то пытался написать, и чем больше он писал, тем гуще становилась неизъяснимая пустота, которая окружила его во сне, и теперь вот стояла крепко-накрепко вокруг него в реально текущей жизни. Никогда Платонов не чувствовал вокруг себя такой опустошающей пустоты, и ему впервые стало страшно жить дальше в одиночестве пустоты.
ПОСТУПОК
– Так зачем же она приехала? – перебил я Татьяну Алексеевну.
– Поди разберись. Может, думала, живём богаче – да раздобреть, – и тут женщина вдруг затихла и круто зарделась. Каждая морщинка на лице заполнилась краской стыда от грубых, унижающих её достоинство слов. Она взмахнула рукой, словно отгоняя от себя проникшую в речь слабость, и стала торопливо оправдываться: – Да и то, что судить. Время горюшкино, послевоенное. На руках ребятишки. Вот и думалось ей, что, может, живём, куском хлеба не считаясь, того и гляди, детям отпадёт. Отец всё-таки, своя кровинка. Понять тоже надо заботу женскую, а не торопиться с осуждением, как с ружьём наперевес.
– Напрасно вы её защищаете, – сказал я категорично.
– Напрасно или не напрасно, а только зла в душе не держу, – так она рассудила давнее происшествие с высоты сегодняшнего дня.
Мы сидим в крохотной комнатёнке коммунальной квартиры, прозванной в народе «курятник». Стены подпирает резной, старинной работы шкаф; железная, с шишками, по нашим временам очень редкая кровать занимает половину площади; в довершение всего дубовый массивный стол, покрытый скатертью, да ещё сверху, для сохранности, полиэтиленовой клеёнкой, занял большую часть угла. Да ещё много-много фотографий, тронутых желтизной времени. Теперь ясно вижу то, что поначалу укрывалось от меня: в них неуловимый и зловещий смысл женского одиночества. Везде Татьяна Алексеевна в окружении подруг. Вот спортивная команда, женские курсы, делегатки конференции, институт, госпиталь. То же самое и в альбоме. И нигде нет её вдвоём с мужчиной. А жизнь этой хрупкой старушки с коротко остриженными седыми волосами, с чудом сохранившимся васильковым цветом глаз внушала уважение. Слушал её не перебивая. Татьяне Алексеевне не нужно задавать вопросов. Она рада-радёшенька возможности поговорить с человеком и охотно рассказывает о своей жизни, поднимая из кладовой памяти воспоминание за воспоминанием. Чувствовалось, что её не баловали особым вниманием. А послушать было что.
Дни минувшие – это работа в комсомоле, жуткие годы коллективизации, учительство, служба в военном госпитале, строительство линии Тайшет – Лена, города Братска. И только раз я нарушил стройность рассказа вопросом: а где дети, муж? Интимность вопроса не смутила Татьяну Алексеевну. Как говорила на одном дыхании, так и продолжила.
– А детишек мне иметь не довелось. Ведь и замужем по-законному не была. То училась, потом на преподавательскую работу послали в село. Я хоть сама девка сельская, а уже гордыня появилась. Учёной себя считала – не на каждого мужика и глядела. Хотя перебирать мне особо нечего было. Телом я справная вышла, а вот лицом не удалась. Не хватило красоты на всю. Это сейчас старых не различить: морщины всех уравняли. Ждала чего-то необычного. Только и скучать не приходилось. Работала много. Общественные дела занимали время. За тридцать перевалило, а всё незамужняя. Не скажу, чтобы мужчины меня совсем сторонились. Находились, кто вниманием обласкивал. Но вот под венец не вели, как в старину говаривали. Дело прошлое, ворошить нечего. А тут война к нашим границам подкатила, закружило народ – не до личных дел стало. Всю войну в госпитале санитаркой пробыла. Потом дорогу железную строить направили. Определили меня заведующей в садик, поскольку образование педагогическое. Тогда я и познакомилась с Семёном Аристарховичем.
Он в заключении был. По навету пострадал. После войны честное его имя восстановили. Не скажу, чтобы он какими-то чувствами особыми ко мне воспылал. Откуда им взяться, коль человек так жизнью измотан, что живому ростку из души и за сто лет не пробиться, сколько его елеем ласки ни поливай. Но у меня от встречи с ним словно всё в груди воспламенело. Не в мои годы об этом говорить, а вот вспыхнуло что-то в сердце и греет душу необъяснимым теплом. Видать, в том тепле, что из меня лучилось, и Семён Аристархович начал от душевной зябкости отогреваться. Я уже возрасту почтенного была, к сорока годочки торопились. И ему за столько. Встречались мы множество раз, а однажды он ко мне зашёл и сказал, как бы между прочим, что хотел бы остаться со мной. Я так словам этим обрадовалась, что словно без чувств на грудь ему упала и одним духом обо всех своих переживаниях ему доложилась. Раскрылась, словно бы камень с сердца сняли.
– Вот и замечательно, – сдержанно говорит он мне, а сам по волосам гладит. Голубит. И так хорошо мне в эти минуты стало, что до сих пор помню ту ласку его скупую.
Так и зажили вместе. Я про него всё знала, ничего не утаил мой суженый о себе. И что жена у него где-то на Украине, и что двое детей с ней. Разыскивал, но все труды оказались напрасными. Да и то правда, такая война прошла. Утешала родимого как могла.
И радовалась счастью своему случайному, долгожданному. Если и бывает седьмое небо, то только тогда я о нём и узнала. Месяц прошёл в каком-то сладком угаре, второй, полгода. А когда спал первый хмель счастья, стала замечать, что какой-то кручиной-заботой он обеспокоен. Подсяду, обниму за плечи, начну расспрашивать. А он отмахнётся, так, мол, былое вспомнил, и сразу же на сегодняшний день разговор переведёт. А что былое-то? Дом ли? Жену? Детишек? Не уточнял. А может, тех, кто злое слово на него напустил. Но однажды после долгих дум таких открылся.
– Хочется мне, Танюрочка, детишек своих разыскать. Не верится, что нет их на белом свете.
– Так давай поищем вместе. Что же ты сердце себе рвёшь кручиной, думами бесплодными?
– Как искать? На месте нашего села пепелище. Люд – кто погиб, кто помер, а кто и по свету растерялся. У кого спросишь?
– Так ведь язык до Киева доведёт, старики бают. А в молчанку играть – сердце надрывать, – сжала я ему руку. Он даже от боли поморщился. Но из печали не вывела его.
Поднялся Семён Аристархович. Полез в свой чемоданчик. Достаёт конверты, верёвочкой перевязанные.
– Вот сколько их. И в каждом: не известно, не проживают, не значатся.
Бросил в сердцах. Верёвочка лопнула, и письма те казённые по комнате разлетелись. Метнулась я, как белка, их с полу собирать. А он быстрым шагом прочь пошёл. А когда вернулся, глянула я ему в глаза и напугалась – в них каждая прожилочка видна, краснотой налиты белки.
«Плакал!» – пронзила меня мысль. Никогда он при мне слабости не допускал. И тут старался скрыть, да глаза выдали.
С того дня стала я тайно от него письма во все стороны писать, семью разыскивать. Не может быть, думала, что след их совсем потерялся. Уж лучше знать наверняка, что погибли, чем душу неизвестностью кроить.
Ответы на работу приходили. Во всех одно и то же, как и в тех, что он мне показывал. Радоваться бы этому, а я всё больше кручинюсь, что не могу помочь. Подруги на работе знали, чем голова моя обеспокоена. Нет-нет, да и заведут как бы невзначай разговор, что сама себе верёвку для удавки намыливаю. Прямо так в откровенной заботливости обо мне и говорили. Не стеснялись. Что их судить, война многим души очерствила. Ведь, не дай бог, найдутся, уйдёт к ним, предупреждали меня, а ты опять одна-одинёшенька останешься. В молодые годы никто не позарился, а когда песком дорожки стало посыпать, и подавно никому не приглянешься. Сказать, что эти предупреждения не печалили меня, не могу. Сильно терзалась я в думах о своём будущем. Мучилась мыслью: вдруг найдутся, что тогда? Но успокаивала себя надеждой, что, может, жены и нет в живых, а детишек найти не грех. Это наш союз ещё больше скрепит, потому как к тому времени стало ясно, что своих детей я уже иметь не смогу. Перебродили соки.
И вот через полтора года безуспешных поисков получаю письмо. Раскрыла, а в нём сообщалось: семья Семёна Аристарховича жива, здорова, и адрес. Я с пылу с жару письмо им отписала. Не много времени прошло – ответ получаю. Про свою жизнь сообщили и высказали желание к нам приехать, поскольку слыхали, что в Сибири жизнь полегче. Это насчёт харчей, конечно. Но вот с деньгами на дорогу туго у них.
В тот день и отдала Семёну Аристарховичу весточку от родных. Прочитал он её, красными пятнами покрылся. И уже без утайки разрыдался. Тягостное это зрелище, когда мужик слёзы льёт. Отвернулась, потому как саму слёзы душили, хотела из комнаты уйти, да он обхватил сзади, прижался.
– Что же ты наделала, Танюрочка? – говорит. И не поймёшь – радуется или осуждает.
Было собрался ехать к ним. Отговорила. Скажу честно, боялась, что уедет, и больше никогда его не увижу. Тогда отписал он письмо. Всё без утайки. Денег на дорогу послал. Вскоре и они пожаловали. Слёз было море разливанное. Со мной супруга его законная, правда, скупо поздоровалась. Оно и понятно, я ведь не родня, а соперница, хотя и помогла встретиться. В дом привели с вокзала, стол накрыли. Детишек потчуем. По всему видать, не сладко им жилось. Худые-прехудые.
По дому кручусь, а к разговору прислушиваюсь. Да только мало он мне понятен. По-украински говорят. Но постоянно чувствую на себе пристальный взгляд жены Семёна Аристарховича, догадываюсь, что о главном не говорят, всё вокруг да около, деликатничают. А главное – это о нас. Как дальше быть? Негоже русскому мужику при двух бабах состоять. Да и от детей своих не отрекался. Право дальнейшую судьбу решать – за Семёном Аристарховичем. Вот и ждём, когда он разговор в волнующем нас русле зачнёт. А он всё оттягивает и оттягивает.
Лишь детишкам наша тайна скрыта. Радуются отцу, хоть и не знают его как следует. Малы были, когда его забрали по навету. Но в первый день конфуз вышел, который и решил наши судьбы.
Мальчонка возьми да и скажи по простоте душевной:
– Тату, тату, а у нас братик е! – не успел он и договорить, как мать с размаху так хряснула его по затылку, что он, бедный, со скамьи слетел.
– Нэ бреши, чого не слид! – пригрозила.
– Что за братик? – посуровел Семён Аристархович.
– Та сим рокив ему, – боязко огляделся на мать сын, но не смог не ответить на вопрос отца.
– Та хлопця чужого пригрила. Ще в вийну, – стала поспешно объяснять жена, а глаза в сторону повела. – Жалко дуже стало. Згинув бы без мене.
Снова разгладилось в доброй улыбке лицо Семёна Аристарховича. Да мальчонка не удержался и тут же разоблачил мать.
– Де ж ты его пидибрала, коли з таким пузом ходыла, – и он заблаговременно отскочил в сторону и показал руками, каким было это пузо.
– А с кем его оставили, почему сюда не привезли? – повернулся Семён Аристархович к жене. Та отвела в сторону взгляд, поднялась из-за стола. И тут снова вмешался сын. Видать, у них с матерью на этой почве большой разлад был.
– Так вин з батьком зостався. У нас батько е.
Резко поднялся Семён Аристархович из-за стола, даже миска на пол слетела. Страшными глазами на жену посмотрел. Та не выдержала этого уничтожающего взгляда и выскочила из комнаты прочь. Семён Аристархович следом пошёл. О чём они там говорили – не докладывал. Но детишки мне всю правду выложили. Что живут они с отчимом. И это он надоумил их сюда приехать. Говорил, что в Сибири живут богато. Отец для детей ничего не пожалеет – обует, оденет, денег ссудит. То-то, гляжу, они, как оборвыши, приехали. Так что это всё с умыслом делалось, оказывается.
– Так зачем же вы её защищаете? – вот тогда не выдержал я и спросил с вызовом Татьяну Алексеевну.
– Да не защищаю я её, – рассердилась на меня Татьяна Алексеевна. – Думать не хочу о ней. Недостойна она такого человека, как Семён Аристархович. Знал бы, что потом было. Домой ехать собралась, потребовала огромную сумму на детей, мы и в руках отродясь такой не держали. Но собрали сколько можно, по соседям прошлась я. Одежду справили, продуктов дали. А она всё требовала и требовала. Всё мало казалось. Всё отдали. Проводил Семён Аристархович детей на вокзал, домой вернулся. Долго молчал. А потом как-то и сказал:
– Не могу я без детишек, Танюрочка. Поехали к ним поближе.
– Да что ты, – испугалась я. Ведь дальше Иркутска сроду не была. А тут такая даль. Люди чужие. – А если тебе сердце подсказывает, ты едь. Может, в родных местах боль легче переноситься будет.
– А ты как же?
– А что за меня беспокоиться. Среди людей не пропаду.
Говорила это жалобно, стараясь сердце его растревожить. Но не смогла. Уехал. Потом писал, что сошёлся с женой. Второй муж у неё по торговой части, на руку оказался нечист. Вот и отправили к нам на перевоспитание. Да только и сквозь строчки пробивалось, что радости промежду ними нет. Посылки присылал, яблоки и груши в них. У нас в Сибири такого добра не водилось. А потом стал только к празднику открыточки присылать. Последний раз с Новым годом поздравил и затих. А беспокоить вопросами я не стала. Да только сердцем почувствовала, что помер он. Меня никто не уведомил, а надоедать родным его я не стала.
Потешались надо мной знакомые, факт. Правда, за глаза.
Открыто лишь сочувствовали, жалели. А я храбрилась, духом не падала. Поначалу скучала сильно. Тоска сердце ела, что так трудно сложившееся бабье счастье в один миг разлетелось, словно зеркало, да ещё сама подтолкнула к этому. Но дороже мне всё же была мысль, что нашла моему ненаглядному детишек, что не остался он в этом мире безродным. Ведь только детишки и могли дать ему в этой жизни, так неудачно скроенной, просвет.
В думах и делах старость накатила. Одно осталось впереди – воспоминания. И я часто вспоминаю Семёна Аристарховича. И лишь об одном жалею, что не спромоглись мы с ним с детишками. А ведь, казалось, друг для дружки были вытесаны. Ну, да что ворошить, и так много наговорено.
– Ой! – только сейчас она заметила, что весь её рассказ я записал себе в блокнот. Она сердито ударила по ручке, отбросив блокнот. – Пишешь-то зачем? Доверилась тебе в душевной слабости, а ты и воспользовался. Теперь перед народом выставишь. Оно ведь и нонешние скажут, что старая глупость учинила.
– Не скажут! – попытался я защитить своих сверстников.
– Не защищай, не защищай. Я из ума ещё не выжила, – с горькой иронией произнесла Татьяна Алексеевна.
… И я промолчал. Глупо говорить за тех, кто еще ничего в жизни не сделал.
Свет тьмы-тьмущей
Он жил своим умом.
Из эпитафии.
1.
- Одни пишут о том, что видят, другие лишь о том, что знают! – любил повторять мой коллега по журналистскому цеху Георгий Богдановский.
Сам ли он придумал этот афоризм или, как человек начитанный, раздобыл у кого-то из умных авторов, я так и не удосужился спросить. Но мне нравился этот постулат, благодаря которому я знал: дураки пишут лишь когда видят всё вокруг, а умные берутся за перо, когда понимают суть происходящего изнутри. Дураки снаружи, мы – внутри.
Но однажды моя самоуверенность была поколеблена. Я выпустил крохотную книжечку верлибров «Завещание пейзажа/ Правда лица», которая заканчивалась, как мне казалось, такими проникновенными строками:
КАК МНОГО ДЛЯ ЖИВЫХ ЗНАЧИТ СМЕРТЬ –
ТАК НИЧЕГО ДЛЯ МЕРТВЫХ НЕ ЗНАЧИТ ЖИЗНЬ.
Я гордился этой почти библейской, соперничающей в Екклезиастом формулой бытия небытия, и мои немногочисленные читатели с восторгом спотыкались об это двухстишие и несли своё восхищение автору, который знал, о чем пишет. Автор действительно думал, что знает, что проник в суть проблемы бытия небытия. Но однажды книжечку прочитал известный современный поэт Виталий Кальпиди и тоже споткнулся об эти строки. Но не восхитился, а выжурил меня в своём отклике: «Не пишите того, чего не знаете наверняка», - был категоричен поэт. Обвинение, что я пишу о том, чего не знаю, стало самым жестоким оскорблением для меня. А разве я не знаю? А откуда знает Кальпиди, что всё может быть не так, как увиделось мне? Дискуссии не получилось. Поэт не спорил – он бросил реплику и забыл. А я остался наедине с самим собой, и восторг первооткрывателя сменился на унижающее каждого пишущего сомнение.
2.
- Там что-нибудь есть? -
тревожился умирающий.
- Там что-нибудь осталось? -
поинтересовался у него
первый встречный на том свете.
Из дневника.
Меня всегда смущала гробовая тишина того света, где прячется от живых всё прошлое мертвых. То подлинное прошлое, которое прожили наши предки, не жалкая взвесь истории, которую лучше всего окрестить вымыслом правды. Ощущая душой тишину того света, я всем сердцем возненавидел формулу равнодушных, считающих, что всё тайное становится явным. Разве это проблема бытия?! Явное становится тайным – вот ущерб просвещению, которым ничем нельзя восполнить. Все видели, все присутствовали, все участвовали – прошло каких-то пятьдесят лет, и в хрониках начинается бесстыдная путаница. Через тысячу, через пятьсот, даже через сто лет невозможно восстановить детали прошедшей жизни, а нам подсовывают лишь возможные варианты событий, с помощью которых предприимчивые щелкоперы сумели обеспечить себе вполне сносную жизнь.
А всё потому, что мертвые молчат! Их не интересует наша жизнь. Они прошли свой путь, который они боятся доверить ныне здравствующим по каким-то ведомым только им причинам, и мысль русского философа Николая Федорова, что когда-то воссоединится и живые, и мертвые, выглядит как плод художественного воображения. Есть ощущение ( молчи поэт Кальпиди!), что мертвые воссоединятся с ныне здравствующими и теми, кто придет на их смену, только на том свете. И здесь проблема не только в неумении воскрешать (современные возможности генной инженерии уже подвели нас к практике, что теоретически возможно восстановить человеческую цепочку в обратном направлении) – этому устремлению сопротивляются сами мертвые. Как когда-то античные греки, зная о существовании отрицательных чисел и, заподозрив, что исследования с ними могут привести науку к разрушительному состоянию бытия, запретили себе ими заниматься. Недаром Бог, о котором говорят и верующие, и атеисты, никогда не проявляет себя на этом свете, а только на том. И хотя мы убедили себя, что Бог разлит во всем здесь и сейчас, но как реально действующее лицо – Отец, Сын и Дух – он неотрывно находится за порогом смерти. Всегда в прошлом и только в прошлом. Хотя для Бога, как считает Библия, мертвых нет. Но разве только для одного-единственного Бога?
3.
Мы шли, не ведая преграды.
О горизонт споткнулся лишь слепой.
Из дневника.
Впервые я попал на кладбище в возрасте четырех лет. Хоронили моего отца Василия Тимофеевича, 26 лет от роду. Моя детская память не смогла запечатлеть и сохранить это событие, если бы не фотография: я прижался к заплаканной матери, стоящей у края могилы. Это было в 1959 году. С тех пор на кладбище я свез сначала маму, а следом за ней бабушку, двух самых дорогих для меня людей прошлого. И тогда я почувствовал, что нахожусь ближе всех к смерти. Нет, я не чувствовал её дыхания, она не заглядывала мне в глаза, но я впервые понял, что теперь меня у нее некому отпросить; не немногие, которые могли выйти вперед вместо меня, это сделали. И теперь за моей спиной уже прятались мои дети и внучка, даже не подозревая, какую борьбу ведёт их отец и дед. А я стал избегать мертвых, всячески уклоняясь от участия в похоронах. И когда я не хоронил знакомого мне человека, то продолжал жить с ощущением, что он где-то рядом, но не попадается мне на глаза. Часто было так, что в случайных встречных видел черты тех, кто давно умер. Это происходило у меня со многими умершими людьми, в похоронах которых я не принимал участия, но никогда с теми, кого мне пришлось хоронить самому. Я никогда не встречал женщин с обликом мамы или бабушки.
- Ты ведешь себя вызывающе! – упрекала не раз жена, женщина терпеливая. –Если ты не ходишь на похороны, то кто же к тебе придёт?
- Тот, к кому я не приду, сделать для меня этого не сможет, - пытался я отшутиться. – А те, кто крепок жизнью, любят провожать в последний путь.
- А что ты скажешь на том свете, когда встретишься со своими знакомыми, которых не проводил? Ведь они тебя об этом спросят.
- Господи, неужели нам не о чем будет поговорить? Может, они захотят послушать мои стихи, которые я написал после их кончины…
- Сомневаюсь, что их будут интересовать стихи человека, который уклонился от долга.
Но я не внял этим предупреждениям. И меня до сих пор не встретить на похоронах.
4.
Разве свет на всех один.
а тьма у каждого своя?!
Из дневника.
Второе посещение кладбища я запомнил на всю жизнь. В родительский день меня туда повела бабушка Феня, у которой после смерти отца я жил. Повела на могилу своего батюшки Степана, погибшего в Великую Отечественную войну. Мой прадед не воевал, а попал под бомбежку, был тяжело ранен и скончался на руках у родных. Его похоронили недалеко от дома, на кладбище, где кроме жесткой травы, что выбрасывали окрест колючие семена, ничего не росло. Да и могилы сохранялись с трудом: песчаные холмики, если их нет укрепить досками или камнем, быстро рассыпались.
Мимо кладбища проходила дорога, по которой мы ездили в город на базар, по ней же и возвращались. Кладбище стало для меня привычным, не пугающим. Мы даже частенько играли с пацанами среди могил. Но это днем, а ночью оно приобретало зловещий вид, и люди старались попасть домой засветло.
Не столько было страшно на самом деле, сколько от всевозможных баек и страшилок, которые детское воображение всегда редактировало в сторону жути
В родительский же день на кладбище было людно. Жизнь осветлялась солнцем, и от обилия еды, выставленной у могил, на душе становилось празднично. Бабушка вела меня к какому-то только ей известному месту, за пригорок, где людей не было. Могилы здесь разрушены, кресты повалены, часто встречались кучи мусора. Но вот бабушка остановилась, отпустила мою руку и стала крутиться на одном месте и поисках могилы.
- Да где же она? Да что это такое? – бормотала она, перебегая от холмика к холмику. – Вот Федор, вот баба Матрена, вот их сын Микола… А где ж ты, тату? – спрашивала кого-то неизвестного бабушка. – Что за наказание?
И вдруг бабушка упала на колени перед кучей полуистлевших венков и стала оттаскивать их в сторону. А под ними обнаружился маленький, почти сравнявшийся с землей холмик, и баба Феня, зарыдав в полный голос, от чего я весь сжался, стала голыми руками нагребать со всех сторон песок к этому холмику. Она стонала, причитала, но продолжала стаскивать со всех сторон горячий песок. Я уже заметил, как за её руками тянулись тонкие струйки крови от ранящих пальцы повсюду разбросанных колючек. Но бабушка, словно не ощущала боли. Между стонами я слышал, как она молила прощение у своего отца, сообщала о матери моей, которая в двадцать три года стала вдовой, и что теперь она живет с внуком Вовой, а дочь опять вышла замуж…
Когда холмик подрос, бабушка на секунду остановилась передохнуть. И увидела меня, стоящего рядом. К своему изумлению, она обнаружила, что внук улыбается. Тут же ловким движением она дернула меня за руку, и я очутился рядом с ней на коленях.
- Греби!- властно сказала бабушка.
- Это еще зачем? – попытался я сопротивляться.
- Греби!- повторила она, но, увидев, что я не собираюсь этого делать, взяла за шкирку и ткнула лицом в горячий песок.
Я заплакал, попытался подняться и бежать, но жесткая рука бабушки Фени держала меня крепко.
И мне ничего не оставалось, как нагребать песок на могильный холмик. Вскоре я почувствовал, как злая колючка впилась в палец, и вскрикнул от боли. Баба Феня тут же взяла мою руку, освободила палец от колючки, отсосала появившуюся кровь.
Потом разложила припасенную для поминок еду. Это была уже другая, хорошая бабушка.
- Ешь! – протянула она мне большой кусок пирога.
Я с жадностью схватил его, лишь бы больше не нагребать этот проклятый песок. А бабушка протягивала мне то яичко, то колбаску, и я ел. Ел жадно, как будто в последний раз. А она говорила – о своей жизни, о жизни моей матери, рассказывала и обо мне. Потом прислушивалась к чему-то и согласно кивала: «Да, тату, ты прав! Спасибо тебе за совет». Я ел и видел перед собой ту самую лучшую бабушку, которая изредка целовала меня в лоб или по возвращении с базара протягивала красивый, большой, в виде коника, пряник. А когда меня кто-нибудь обижал на улице, бросала всё и вступалась за своего единственного внука. Я жил в жестком драчливом мире, где бабушка не раз полосовала меня лозой, но она же была и моей защитницей от любой угрозы извне.
Когда шли с кладбища с пустыми котомками ( что не съели, раздали нищим), я потянул бабушку за руку и спросил:
- Ты когда с дедом Степаном разговаривала, что он тебе сказал?
- Сказал, чтобы тебя берегла пуще ока!
- А почему я этого не услышал?
- А потому что ты его не слушал.
- Но я же рядом сидел!
- Рядом – да не вместе! – ответила бабушка.
5.
Как тесен этот свет,
Но тот еще теснее.
Одна опора в смерти-
Большинство!
Из дневника
С тех пор я много раз бывал на кладбищах. Но почему-то только то давнее посещение могилы прадеда Степана врезалось в мою память. Что-то важное, значительное произошло со мной в тот день, что понять мне предстояло на протяжении всей жизни. Сколько раз я бродил между могильных плит новых и забытых кладбищ! Сидел у могилы отца, затем плакал над памятником матери, оставался один на один с холмиком бабушки. Я внимательно слушал тот свет, но никогда до меня не доносилось ничего из запредельного мира.
И тогда я обиделся. Я обиделся на тот свет и решил больше не ходить вслед за покойниками. И стал себя прятать от того света, спасаясь, цепляясь за этот, где есть в изобилии всё: воспоминания, мечты, радости, где есть прошлое, настоящее и будущее. Я убедил себя, что жизнь нам дана для того, чтобы мы могли мечтать о бессмертии. Декларировал к стихах: «Я – памятник себе: душа в заветной плоти!», «Переживу ХХ век!», «Я умру в глубокой старости!» И дразнил Бога. И вслед за Ницше повторял «Бог умер!». А потом стал поддерживать и другую теорию: «Бог не жил!». Он только хочет родиться, поэтому утаскивает нас на тот свет, где воедино сливаются все человеческие души, а после смерти последнего человека родится Бог. Рождение Бога и будет тем самым Апокалипсисом, но мы его уже не увидим. Апокалипсис для того света.
Так я жил в состоянии богоборчества, пока однажды не получил странное послание. Восемь стихотворных строчек, которые я сам записал странным, непривычным для меня почерком: «Миленький мой сыночек, хотя ты меня не просил, всё равно я тебе помогаю из последних смертельных сил. И когда свой жизненный круг завершишь, то смерть не ругай, а сколько есть силы дочкам из небытия помогай!».
Я был несказанно удивлен сначала текстом, а затем почерком: моя рука пишет быстро, обрывисто, неряшливо, а тут был округлый женский почерк. И я бросился искать письма мамы. Когда нашел, для меня уже не было тайной, чьё послание я держал в руках. Это говорила со мной мама в доступной для меня форме стиха. Не скажу, что я был потрясен, но я впервые понял, что тот свет заговорил со мною. Он решил наконец-то открыть мне простую истину, что всем своим прошлым помогает жить этому свету. Это для живущих смерть – непреодолимая преграда. А для мертвых, как говорили древние, жизнь и смерть – это одно и тоже. Это единое состояние бытия с небытием. Мертвые, познав эту истину, боятся, что весь ход нашей жизни приведет к разрушению единства бытия и небытия, ведь одинаково не могут, этот свет без того и тот свет без этого. Вселенская катастрофа – утрата не только этого света, но и того тоже, поскольку они не могут жить и погибнуть в отдельности, а только вместе. Поэтому, когда мы думаем о современном этом мире, одновременно мы думаем и о современном том мире. Вопрос совершенно даже не в том, чтобы дать физические параметры того мира, - это здравствующим не по силам – но нам нужно четко держаться границ, которые нас разделяют и через которые мы можем ( кто может) вести диалог двух миров, которые, как выяснилось, оба созидательны.
6.
Еще Декарт заметил, что поэты, не обремененные доказательствами, делают гораздо больше открытий, чем ученые, которые вынуждены всё время свои прозрения подтверждать опытами и наблюдениями. Мне давно кажется, что простые люди прозорливее многих ученых. Они задолго знают такие истины, которым лишь много лет спустя ученые находят объяснения, причем чаще всего пытаясь опровергнуть заблуждения простых людей.